«КАЛЕВАЛА» 1835 г. И ОТКЛИКИ НА НЕЕ

По сравнению с рукописной «Пра-Калевалой» первое издание эпоса более чем вдвое увеличилось в объеме — в нем насчитывалось 12078 стихов вместо прежних 5052. Кроме того, около ста страниц со­ставляло приложение, в котором приводились отрывки и отдельные стихи из вариантов, отличавшихся от основного текста.

В «Пра-Калевале» текст подразделялся на шестнадцать песен — Лённрот употреблял финский неологизм laulannot, не прививший­ся в литературном языке. В том, что Лённрот прибег к слову «песнь» и придумал для этого особое новообразование, исследова­тели усматривают влияние «Илиады» — там тоже были песни (два­дцать четыре).


Первое издание «Калевалы». 1835 г.

В книжной «Калевале» 1835 г. вместо «песен» было тридцать две руны — слово runo показалось теперь Лённроту более приемлемым. В финском языке оно означает и древнюю руну (которая пелась), и со­временное стихотворение. Двоякая семантика была уместной: воз­никавший из рунопевческой традиции книжный эпос предназначал­ся уже не для пения, а для чтения в качестве поэтического текста.

В общих чертах сюжетно-композиционная схема «Пра-Калевалы» сохранилась и в первом издании «Калевалы», хотя были, разуме­ется, и существенные изменения и дополнения, причем не только в смысле нарастания подробностей и общего объема.

Уже «Калевала» 1835 г. включала пролог и эпилог, чего не было в «Пра-Калевале». Это придавало поэме более целостный вид. Пролог и эпилог были скомпонованы Лённротом из так называемых «песен о песнях» — в них рунопевцы традиционно пели о том, откуда они научились своему искусству.

В книжной «Калевале» пролог и эпилог как бы обрамляли все ее содержание, все тридцать две руны, объединяя их в целостность. Че­рез пролог и эпилог в «Калевалу» вводился образ певца-повествова­теля, функция которого затем еще более усилится в расширенной композиции «Калевалы» 1849 г.

По сравнению с «Пра-Калевалой» в первом издании эпоса про­изошли некоторые сюжетные перестановки, в результате чего уст­ранялись формально-логические противоречия в очередности со­бытий. В «Пра-Калевале» повествование начиналось с эпизода вра­жды Ёукахайнена и Вяйнямейнена и только затем следовал эпизод возникновения мироздания. Этот порядок остался и в первом изда­нии «Калевалы» (он был изменен в расширенной редакции 1849 г.), но обоим эпизодам теперь предшествовал эпизод рождения Вяйнямейнена как исходная точка всех дальнейших событий. В расши­ренной редакции 1849 г. этот начальный эпизод приобретает еще более подчеркнутый космогонический смысл.

Для усиления сквозного композиционного единства в первом из­дании «Калевалы» важным было то, что если первая руна начиналась с эпизода рождения Вяйнямейнена, то в последней руне завершаю­щим был эпизод рождения чудесного младенца, в котором узнавался образ Христа. После этого события Вяйнямейнен уходит, и его уход символизирует конец языческой эпохи. Таким образом, языческая мифология, вплотную соприкоснувшись с христианской, как бы от­ступает, исторически исчерпывает свою главенствующую роль.

В дальнейшем — в связи с расширенной редакцией «Калевалы» 1849 г. — будет подробнее сказано о том, что Лённрот в своей компо­зиции вводил языческое наследие в определенную историческую перспективу. Несмотря на свой уход, Вяйнямейнен в «Калевале» ду­мает о будущих поколениях, которые унаследуют и прошлую культу­ру. Уже в предисловии к первому изданию «Калевалы» Лённрот под­черкивал это, сравнивая во многом контрастные образы Вяйнямейнена и Лемминкяйнена: первый наделен мудрой прозорливостью и заботами о будущем, тогда как второй при своей отчаянной отваге и юношеском легкомыслии лишен этих качеств.

