ДЛЯ ЧЕГО НУЖНЫ БЫЛИ РУНЫ

Город Каяни стал отправной базой для многих фольклорных экс­педиций Лённрота. Отсюда было сравнительно близко до Беломор­ской Карелии, до деревень пограничной волости Вуоккиниеми, из­вестной своими рунопевцами.

Но у современного читателя, если он не очень искушен в сложно­стях исторического развития культуры, может возникнуть вопрос: для чего нужны были древние руны и мифы, которые забывались уже в самой народной среде? Ради чего понадобилось спасать от полного забвения их последние остатки, сохранявшиеся лишь в самых глухих лесных деревнях, в памяти преимущественно престарелых людей?

Ведь сегодня все равно никто больше не поет этих древних рун, — например, о мудром старце-заклинателе Вяйнямейнене, отправив­шемся зачем-то в мифическую страну Туонелу, царство усопших; или о волшебном кузнеце Илмаринене, выковавшем в мифические времена звездный небосвод и чудо-мельницу Сампо. В наше нынеш­нее время рок-музыки и видеотехники разве что эстрадного испол­нителя уговорят в дни юбилея «Калевалы» сымитировать нечто похо­жее на древность — разнообразия ради.

Вопрос: для чего? — неизбежно должен был присутствовать, при­чем с достаточной ясностью, уже в сознании Лённрота, когда он от­правлялся в свои далекие и нелегкие странствия за рунами. Ведь для этого требовалась не только молодая увлеченность и энергия сами по себе, но и некая национально-культурная цель, ради которой стоило потрудиться. Как мы видели, Лённрот-врач и без того был обременен заботами сверх всякой меры — зачем же было взваливать на себя еще дополнительные труды?

Более того, Лённрот должен был ради своего увлечения собира­тельской работой в чем-то ограничивать личную жизнь. Он сравни­тельно поздно, в сорок семь лет, обзавелся семьей. Это случилось не­задолго до переезда его из Каяни в Хельсинки, когда он успел уже за­вершить свои многотрудные экспедиционные поездки, длившиеся иногда по году с лишним и занявшие в целом почти двадцать лет жиз­ни. К тому времени были уже изданы его главные книги, составив­шие фундамент национальной культуры, в результате чего в ее разви­тии наступил коренной поворот. Не учитывая всего этого, невозмож­но представить себе, чтобы такой разумно мыслящий и рациональный человек, как Лённрот, решился на подобное самоограничение без глубоко выношенного чувства гражданского долга, просто ради поверхностного и мимолетного «хобби», как теперь говорят.

В течение 1828—1845 гг. Лённрот одиннадцать раз отправлялся в путь за рунами и прошел в своих странствиях около двадцати тысяч километров — пешком, на лыжах, на лодке и на спешно сооружен­ном из бревен плоту для переправы через лесные озера и протоки, на крестьянских дровнях и верхом на лошади, наконец, на оленях по за­снеженной лапландской тундре. Расстояния были огромные и в пути случалось всякое. Доводилось ночевать зимой под открытым небом. В морозы и в курных крестьянских избах было так холодно, что мерз­ли пальцы при записывании рун; когда топился очаг, по избе низко стелился дым и разъедал глаза (как врач, Лённрот отмечал частые глазные заболевания у крестьян). С наступлением сумерек зажигали лучину, и это тоже не улучшало зрения. Места были глухие, в лесах и деревнях встречались беглые люди, не обходилось без случаев разбоя на дорогах и тропах. После того как Лённрот однажды подвергся в пути преследованию грабителей, он стал более осторожным, но и ос­торожность порой осложняет жизнь.

