РОЛЬ ПЕВЦА-ПОВЕСТВОВАТЕЛЯ В «КАЛЕВАЛЕ»

Естественно, что в подобном общем взгляде на собранный фольклорный материал, в его композиционной организации и худо­жественном оформлении важная роль принадлежит певцу-повество­вателю, функции которого взял на себя Лённрот.

Недостаточно было только вообразить себя одним из рунопевцев и продолжателем рунопевческой традиции — нужно было обладать современными знаниями о фольклоре, о породившей его эпохе, об особенностях древнего сознания, о мифологической космогонии и множестве других вещей.

Здесь мы вновь должны повторить основополагающий тезис: Лённрот опирался на фольклор, но он не копировал его в «Калевале», а осмыслял и переоформлял в единую целостность. Это касается и образа певца-повествователя.

Как уже говорилось в своем месте, образ певца запечатлелся и в самом фольклоре, в так называемых «песнях о песнях», в которых пе­вец сообщает, откуда он усвоил руны.

На основе этих песен Лённрот сложил вступление к «Калевале», но оно получило уже более целенаправленный характер и готовит чи­тателя к восприятию не отдельных рун, а обширного повествования, с упоминанием всех основных героев и даже некоторых сюжетных мотивов (Сампо, козни Лоухи и т. д.). Причем весьма показательным является то, что эпические герои и события как бы приближены к по­вествователю, а через него и к читателю. Это уже не столько фольк­лорный, сколько литературный прием. Эпические герои как бы зара­нее знакомы повествователю — сокращается та «абсолютная эпичес­кая дистанция», которая в архаическом фольклоре отделяет певца от сакральной мифологической древности. Во вступлении к «Калевале» повествователь обращается к читателям со своеобразным песенным посланием от древних героев:

Пусть друзья услышат пенье,

Пусть приветливо внимают

Меж растущей молодежью,

В подрастающем народе.

Я собрал все эти речи,

Эти песни, что держали

И на чреслах Вяйнямейнен,

И в горниле Илмаринен,

На секире Каукамойнен,

И на стрелах Еукахайнен, —

В дальних северных полянах,

На просторах Калевалы.

При сочинении этого пролога-экспозиции Лённрот опирался не только на карело-финские народные «песни о песнях», но и на ми­ровую литературно-эпическую традицию, сложившуюся еще начи­ная с античности. Для литературной эпической традиции чрезвы­чайно характерно то, что изображаемые в эпопеях события — это не только существующая сама по себе мифологическая древность, но и «мой мир» повествователя, созданная им, повествователем, художе­ственная целостность. Отсюда обращение древних поэтов к музам, чтобы музы благословили их на трудное дело, за которое они взя­лись.

В «Илиаде» еще нет повествователя в первом лице — песнь исхо­дит от богини-музы. Вот начало поэмы в переводе Н. И. Гнедича:

Гнев, богиня, воспой

Ахиллеса, Пелеева сына,

Грозный, который археянам

тысячи бедствий соделал...

В «Метаморфозах» Овидия с первых же стихов появляется певец-повествователь в первом лице; впрочем, благоволением богов спе­шит заручиться и он:

Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы

Новые. Боги, — ведь вы превращения эти вершили, —

Дайте же замыслу ход и мою от начала вселенной

До наступивших времен непрерывную песнь доведите.

(Перевод С. Шервинского)

Это же присуще «Энеиде» Вергилия. Начальные строки:

Битвы и мужа пою, кто в Италию первым из Трои —

Роком ведомый беглец — к берегам проплыл Лавинийским...

(Перевод С. Ошерова)

Лённрот-повествователь не придерживается в «Калевале» стро­го первого лица, но все же оно нет-нет и появляется в некоторых эпизодах, особенно там, где возникает надобность непосредствен­но «управлять» повествованием, предупредительно готовить чита­теля к переходу к новым событиям и циклам. Например, в цикле о Лемминкяйнене двадцать седьмая руна начинается следующим об­разом, причем герои приближены к повествователю даже притяжа­тельными местоимениями (в оригинале — притяжательными суф­фиксами).

Миновал теперь мой Кауко,

Ахти, мой Островитянин,

Пасть смертей свирепых многих,

Глотку гибельного Калмы,

Прибыл в Похъёлы жилище,

В дом на тайную пирушку.

Должен я теперь поведать,

Продолжать рассказ я должен... — и т. д.