Сейчас подчеркнем только следующее: поскольку главной целью композиции Лённрота было изображение именно языческой эпохи, а заключительный эпизод рождения святого младенца является как бы вехой, указывающей на дальнейшую перспективу, постольку Лённроту представлялось оправданным устранить из остальных эпи­ческих сюжетов «Калевалы» те явные христианские влияния, кото­рые встречались в собственно фольклорных вариантах. Исключение делалось только для заключительной руны. В остальном же Лённрот проявлял редакторскую предосторожность. В народных вариантах могли встречаться, наряду с языческими божествами и героями, упо­минания о Спасителе, библейских апостолах, церковных святых, церквах и священниках. Но все это Лённрот считал поздними влия­ниями, не подходящими для его композиции, что и отмечалось в предисловии к «Калевале» 1835 г. Стремясь не допускать анахрониз­мов, Лённрот устранял из рун и такие поздние по происхождению (но встречающиеся в фольклорных вариантах) слова, как ружье, ко­фе и т. д. В «Калевале» стреляют из лука, охотятся или сражаются копьем и мечом, во время застолий пьют пиво, о древнем происхож­дении которого есть особый сюжет.

Из новых эпизодов, которыми Лённрот обогатил первое издание «Калевалы» (и которых не было в «Пра-Калевале»), назовем следую­щие. В цикл рун о Лемминкяйнене вошел сюжет об Ахти и Кюлликки. К прежним двум именам героя — Лемминкяйнен, Каукамойнен — прибавилось третье: Ахти. В тексте «Калевалы» имена варьировались, но подразумевалось одно лицо — имена стали как бы синонимами, ге­рой был с тройным именем. В фольклорных вариантах имена обычно выступают раздельно и герои подразумеваются разные. В «Калевале» сквозной сюжет требовал унификации основных героев и имен. Руна об Ахти и Кюлликки относится к так называемым викинговским сю­жетам, герой-ревнивец уходит от жены на войну. Вместе с тем, это «се­мейный» сюжет, близкий к балладному жанру. В результате объедине­ния разных сюжетов в единый цикл рун о Лемминкяйнене образ героя получался многослойным, в нем сочетались разные исторические и мифологические пласты — весьма архаические и относительно позд­ние. Подобное характерно до некоторой степени и для собственно фольклорных вариантов, но в «Калевале» это еще более усиливается в результате объединения разновременных сюжетов. В образе Леммин­кяйнена сочетается и древний маг-волшебник, и воин-викинг. Руны о Лемминкяйнене пополнились и новыми эпизодами, связанными с так называемыми «трудными задачами», которые герою даются при сва­товстве и которые он решает магическими средствами.

Традиционных «трудных задач» прибавилось и в цикле рун о Куллерво. В этот же цикл были включены два викинговских сюжета: об уходе героя на войну и его прощание с родными. Цикл рун о Куллерво существенно пополнится в «Калевале» 1849 г., где он разрастется в трагическое повествование о судьбе раба-бунтаря.

Уже в композиции 1835 г. значительное место занимала заклинательная и лирическая поэзия — последняя в виде значительного ци­кла свадебных песен. В предисловии Лённрот обратил на это особое внимание. В соединении эпики, заклинаний и лирики в одной ком­позиции он не видел ничего предосудительного, в самом фольклоре жанровые различия не были для него абсолютными. В одном из на­бросков к предисловию он даже утверждал, что изначально жанры были «родными братьями» — с этим перекликается в предисловии к лирической антологии «Кантелетар» мысль Лённрота о том, что в древних песнях мелодия и слово были «родными сестрами», выступа­ли слитно и что только в современной книжной поэзии текст сущест­вует отдельно, вне мелодии.

Лённрот хорошо осознавал, что в его композиции присутствуют как бы два уровня повествования: 1) мифологический и космологи­ческий; 2) бытовой, включающий описания охоты, хозяйственных занятий, свадеб и т. д. В предисловии к «Калевале» 1835 г. Лённрот задавался вопросом, не противоречат ли эти два уровня друг другу, совместимы ли они, не уподобляется ли его композиция по этой при­чине современному литературному повествованию (которое Лён­нрот в скобках называл «романным»). Косвенно с этим был связан традиционный, многократно дискутировавшийся вопрос: кто такие эпические герои — боги или люди?

Едва ли справедливо приписывать Лённроту слишком однознач­ный ответ на этот вопрос, как это иногда встречается в научной лите­ратуре о нем: дескать, Лённрот «вычитывал» в рунах доподлинную историю, а не мифологию. Да, Лённрот усматривал в рунах истори­ческие отражения, но ведь он пользовался и понятием «мифологиче­ские руны», говорил о мифологической космологии. Однозначный ответ на указанный вопрос был затруднен уже потому, что фольклор­но-мифологические образы претерпели весьма длительную эволю­цию, и с этой точки зрения можно сказать, что они — и боги, и люди.