Вот о каком эпизоде рассказывается в путевом дневнике Лённрота отлета 1837 г. Он странствовал в районе нынешней Костомукши и шел как раз к тогдашней деревне под названием Костамуш, до которой ос­тавалось, однако, еще пятьдесят верст. Часть пути, до летнего пастби­ща, он прошел вместе с деревенскими женщинами, но дальше пред­стояло идти, на ночь глядя, совсем одному. «К полночи, — рассказы­вает Лённрот, — я прошел половину пути и остановился у избушки для косцов. Хотя я и устал, но ребяческий страх, что кто-то может пресле­довать меня с целью ограбления, не позволил мне здесь переночевать. Поэтому я прошел дальше, завернул в лес и попытался заснуть на мху. Но из-за комаров это оказалось невозможным. От их великого множе­ства вокруг было просто черно, так что с каждым вдохом их можно бы­ло набрать полный рот. Я снова отправился в дорогу, прошел около де­сяти верст и, вконец уставший, решил все-таки соснуть. Я нарезал большую груду веток, улегся, укрылся ветками, повязал на голову шей­ный платок и решил, что теперь-то я защищен от комаров. Но все бы­ло напрасно. Они добрались до меня, как ни старался я защитить свое убежище. Тут я впервые пожалел о трубке, оставленной на лето в Кая­ни. Правда, дым костра разогнал бы комаров, но тем самым я мог бы обнаружить себя, а этого мне не хотелось. Мой путь проходил в основ­ном через выжженные под пашни земли и лиственные леса, оттого и такое несметное количество комаров. Намного охотнее я ночевал бы при самом сильном морозе, чем терпеть такие муки, равных которым я не испытывал даже зимой в Лапландии, когда спал на голом снегу. Утром я пришел в Костамуш, расположенную на берегу озера с таким же названием. Деревня состояла из десяти домов, многие из которых хорошо отстроены, а два —даже богато. Мне сообщили, что водном из тех домов мужчина болел заразной венерической болезнью, поэтому я остановился в другом, у Миккитты. На следующий день меня позвали на чай в другой дом, а потом еще не раз приглашали... Руны, сказки, пословицы и т. д. записывал четыре дня. Отсюда по воде добираются до озера Куйтто, Алаярви и в Кемь».

Цитата специально приведена без сокращений, чтобы возникло реальное представление, в каких конкретных условиях и в результате каких усилий собирались руны. И опять зададим вопрос: для чего?

Если ответить кратко, то можно сказать: для того, чтобы на осно­ве веками накопленных богатств народной культуры создать совре­менную национально-самобытную культуру, развить отвечающий современным требованиям общенациональный литературный язык и тем самым содействовать формированию современной нации.

О «Калевале» Лённрота нередко говорят, что она создала совре­менную финскую нацию, явилась как бы «входным билетом», по ко­торому финский народ занял подобающее место в содружестве куль­турных наций. И пусть это звучит высокопарно и претенциозно — во многом это действительно было так, хотя нация рождается, конечно, не из одних песен и книг. Для того, чтобы возник сам интерес к пес­ням, по меньшей мере у собирателей должно быть относительно раз­витое национальное самосознание. В истории и в жизни все взаимо­связано, все существует в слитности и во взаимодействии.

Сходные национально-культурные процессы на определенном этапе развития переживает каждый народ, это общая закономерность.

В России основоположником современной русской литературы и современного литературного языка по праву считается Пушкин, и именно он по существу впервые открыл для новой литературы рус­ский фольклор, гениально претворив его в своих произведениях.

В Финляндии в эпоху Лённрота новая литература и современный литературный финский язык только-только складывались. Лённрот был у истоков этих процессов и оказал на них мощное влияние именно своими классическими книгами, возникшими на основе фольклора.

У карельского и вепсского народов до сих пор нет своих развитых литературных языков — карельского и вепсского. Эти литературные языки только теперь начинают создаваться и пока существуют боль­ше в потенции, чем в реальности. После малоудачных и внезапно оборвавшихся попыток 1930-х гг. создать такие языки теперь вновь составляются первые буквари и другие школьные учебники. Однако и в этом случае основой литературного и современного языкового развития могут быть только народная поэзия и народный язык.


И. Г. Гердер. Портрет неизвестного художника

Письменная литература и письменный язык у ряда народов срав­нительно молоды, тогда как у устной поэзии, у традиционной народ­ной культуры и народного языка — тысячелетняя история, в них за­ключен тысячелетний опыт, склад народной души. Поэтому зарождающаяся литература и форми­рующаяся нация не могут обой­тись без этого тысячелетнего опыта. Так было, есть и, вероят­но, еще долго будет в истории развития каждого народа, каж­дой нации.