А когда цикл о Лемминкяйнене кончается, заключительные сти­хи тридцатой руны звучат так:

Я теперь бросаю Кауко,

Долго петь о нем не буду;

В путь отправил я и Тиэру —

Пусть на родину он едет,

Сам же пенье поверну я,

Поведу другой тропою.

Это уже не что иное, как настоящее управление повествованием. Дальше следует большой цикл рун о Куллерво, с Лемминкяйненом никак не связанный, и вставка предупреждает об этом. Но вместе с тем эти личные и притяжательные местоимения первого лица делают отношения между повествователем и героями как бы интимными, а главное — изображаемый эпический мир становится и личностным художественным миром повествователя. И если в композиции даже и нет абсолютного сюжетного единства и спайки всех до единого эпи­зодов, то все же есть охват событий единым взглядом повествователя, они вошли в его личностное художественное сознание, в художест­венное сознание Лённрота.

Многое в композиции «Калевалы» требовало искусной «режиссу­ры» — даже в театральном смысле этого слова, поскольку описывае­мые народные празднества включали в себя элементы театральности. Лённрот хорошо сознавал это, о чем свидетельствует, в частности, его письмо к Ю. Л. Рунебергу от 10 октября 1834 г. В письме речь идет о народной свадьбе и так называемом медвежьем празднике, отме­чавшемся, по словам Лённрота (и по сведениям информанта, дере­венской женщины), как в связи с реальной охотой, так и без охоты, ради красочного развлекательного спектакля, длившегося иногда два дня. Лённрот специально изучал в поездках свадебный ритуал и ри­туал медвежьего праздника. Тот и другой включали обширный цикл песен, было определенное число участников, каждому отводилась своя роль. Лённрот понимал, что первоначально ритуал медвежьего праздника исполнялся только при реальной охоте, — всего лишь раз­влекательным спектаклем он стал позднее (наряду с исполнением и при реальной охоте).

В упомянутом письме Лённрот сравнивал театральность народ­ных ритуалов с древнегреческой драмой и театром. Относительно свадебного ритуала он писал, что вместе с основными взрослыми участниками на сцену иногда выпускался ребенок, у которого была своя роль и который мог произнести нечто такое, что производило особый эффект. Устами младенца могла быть высказана некая не­подкупная правда и непосредственная оценка, некий беспристраст­ный сторонний взгляд — Лённрот сравнивал это с ролью хора в гре­ческой драме. Есть основания полагать, что и в цикле рун о трагической судьбе Куллерво Лённрот до некоторой степени ориентировал­ся на античную трагедию с ее неумолимой судьбой-мойрой, которая сильнее человеческой воли и желаний и которой подвластны даже боги на Олимпе. Лённрот не случайно считал Куллерво самым траги­ческим персонажем в «Калевале».

Приемы обрядовой театральности Лённрот в полной мере ис­пользовал в «Калевале». При описании свадебного ритуала-спектак­ля он комбинировал величальные и корильные песни, песни-жалобы и песни-поучения, стремясь к тому, чтобы получился многоголос­ный диалог, пестрая мозаика праздника и реальной жизни. Подчас «сторонний взгляд» высказывается не ребенком, а старухой-нищен­кой, которая своей горестной историей сдерживает мажорную то­нальность и напоминает о суровости жизни.

В «Калевале» чередуются возвышенно-сакральное и будничное, трагическое и смешное, горе и радость. В «Калевале» много плачут, но многое вызывает и улыбку. По-разному предстают и магические заклинания героев; чаще всего они драматичны, но иногда окраше­ны юмором и воспринимаются как игра и шутка. Тем не менее широ­ко используется гиперболизация образов, подчеркивание космиче­ской грандиозности происходящего. Даже выкованный Илмариненом орел обретает в полете космические масштабы, он обрамлен первостихиями и соизмерим с ними.

Волн одним крылом коснулся,

А другим достал до неба;

Загребает дно когтями,

Клювом скалы задевает.

И столь же грандиозными космическими масштабами наделяется маленькая пчела, летящая за тридевять морей в поисках целебного меда для матери Лемминкяйнена, воскрешающей своего мертвого сына.

В связи с многокрасочностью и монументальностью «Калевалы» и ее выдающимися художественными достоинствами возник вопрос о соотношении ее эстетики с индивидуальным эстетическим миром самого Лённрота. Иными словами, вопрос о том, насколько Лённрот как художественная натура соответствовал масштабу художественно­го памятника, художественного гения самого народа.