Лённрот отмечал в предисловии и мифологическую, и человече­скую природу эпических героев. Он говорил, что от рун польза и для финской мифологии, и для получения представления о вполне зем­ных формах народной жизни. В рунах фигурировали великаны явно мифологического происхождения, но в то же время Лённрот усмат­ривал в великане Калева некий мифологический прообраз первопредка первых поселенцев в Финляндии в далекие полумифологические-полуисторические времена. О Вяйнямейнене Лённрот рассуж­дал таким образом, что хотя его и принято было считать божеством, но в рунах он выступает и как человек, в земном облике, и преиспол­нен при этом чисто человеческого достоинства. По характерному вы­ражению Лённрота, «уж лучше быть добропорядочным крестьяни­ном, чем плохим господином; лучше разумный человек, чем дере­вянный идол».

Следует при этом учитывать, что помимо склонности к некоторой историзации эпических персонажей Лённрот ведь должен был ре­шать и чисто художественные задачи — создавать на фольклорном материале живые типы эпических персонажей. Невозможно было бы наполнить весьма объемную композицию достаточным жизненным и поэтическим содержанием без того, чтобы сообщить архаическим эпическим героям, наряду с магическими и мифологическими черта­ми, вполне земные черты, в меру очеловечить их и не превратить в «деревянных идолов». По этому пути Лённрот шел уже в «Калевале» 1835 г., и еще дальше он продвинулся в избранном направлении в расширенной редакции.

Как писал Лённрот в предисловии к первому изданию «Калева­лы», он не считал свою работу на той стадии вполне законченной. Во-первых, еще не собран был весь возможный фольклорный мате­риал; у Лённрота было убеждение, что многое можно будет еще со­брать. Во-вторых, и в композиционном отношении у Лённрота оста­вались сомнения, он ожидал критики и советов, был готов выслу­шать мнения, внести поправки и дополнения. Но откладывать даль­ше издание было уже невозможно — этого не позволяли неотложные национально-культурные цели. Нация должна была узнать о своих фольклорных богатствах, о своем культурном наследии. В предисло­вии Лённрот писал, что вложил в «Калевалу» много труда, но работал с радостью и охотой, ему не было нужды насиловать себя. И, естест­венно, теперь он с волнением ожидал, как будет встречен его труд.

Более детальный анализ содержания и эстетики «Калевалы» будет предложен в связи с ее расширенной редакцией 1849 г., а сейчас ос­тановимся на том, как было воспринято первое ее издание. Ибо наи­большим откровением как для самих финнов, так и для европейской общественности явилось именно первое издание 1835 г. — можно да­же сказать, что это было крупнейшее открытие, крупнейшая сенса­ция в истории финской культуры. Казалось почти невероятным, что в недрах неведомого прежде народа таились такие фольклорные бо­гатства. И не менее удивительным было то, что до тех пор о них мало кто знал.

Здесь опять-таки следует иметь в виду сложную национально-­культурную ситуацию, чтобы правильно понять восприятие «Калева­лы» в самый момент ее появления.

С одной стороны, были бурные восторги, исходившие даже от тех, кто книги пока толком и прочитать не мог из-за недостаточного знания языка; и таких тогда было большинство. Уже один слух о том, что у финнов появился свой национальный эпос, способен был вы­звать восхищение, особенно среди патриотического студенчества. Слишком заждалась пробуждавшаяся нация своего культурного са­моутверждения, слишком остро переживала она свою многовековую ущемленность, чтобы патриотически настроенным молодым умам теперь можно было воздержаться от восторга. Студенты в ту пору во­обще выражали свои чувства довольно бурно и не совсем обычно для нашего прозаического времени. Была жива традиция исполнения уличных серенад под окнами квартир почитаемых — именно почита­емых — университетских профессоров и наставников. (Под окнами неугодного профессора студенты могли устроить и настоящий «ко­шачий концерт».) Еще долго соблюдался и такой обычай, когда чест­вуемого поэта или культурного деятеля студенты усаживали в почет­ное кресло и на поднятых руках торжественно обносили вокруг зала. Подобные почести оказывались уже тогда Ю. Л. Рунебергу, входив­шему в славу первого национального поэта, они предстояли и Лён­нроту.