Чтобы нагляднее показать, что деятельность Лённрота, при всем своеобразии его личности и исторических условий, в кото­рых он жил и творил, ни в коей мере не была изолированным и только финским явлением, что она протекала на широком ев­ропейском фоне и получила мощные импульсы извне, из разных стран и источников, ос­тановимся для примера на не­которых основополагающих идеях И. Г. Гердера (1744-1803), выдающегося немецкого предшественника Лённрота на поприще изучения народной культуры.

Иоганн Готфрид Гердер был в свое время весьма известной и влиятельной фигурой среди гуманитарной интеллигенции не толь­ко Германии, но и других стран. Он оказал огромное влияние на развитие европейской исторической мысли; и историзмом же бы­ли пронизаны его взгляды на народную поэзию, язык, литературу, эстетику. Мировую известность получил знаменитый сборник Гер­дера «Голоса народов в их песнях» (1778-1779 гг.; посмертное пе­реиздание под этим названием, ставшее каноническим, вышло в 1807 г.). Сборник вскоре стал фольклорной классикой, на него ориентировались многие собиратели и публикаторы фольклора в других странах. На сборник Гердера есть ссылка и в предисловии Лённрота к лирической антологии «Кантелетар». Но о характере влияния Гердера на финнов речь пойдет чуть погодя, а сейчас со­средоточимся на наиболее существенных его идеях, отзвуки кото­рых можно почувствовать и у Лённрота.

В гердеровской концепции истории кардинальной и исходной яв­ляется мысль о том, что развитие человечества как совокупности раз­ных народов представляет собой единство в многообразии. Мировое развитие есть единый процесс, но сохраняется при этом индивиду­альное своеобразие народов, равно как и своеобразие исторических эпох — одна эпоха не похожа на другую, у каждой есть свое лицо. Культурное наследие человечества включает великое множество са­мобытных и самоценных национальных культур — в совокупное це­лое их объединяют общие гуманистические идеалы человечества.

Многие мысли Гердера, высказанные более двух столетий тому назад, звучат сегодня удивительно современно и актуально, словно в них заключено предвидение нынешних наших проблем. По духу Гер­дер был убежденнейшим демократом, и это проявлялось в его чрез­вычайно уважительном и бережном отношении ко всем культурам, в том числе малочисленных и угнетенных народов, в его остром не­приятии всякого национального шовинизма. И это же черта бросает­ся в глаза в наследии Лённрота, в чем мы еще не раз убедимся.

Демократизму Гердера содействовали некоторые обстоятельства его биографии. Уроженец Восточной Пруссии, он после окончания Кенигсбергского университета прослужил некоторое время священ­ником и школьным учителем в Риге, проникся сочувствием к угне­тенному положению латышей и других малочисленных прибалтий­ских народов. Гердеру было хорошо известно, что угнетателями этих народов сплошь и рядом выступали немцы, местные немецкие поме­щики, но это не смущало его — именно против германцев были на­правлены его обвинения. При этом следует иметь в виду, что в широ­ком смысле шведы — тоже германцы, и Швеция в определенные пе­риоды была в своей завоевательной политике причастна к угнетению народов Балтии, включая Финляндию и западную Карелию. В одном из главных гердеровских сочинений — «Идеи к философии истории человечества» — есть следующие строки о прибалтийских народах и трагических сторонах их истории: «Они не были воинами, как гер­манцы, ибо даже теперь, после долгих веков порабощения, все на­родные предания и песни лапландцев, финнов и эстонцев свидетель­ствуют, что это миролюбивый народ. Атак как, кроме того, их племе­на обычно не поддерживали связи между собой, а многие из них не имели никакого государственного устройства, то при вторжении дру­гих народов не могло не случиться то, что случилось, а именно, что лапландцы были оттеснены к Северному полюсу, финны, ингры, эс­тонцы и др. попали под иго рабства, а ливы были почти полностью истреблены. Вообще судьба прибалтийских народов составляет пе­чальную страницу в истории человечества».