Лённрот пробовал писать собственные стихи, переводил отрывки из гомеровских поэм и народные песни из сборника Гердера. Сравни­тельно скромный поэтический уровень этих опытов можно во многом объяснить тогдашним уровнем литературного финского языка, учиты­вая, что в ту пору выдающихся финноязычных поэтов вообще еще не было. Они появились позднее, а то, что писали на финском языке предшественники и современники Лённрота, имеет ныне преимуще­ственно лишь историческое значение для исследователей.

Но мог ли создать «Калевалу» художественно малоталантливый человек, с узким и ограниченным поэтическим миром в своей собст­венной душе?

На этот вопрос убедительнее всего ответил крупнейший фин­ский поэт Эйно Лейно. В своем великолепном очерке о Лённроте (1909) он без обиняков писал: «Нет великого труда без стоящей за ним великой личности». Личность Лённрота была, по словам Лей­но, столь всеобъемлющей, что она вместила в себя всецело мир на­родной поэзии, запечатленный в «Калевале». Лённрот был для Лейно не просто собирателем и механическим составителем, а ху­дожником-творцом, чья эстетическая культура и чей эстетический диапазон были на уровне художественного гения самого народа. Лённроту была доступна и задушевность народной лирики, и сум­рачный дух заклинаний, и величие эпических рун, и дидактическая мудрость пословиц. Лённрот должен был обладать столь же живой фантазией, как и народные певцы. Более того, силой своей фанта­зии он должен был охватить весь поэтический мир народа в сово­купности и создать из отдельных рун новую художественную цело­стность. «Если бы какое-нибудь из этих качеств отсутствовало у Лённрота, — писал Лейно, — оно отсутствовало бы сегодня и в «Калевале». Ведь в конечном итоге ни один художник не может вложить в свое творение больше того, что есть в нем самом. Будь собственная фантазия Лённрота более ограниченной, а его вкус менее развитым, он был бы просто шокирован и подавлен эстети­ческими мирами «Калевалы», в особенности же ее объемлющей зе­млю и небо первозданной символикой <...> И равным же образом, будь личность Лённрота менее человечной, мы и в «Калевале» не чувствовали теплого дыхания человечности». Это сказано не толь­ко блестяще по форме, но и глубоко по мысли — на то Лейно был великий поэт, понимавший секреты искусства.

Даже при том, что в расширенной редакции «Калевалы» можно обнаружить некоторые длинноты, она уникальна как поэтический памятник, в том числе по полноте охвата фольклорного материала. В «Калевале» нашли так или иначе отражение практически все эпи­ческие сюжеты карело-финского фольклора, а сверх того она вме­стила в себя и многое другое.

Можно согласиться с Августом Аннистом, эстонским переводчи­ком «Калевалы» и автором исследования о ней, когда он утверждает, что по ряду своих основных качеств, равно как и по обстоятельствам своего возникновения, «Калевала» не имеет аналогов среди нацио­нальных эпосов в мировой литературе. Книжную форму и статус це­лостного национального эпоса «Калевала» обрела весьма поздно — и вместе с тем она подлинно народна; по своим мифологическим исто­кам она архаична — но она современна по выраженным в ней мыс­лям и чувствам.

Расширенная редакция «Калевалы» довольно быстро получила международную известность, чему способствовал ее немецкий пере­вод, выполненный петербургским академиком А. Шифнером. Он приступил к переводу в спешном порядке еще до выхода книги, пра­ктически с типографских листов, которые высылались ему по мере их поступления из Хельсинки. И в Хельсинки же немецкий перевод был издан в 1852 г. Именно этот перевод вскоре попал в руки амери­канскому поэту Генри Лонгфелло и натолкнул его на создание в со­ответствующем эпическом стиле «Песни о Гайавате» на материале преданий североамериканских индейцев.

«Калевала» постепенно становилась не только краеугольным камнем литературного развития Финляндии, но и фактом мировой литературы.

Тем самым заключительные слова певца-повествователя в эпило­ге «Калевалы» получали символический смысл.

Как бы ни было, а все же

Проложил певцам лыжню я,

Я в лесу раздвинул ветки,

Прорубил тропинку в чаще,

Выход к будущему дал я, —

И тропиночка открылась

Для певцов, кто петь способен,

Тех, кто песнями богаче

Меж растущей молодежью,

В восходящем поколенье.

Погружаясь в мифологическую древность, Лённрот думал о своем времени и будущих поколениях.

Загрузка...