А с другой стороны, язык «Калевалы» был чрезвычайно труден для восприятия — нередко даже для тех, кто считал себя знатоком финского языка. Это ведь был архаический язык, тесно связанный с мифологией, со специфическим народным бытом и диалектной лек­сикой. Кроме того, отличие архаического языка «Калевалы» от тог­дашнего литературного финского языка усугублялось еще и тем, что книжный язык, начиная с Агриколы, ориентировался в основном на западнофинские диалекты, тогда как «Калевала» отражала карель­ские и восточнофинские диалекты. И хотя «Калевале» суждено было тем самым обогатить литературный финский язык, расширить его диалектную базу, однако произошло это не сразу, для оформления так называемого новофинского литературного языка требовалось время.

В «Калевале» Лённрот стремился унифицировать язык рун, пре­одолеть диалектный разнобой (характерный и для восточных диалек­тов), чтобы в какой-то мере приблизиться к литературным нормам. Но и после этого лексика и эпический стиль «Калевалы» оставались весь­ма специфичными. К тому же и единые нормы литературного финско­го языка тогда еще не вполне сложились — ни фонетические, ни орфо­графические, ни морфологические. Не только составительские, но и чисто языковые задачи, стоявшие перед Лённротом, вовсе не были простыми, многое он должен был решать самостоятельно и самолич­но, опираясь на свое языковое чутье, хорошее знание диалектов, сво­бодное владение огромным фольклорным материалом и спецификой эпического стиля. В результате длительной работы с материалом в его памяти отложились десятки тысяч строк, он мог все свободнее комби­нировать их — без такой свободы и раскованности та составительская работа, которую он проделал, была бы невозможна.

Но у потенциальных читателей «Калевалы» такого опыта не бы­ло. И читательский путь к «Калевале» был нелегок. А. Анттила при­водит в своей книге некоторые характерные отзывы современни­ков, сетовавших на трудность языка «Калевалы». Вскоре после ее выхода Ю. В. Дурхман писал Лённроту, что следовало бы дать в книге пояснения многих народных слов, смысл которых часто не прояснялся даже из образно-варьируемых повторов. Между тем пастор Дурхман сам собирал народную лексику и фольклор, под­держивал контакты с Лённротом и Кастреном, так что его никак нельзя было отнести к самым неподготовленным читателям «Ка­левалы». Другой современник Лённрота, В. Шильд-Килпинен, так­же считавшийся знатоком финского языка, тем не менее призна­вался — даже после того, как прошло уже десять лете выхода перво­го издания эпоса: «Руны для меня — во многом потемки, о смысле могу чаще всего только догадываться, но полностью не понимаю». Профессор А. Шауман вспоминал о том времени: «Широкого чита­тельского круга у «Калевалы» не было; говорили, что ее язык непо­нятен даже для тех, кто знал по-фински. Только постепенно, через переводы и истолкования, открывалось ее содержание. Каждый ис­пытывал, однако, чувство гордости от сознания, что есть такое на­циональное сокровище. В результате и на финский язык стали смо­треть несколько иными глазами».

Последняя фраза весьма примечательна и свидетельствует о куль­турно-психологическом влиянии «Калевалы», что в тех условиях бы­ло чрезвычайно важно. По-настоящему образованным людям боль­ше нельзя было пренебрегать финским языком как чем-то «второ­сортным» в культурном отношении. Из уст юношества раздавались даже покаянные голоса, некоторые студенты начали изучать фин­ский язык. Примечательна дневниковая запись юного С. Топелиуса-младшего, будущего поэта, сказочника и исторического романиста. В пору выхода «Калевалы» ему не было еще и восемнадцати, он вспо­минал в этой связи фольклорные публикации своего отца и писал со смешанным чувством восторга и самоупрека: «Вышла новая книга — «Калевала»! Как обрадовался бы отец, увидев ее. А вот ты, его непу­тевый сын, не можешь прочитать даже отцовских книг. Стыдно!» С помощью М. А. Кастрена ознакомившись с одной руной из «Кале­валы», Топелиус дал себе обет выучить финский «даже через силу». Добавим к этому, что впоследствии Топелиус, имея уже большой ав­торитет как детский писатель, обратился публично к финским мате­рям, особенно к образованным семьям, в которых преобладал швед­ский язык, с призывом, чтобы с детьми говорили по-фински.