Обозревая историю человечества преимущественно с точки зре­ния судеб народных культур, Гердер предавался довольно-таки горьким размышлениям. В истории, во все ее эпохи, господствова­ло насилие, подавление одних народов другими. То, что принято называть человеческой цивилизацией, начиная с античности, ут­верждало себя и распространялось вширь в результате войн, поко­рения соседних племен и народов, навязыванием чуждых им обы­чаев и попран мм их собственных. Гердер не находил этому оправда­ния, тем более нравственного; недостаточны были и ссылки на то, что в конечном итоге все же родилась высокая античная цивилиза­ция, — подобная искупительно-оправдательная «философия ко­нечных целей» не удовлетворяла его. По словам Гердера, оправда­ние было бы равносильно попытке «приписать даже правовой рим­ской истории некий определенный тайный замысел Провидения: например, будто Рим достиг такой высоты главным образом для то­го, чтобы породить ораторов и поэтов, распространить римское право и латинский язык до границ своего государства и расчистить все дороги для введения христианской религии. Все знают, какие страшные бедствия угнетали Рим и окружающий его мир, прежде чем могли появиться эти поэты и ораторы». «Точно так же обстоит дело и с римским правом: кому не известно, какие несчастья терпе­ли из-за него народы, как много более человеческих учреждений уничтожено им в самых различных странах? Чужие народы подвер­гались суду согласно обычаям, которых они не знали; они знакоми­лись с пороками и с наказаниями за них, о которых никогда не слы­шали; и, наконец, все развитие этого законодательства, пригодного только для римского государства, разве оно после множества наси­лий не исказило характер всех побежденных наций до такой степе­ни, что вместо их индивидуального своеобразия в конце концов по­всюду оказался один лишь римский орел, который, выклевав у про­винций глаза и пожрав их внутренности, прикрывал их скорбные трупы своими слабыми крылами?»

По мысли Гердера, любая государственная идеология, стано­вясь господствующей, оказывает пагубное, нивелирующее влия­ние на многообразие культур. «Даже христианство, едва лишь оно начало в качестве государственной машины оказывать влияние на другие народы, стало для них тяжким гнетом; у некоторых оно на­столько исковеркало их своеобразный характер, что полутора ты­сяч лет оказалось недостаточно, чтобы восстановить его. Разве не лучше было бы, если бы национальный дух северных народов, гер­манцев, гаэлов, славян и т. д., развился сам из себя, беспрепятст­венно и в чистом виде? А что хорошего принесли Востоку кресто­вые походы? Что хорошего принесли они берегам Балтики? Древ­ние пруссы истреблены, ливы, эсты и латыши пребывают в наижальчайшем состоянии и поныне еще клянут в душе своих порабо­тителей — немцев».

Новоевропейская история, по Гердеру, особенно изобиловала жестокостями по отношению к колониальным народам. «Назовите мне страну, куда бы пришли европейцы и не запятнали бы себя на ве­ки вечные перед беззащитным доверчивым человечеством своими притеснениями, несправедливыми войнами, алчностью, обманом, гнетом, болезнями и пагубными дарами! Наша часть света должна была бы называться не самой мудрой на земле, а самой дерзкой, на­зойливой, торгашеской; не культуру несла она этим народам, а унич­тожение зачатков их собственной культуры, где и как только мож­но!»

Далее у Гердера следовала обобщающая постановка вопроса: «Что такое вообще насильственно навязанная извне чужая культура? Об­разование, которое проистекает не из собственных склонностей и потребностей? Оно подавляет и уродует или сразу же низвергает в бездну». «И когда мы кощунственно утверждаем, будто эти притесне­ния помогают осуществиться предначертаниям божественного про­мысла, который ведь именно для того и дал нам могущество, хит­рость и орудия, чтобы стать разбойниками, грабителями, сеятелями раздора и опустошения во всем мире, — о, кто не содрогнется перед этой человеконенавистнической дерзостью?»

Но и в самой Европе, как считал Гердер, самобытные культуры могли утрачивать свои индивидуальные черты. «Подобно пластам зе­мли в нашей почве, чередуются в нашей части света пласты народно­стей часто вперемежку, но еще различимые в исходном своем поло­жении. Исследователям их нравов и языков следует использовать то время, пока они еще отличаются друг от друга; ведь в Европе все кло­нится к постепенному стиранию национальных особенностей. Но только пусть при этом история человечества остережется избрать один какой-либо народ своим исключительным любимцем, прини­жая этим другие, которым обстоятельства отказали в счастье и сла­ве».

Это была в некотором смысле уже установка и для политиков, для властей, а не только для исследователей. Национальная исключи­тельность и насилие в политике, по Гердеру, могли привести только к катастрофе.