Показательна роль «Калевалы» в судьбе М. А. Кастрена. Он ро­дился в семье младшего священника, рано осиротел, много бедство­вал, но уже в старших классах лицея обнаружил незаурядные лингви­стические способности. В университете он сначала изучал восточные языки, готовясь занять должность доцента по этому профилю. Но с выходом «Калевалы» двадцатидвухлетний Кастрен воодушевился ею и решил заняться изучением карело-финского фольклора с лингвис­тической и мифологической точек зрения. Вместе с тем в его иссле­довательской судьбе это явилось решительным поворотом к изуче­нию вообще языков и этнографии финно-угорских (и уральских) на­родов в самом широком плане. В 1838 г. Кастрен совершил свою пер­вую поездку к финляндским саамам, в следующем году побывал в Бе­ломорской Карелии, а в 1842 г., как уже упоминалось, вместе с Лён­нротом они вновь обследовали Карелию, Лапландию, Кольский по­луостров и затем расстались в Архангельске, откуда Кастрен отпра­вился уже один дальше на восток.

Одновременно Кастрен перевел «Калевалу» на шведский язык, с его предисловием перевод вышел в 1841 г. В той языковой обстановке, о которой говорилось выше, этот первый перевод «Калевалы» имел значение прежде всего для финской интеллигенции, открывал ей путь к эпосу и стал необходимым пособием по его изучению. А наряду с этим «Калевала» через перевод Кастрена становилась известной за ру­бежом, в особенности филологам-скандинавистам и германистам.

В своем предисловии к переводу «Калевалы» Кастрен, излагая ее содержание, высказал ряд актуальных для того времени идей. Основываясь на своих собственных экспедиционных наблюдени­ях, он, подобно Лённроту, допускал мысль о том, что уже в рамках устной традиции руны в исполнении некоторых певцов могли объ­единяться в сюжетные циклы (цикл рун о Сампо или циклы о по­ездках эпических героев в Похъёлу). Как мифолог, Кастрен хорошо осознавал мифологическую основу архаических рун. Он не считал карело-финскую мифологию особенно развитой — ее архаичность выражалась именно в том, что она пребывала преимущественно на уровне магических заклинаний. Кастрен обратил особое внимание на магическую семантику фольклорной лексики (таких слов, как песня, руна, слово и т. д.). В мифологических рунах Кастрен не склонен был усматривать каких-то достоверных исторических реа­лий. По его словам, в мифах не следует отыскивать «никакой иной действительности, кроме мифологической». Мимоходом Кастрен коснулся и некоторых специфических вопросов перевода древней поэзии. Трудности, по его мнению, возникали главным образом из-за того, что современное сознание и современный язык рацио­налистичны, во всем предполагается и ценится рассудочность, ло­гическая мысль, тогда как народная поэзия чуждается этого. «Ка­кое дело рассудку до того, как шумит ветер, как поет жаворонок или журчит ручей, — ведь во всем этом нет никакой мысли», — не без горечи писал Кастрен. Современный поэтический слух отвык и от аллитерированного стиха (между прочим, некогда распростра­ненного и в древнескандинавской и древнегерманской поэзии). И тем не менее перевод «Калевалы» Кастреном сыграл свою роль — и в Финляндии, и за ее рубежами.

Еще до появления перевода Кастрена, вскоре после выхода «Ка­левалы» в оригинале, в европейской печати — шведской, немецкой, французской, английской, русской — появились первые сообщения об этом культурном событии.

В европейской науке заметной вехой был устойчивый интерес Якоба Гримма к карело-финскому фольклору и к «Калевале». Как показал немецкий автор Эрих Кунце, специально исследовавший этот вопрос, Якоб Гримм еще в начале 1820-х гг. заинтересовался имевшимися к тому времени изданиями по карело-финскому фольк­лору. Ему были известны сборник Г. Р. Шрётера «Финские руны», книга А. Шёгрена «О финском языке и литературе», более ранние ра­боты X. Г. Портана, К. Ганандера и других финских авторов. В поле зрения Гримма были также выпуски сборника «Кантеле» Лённрота, а «Калевалу» он знал в оригинале и в шведском переводе Кастрена.

Якоб Гримм — языковед, фольклорист, мифолог, основатель сравнительной германистики — нуждался в своих исследованиях в широком сравнительном материале, с привлечением фольклорно-­мифологического наследия разных народов. Одних письменных па­мятников — «Песни о Нибелунгах», «Эдды», «Илиады» — было недо­статочно, Гримма интересовала также живая устная традиция, те древние по своему происхождению песни и сказания, которые лишь недавно были записаны и открыты для науки. Из наследия славян­ских народов Гримма привлекал сербский фольклор в записях и пуб­ликациях Вука Караджича, известного деятеля сербского националь­ного возрождения. (Напомним, что сборник сербских народных пе­сен в немецких переводах, изданный в 1827 г. в Петербурге П. О. Гётцем, оказал сильное влияние на раннюю лирику Ю. Л. Рунеберга, он перевел их на шведский язык и издал в 1830 г.). Сербский эпос был к этому времени уже широко известен в Европе (вспомним хотя бы ли­тературно опосредованный интерес к песням южных славян у Мериме и Пушкина). И столь же впечатляющим открытием для Гримма явилась карело-финская эпическая поэзия. В деятельности и публи­кациях Караджича и Лённрота он видел нечто аналогичное как в на­учном, так и в культурно-историческом смысле — и у сербов, и у финнов речь шла о национальном возрождении.

Вместе с тем в сербских песнях и карело-финских рунах Гримм усматривал нечто аналогичное с точки зрения стадиальной эволю­ции самой эпической традиции. В своем докладе о «Калевале», про­читанном в 1845 г. в Берлинской академии наук, Гримм рассуждал примерно таким же образом, как в свое время Дж. Вико о мифологи­ческой — героической — человеческой стадиях развития культуры. При своей относительной устойчивости эпическая традиция тем не менее постепенно эволюционировала и изменялась. Древнейшие мифы о богах уступали место эпическим сказаниям о героях. В не­мецкой «Песне о Нибелунгах», по словам Гримма, архаическая ми­фологическая основа почти совсем уже истаяла. В «Илиаде» и скан­динавской «Старшей Эдде» боги еще присутствуют, но все же на пе­реднем плане — герои в облике людей. В связи с этим Гримм писал: «Поскольку у готов и других германских народов героические песни от самых далеких времен уже не звучат, я в своих поисках разных об­разцов эпической поэзии не мог обойти вниманием сербские песни, красота которых очевидна каждому. Но несколько лет назад я был поражен новым явлением, заслуживающим того, чтобы приковать к нему общее внимание».

Этим новым явлением для Гримма стали карело-финские руны и «Калевала». Между прочим, он был достаточно информирован и по­нимал, что принятое тогда выражение «финский эпос» было услов­ным, что архаические руны были обнаружены и записаны не по всей Финляндии, а только на востоке, преимущественно же в российской Карелии. Понятие «финская народная поэзия» часто подразумевает фольклор прибалтийско-финских народностей в целом — так этим понятием пользовался и Лённрот, равно как и многие последующие фольклористы.

Как представитель мифологической школы в фольклористике, Гримм истолковывал соответствующим образом и «Калевалу». Сквозь живую бытовую реальность в ней просматривалась, по его словам, весьма архаическая мифологическая основа. Героям прису­щи человеческие слабости, они терпят неудачи, горюют и плачут, но тем явственнее проступают в них магические черты божеств, их ма­гическая сила в преодолении препятствий. Гримм усматривал в обра­зе Ахти божество воды и высказал предположение, что Илмаринен был изначально божеством огня, Вяйнямейнен — божеством земли, то есть они олицетворяли мифологические первостихии.

В соперничество и противостояние двух эпических стран — Кале­валы и Похъёлы — Гримм вкладывал многозначное содержание. Древнейшая основа опять-таки была мифологическая: борьба-про­тивостояние света и тьмы, юга и севера (Похъёла — Страна Севера). Наряду с этим Калевала предстает в рунах страной великанов, «сы­нов Калевы», которых Гримм сопоставлял с великанами-ётунами в скандинавском эпосе, полагая, что в эддических песнях под мифоло­гической страной ётунов подразумевалась как раз Финляндия. В «Калевале» же, по Гримму (и по Лённроту), Финляндия ассоции­ровалась с родиной калевальцев, а под Похъёлой подразумевалась Лапландия. Соперничество калевальцев и обитателей Похъёлы Гримм сравнивал с противостоянием ахейцев и троянцев в «Илиаде».