Исследователям же Гердер настойчиво советовал изучать народ­ные культуры именно в их многообразии, хотя более всего его волно­вала, естественно, судьба немецкой культуры. Однако национальная исключительность и в области культуры была ему чужда. Причем ка­ждая культура соизмерялась в его сознании со всечеловеческим, все­мирным масштабом. «Народоведение, — писал Гердер, — необыкно­венно расширило карту человечества: насколько больше мы знаем народов, чем греки и римляне!» Внимания были достойны самые малые и «периферийные» народы — независимо от их вероиспове­дания, политического статуса, оттого, влиятельны ли они или пре­бывают в порабощении. Хорошо сказал о Гердере его соотечествен­ник, великий немецкий поэт Генрих Гейне. Сопоставляя универса­лизм Гердера со взглядами тех, кто подходил к культуре народов слишком избирательно, в том числе по степени и характеру их ре­лигиозности, Гейне писал, что Гердер с его универсальным гума­низмом «рассматривал человечество как великую арфу в руках ве­ликого мастера, каждый народ казался ему по-своему настроенной струной этой исполинской арфы и он понимал универсальную гар­монию ее различных звуков».

Стилю Гердера присуща публицистическая страстность, его язык доступен и понятен — в этом отношении он следовал просветитель­ским традициям, особенно Руссо. Хотя Гердера, как и Руссо, неред­ко относят к предромантикам и хотя его культурно-исторические взгляды действительно сыграли немалую роль в подготовке романти­ческого движения в Германии и других странах, однако Гердер вме­сте с тем оставался просветителем в самом непосредственном смыс­ле слова. К тому же недаром он был проповедником — это тоже ска­залось на его стиле.

Коснемся еще кратко сборника Гердера «Голоса народов в их пес­нях». Сборник охватывал песни самых разных народов мира и был построен по географическому принципу. Открывался он песнями народов дальнего севера, куда входили песни гренландских эскимо­сов, саамов, а также эстонцев, латышей и литовцев. Далее следовали песни южных народов (древнегреческие и древнеримские, итальян­ские, испанские, французские), песни Англии и Шотландии, скан­динавские, немецкие и славянские песни и, наконец, «песни дика­рей» (мадагаскарские и перуанские). Гердер пользовался большей частью литературными источниками, многие песни давались в его собственных немецких переводах. Хотя сборник включал и литера­турные обработки фольклора (в том числе песни Оссиана, некоторые песни балладного типа из пьес Шекспира), однако акцент Гердер де­лал на подлинной народности.

Примером может служить знаменитая саамская песня «Поездка к милой». Еще до Гердера она была известна в немецком переводе-обра­ботке поэта-сентименталиста К.-Э. Клейста и понравилась Г.-Э. Лес­сингу, посчитавшему клейстовское подражание даже улучшением оригинала. Гердер не склонен был с этим соглашаться и писал своей невесте: «За эту лапландскую песенку я охотно отдал бы десяток клейстовских подражаний. Не удивляйтесь, что лапландский юноша, кото­рый не знает ни грамоты, ни школы и почти что не знает Бога, поет лучше, чем майор Клейст. Ведь лапландец импровизировал свою пес­ню, когда скользил со своими оленями по снегу, и время тянулось так долго, пока он ехал к озеру Орра, где жила его возлюбленная; Клейст же подражал ему по книге».

Отметим еще в сборнике Гердера эстонскую песню о жестоких тяготах крепостной зависимости. Как указывалось в примечании к песне, она была не просто поэтическим вымыслом — в ней вырази­лась сама жизнь, народный стон.

Сборник Гердера «Голоса народов в их песнях» примечателен для нас еще и тем, что это единственная гердеровская книга, о которой встречается непосредственное упоминание у Лённрота. Как уже упо­миналось, Лённрот сослался на этот сборник в предисловии к «Кантелетар» и не исключено, что гердеровская антология оказала неко­торое структурное влияние и на лённротовскую антологию народной лирики. И там и тут разделы именуются книгами» (у Гердера их шесть, у Лённрота три), хотя сами выпуски-книги и главы-разделы в «Кантелетар» подчинены уже не регионально-географическому, а жанрово-тематическому принципу.