Таким образом, наряду с мифологической основой в «Калевале» отыскивались и некие географические и исторические реалии. Это было характерно и для Лённрота, и для Гримма, хотя и с некоторыми отличиями. Если Лённрот создавал целостную эпическую поэму на архаической фольклорной основе, но с ощутимой обращенностью к проблемам современного национального возрождения, подчеркивая в большей степени человеческие черты героев, то Гримму как мифо­логу была важна прежде всего мифологическая основа «Калевалы». Но и он не отрицал исторических отражений. Например, в фантасти­ческом образе волшебной мельницы Сампо (изготовляемой в рунах «из одного ячменного зернышка, из капли коровьего молока, из овечьей шерстинки») Гримм находил отражение хозяйственных за­нятий людей: земледелия, скотоводства, ткачества. Как увидим в дальнейшем, сам Лённрот несколько позднее истолкует образ Сампо в более последовательном историко-эволюционном духе как отраже­ние стадиального развития — от охоты и рыболовства (более первич­ных форм жизнеобеспечения) к земледелию и скотоводству.

Гримм еще не придавал особого значения тому, что в «Калевале» Лённрот не просто публиковал народные руны, а обрабатывал и объ­единял их в единую композицию. В фольклорности «Калевалы» Гримм не сомневался и особо подчеркивал ее превосходство в этом отношении перед стилизованными песнями Оссиана. «Чувствитель­ный Оссиан, — писал Гримм, — ни в чем не поможет истолкованию наших немецких древностей, тогда как финский эпос поможет во многом, и это вернейшая проба подлинности того и другого».

Кроме обширного доклада о «Калевале», Гримм многократно ссылался на карело-финские руны в других своих работах, в том чис­ле в многотомной «Немецкой мифологии». Его заслуга состоит в том, что он одним из первых в европейской науке оценил «Калевалу» как поэтический памятник огромного художественного и научного зна­чения. Он восхищался эпической простотой и живописностью обра­зов, богатством содержания, строгостью стиля.

Доклад Гримма, как и некоторые другие отклики на первое изда­ние «Калевалы», оказал определенное влияние на Лённрота при под­готовке расширенной ее редакции.

Дарственный экземпляр своего опубликованного доклада Гримм послал Лённроту. В ответном письме (кстати, написанном по-фин­ски) Лённрот благодарил Гримма и от себя лично, и от имени всех финнов за то, что своим авторитетом крупнейшего европейского ученого он достойно представил международной общественности финскую народную поэзию и сам финский язык, которые в самой Финляндии еще не всегда должным образом оценивались. Лённрот сообщил Гримму, что в Финляндии его доклад уже переводился на шведский язык для публикации.

Как уже упоминалось, доклад Гримма был опубликован также в русском переводе в мартовском номере «Журнала министерства на­родного просвещения» за 1846 год. «Калевала» в это время станови­лась известной в России. На русском языке краткое изложение ее со­держания (со стихотворными переводами некоторых отрывков) дал Я. К. Грот в своих статьях 1840-х гг. Познакомить русского читателя с «Калевалой» стремились и сами финны. В 1847 г. в Хельсинки А. М. Эман издал на русском языке свое сокращенное прозаическое переложение эпоса (книга называлась «Главные черты из древней финской эпопеи «Калевалы»). К сожалению, автор книги не владел в достаточной степени русским языком, и о поэтическом содержании «Калевалы» она давала весьма неполное представление.

Для европейских читателей существенное значение имел прозаи­ческий перевод первого издания «Калевалы» на французский язык, выполненный Л. А. Ледюком и вышедший в 1845 г. в Париже двумя томами с обширными дополнительными материалами о Финляндии. Развернутое заглавие книги звучало так: «Финляндия, ее древняя ис­тория, мифология, эпическая поэзия с полным переводом ее вели­кой эпопеи». Автор книги, еще молодой человек, прожил до этого два года в Хельсинки, служа гувернером в семье графа В. А. Мусина-Пушкина (сына А. И. Мусина-Пушкина, президента Академии худо­жеств и знаменитого издателя «Слова о полку Игореве») и приобрел с помощью финских знакомых необходимые знания о Финляндии и «Калевале». Кстати, о молодом Ледюке довольно часто упоминает в своих письмах к П. А. Плетневу Я. К. Грот, встречавшийся с ним на приемах в хельсинкском доме Мусиных-Пушкиных. Во Франции книга Ледюка имела успех, на нее откликнулись известные его сооте­чественники, в том числе Виктор Гюго, Альфонс Ламартин, Проспер Мериме. Отметим и то, что наряду со шведским переводом Кастрена французский перевод Ледюка до сих пор остается единственным пе­реводом первого издания «Калевалы» на иностранные языки.

Позже Ледюк еще дважды (в 1846 и 1850 гг.) побывал в Финлян­дии, изучал финский язык и с выходом расширенной редакции «Ка­левалы» приступил к ее полному прозаическому переводу, в чем, по его словам, ему помогали советами М. А. Кастрен, Фр. Сигнеус и К. Г. Борг. Перевод был издан в Париже в 1867 г. и переиздан в 1879 г. Книги Ледюка были в какой-то мере известны также в России, о них упоминалось в русской печати.

Сохранилось большое письмо Лённрота к Ледюку от 30 марта 1851 г., которое было ответом на письмо последнего от 19 октября 1850 г. Ледюк был занят переводом «Калевалы» и нуждался в допол­нительной информации. Лённрот в ответном письме касался ее фольклорной основы, мифологического содержания, особенностей языка и вдобавок советовал прочитать предисловия к изданиям «Калевалы», опубликованные статьи о ней, в том числе статьи Р. Тенгстрёма. Обращает на себя внимание то, что Лённрот в пись­ме (как и двадцать с лишним лет до того, еще в 1829 г., в рецензии на публикацию С. Топелиуса-старшего) вновь посчитал необходи­мым подчеркнуть подлинность народных рун, отсутствие всякой произвольной подделки и мистификации, — видимо, сама литера­турная атмосфера того времени все еще располагала к подобного рода сомнениям. По отношению к «Калевале» сомнения в подлин­ной ее народности означали бы, как писал Лённрот, что-либо из двух: либо преднамеренные искажения были допущены еще при записи рун от певцов, либо составитель что-то исказил, выстраи­вая руны в единую композицию. Далее цитируются контраргумен­ты Лённрота: «Что ничего подобного не произошло, — писал Лён­нрот, — в этом может убедиться каждый, кто пожелает посетить те места, где руны были записаны. Все, что содержится в «Калевале», бытовало в народе до ее появления, бытовало в той или иной мест­ности, и это бытование было традиционным, отнюдь не заученным из какой-нибудь книги или рукописи, потому что ни книг, ни руко­писей в тех краях и не бывало, а если бы даже были, все равно жи­тели деревень Архангельской и Олонецкой губерний не смогли бы ими воспользоваться по причине своей неграмотности. Между тем руны сохраняются большей частью именно там, в их среде; да, именно так вот обстоит дело: все, что есть в «Калевале», не только бытовало среди тамошних крестьян до ее появления, но и сейчас может быть собрано повторно новыми поколениями, было бы толь­ко желание странствовать и общаться с народом».

Как свидетельствует это письмо, позиция Лённрота оставалась неизменной: литературная обработка рун в «Калевале» не отменяла их подлинной народности. На собственное авторство он не претен­довал, приоритет отдавал народу и свое участие понимал как сотвор­чество.

То, что Лённрот воздержался от индивидуального авторства и не выставил на обложке «Калевалы» своего имени, нельзя объяснить лишь одной его скромностью и отсутствием авторского честолюбия, равно как и влиянием на него тогдашнего окружения, поскольку-де ожидали от него именно национального эпоса, а не индивидуальной поэмы. Скромность скромностью, но она согласовывалась с более глубокими соображениями: Лённрот осознавал так или иначе, инту­итивно и умозрительно, культурно-историческое своеобразие пред­ложенной композиции, возникшей на стыке устной (коллективной) и книжно-литературной традиций. Именно культурно-историческая типология «Калевалы» была главной причиной воздержания от ин­дивидуального авторства в современном смысле, оно попросту не приходило Лённроту в голову.

Типологическая специфика учитывается и современной наукой. Обращает на себя внимание, что в отношении национальных эпосов «гомеровского типа», письменно оформленных на основе устной традиции, некоторые западные исследователи употребляют термин «semi-literary epics», т. е. «полулитературные эпосы». Подразумевает­ся переходная форма от устной традиции к книжной, причем о «по­лулитературе» говорится, конечно же, отнюдь не в оценочно-уничи­жительном, а именно в историко-типологическом смысле.

Лённрот не прибегал к специальным терминам, но специфика со­зданного эпического свода осознавалась им.

Загрузка...