Установлено, что во время работы над «Кантелетар» Лённрот пользовался экземпляром гердеровского сборника, взятым им из университетской библиотеки, тогда как в собственной его библио­теке сочинений Гердера не значилось (сохранился рукописный пе­речень книг библиотеки Лённрота). Не упоминается о Гердере и в письмах Лённрота. Все это, однако, не дает еще основания с уве­ренностью утверждать, что с другими гердеровскими сочинения­ми, кроме сборника песен, Лённрот вообще не был знаком. Кроме того, идеи Гердера могли усваиваться Лённротом опосредованно, они входили в духовную атмосферу эпохи вместе с идеями роман­тиков, натурфилософией и эстетикой Шеллинга, философией ис­тории и эстетики Гегеля. В личной библиотеке Лённрота не было сочинений Гердера, как и других упомянутых авторов, но был шве­доязычный журнал «Мнемозина» туркуских романтиков, с которо­го как раз и начиналась пропаганда романтических идей в Фин­ляндии.

Следует, конечно, учитывать исторические различия между Фин­ляндией и Германией. Финская культурная почва, по сравнению с немецкой, была менее подготовлена для восприятия наследия Герде­ра и других представителей немецкой философско-эстетической мысли в полном объеме. В Германии уже в эпоху Гердера существо­вали мощные научно-литературные традиции, тогда как в Финлян­дии даже в первой половине XIX в. многое приходилось начинать бу­квально с нуля, с самых что ни на есть азов.

И тем не менее между различными национальными культурами были общие точки соприкосновения; была общность в направле­нии национально-культурного развития, стремление к большей самобытности, к историческому осмыслению своего национально­го бытия. Подобно Гердеру и немецким романтикам, их финские последователи ценили народную поэзию не только саму по себе, но и как основу развития современной литературы в национально-са­мобытном духе. Аналогичная с гердеровской точка зрения на фольклор приобрела чрезвычайную актуальность для Финляндии первой половины XIX в. Более того, в обращении к фольклорному наследию усматривали одно из главных условий национально-­культурного возрождения, формирования современной финской нации.

Гердер в свое время много писал о чрезмерной зависимости не­мецкой литературы от канонов французского классицизма, от внеис­торически воспринятых норм античной культуры. Выход он видел в обращении к национальному фольклору. Его призывы быстрее соби­рать и изучать фольклор звучали как национально-культурная про­грамма. «Нам, — писал Гердер, обращаясь к своим соотечественни­кам, — нужно только взяться за дело, воспринимать, искать, прежде чем мы все окончательно не станем образованными классиками (т. е. поклонниками античности и новоевропейского классицизма. — Э. К.), не будем распевать французские песни, танцевать француз­ские менуэты и дружно писать гекзаметры и оды в духе Горация». И снова призыв собирать народные песни: «Итак, примитесь за дело, братья мои, и покажите нашей нации, что она собой представляет и чем она не является, как она мыслила и чувствовала или как она мыс­лит и чувствует сейчас».

Рядом с этими словами Гердера приведем одну дневниковую за­пись А. Шёгрена, тогда еще студента Туркуского университета. Два­дцатилетний Шёгрен общался с другими финскими студентами, в том числе с Абрахамом Поппиусом, вскоре ставшим одним из пер­вых собирателей народной поэзии у себя на родине. Дневниковая за­пись Шёгрена от 20 апреля 1814 г. отражает ту раннюю пору, когда у туркуских студентов только-только разгоралась юношеская страсть к будущей собирательской работе и когда взаимные патриотические обеты подкреплялись жаркими клятвами. Шёгрен записал в дневни­ке: «Вечером после ужина пришел Поппиус, чтобы вместе пойти на прогулку. И тут мы размечтались о будущем, и наши мечты были столь сладостны, что чувствительный ко всему светлому и доброму Поппиус пришел прямо-таки в экстаз. Даже мое более холодное сердце согрелось его пылким жаром на весь вечер. Мы договорились тогда, дали друг другу клятву и скрепили ее рукопожатием в знак то­го, что останемся верными идее Гердера и будем всеми силами разы­скивать и собирать духовное наследие наших предков, касается ли это народных песен, сказок, всего, что может оказаться полезным в исследовании нашего прошлого».

Что здесь имелось в виду под «идеей Гердера»? В своей автобио­графии Шёгрен рассказал, что еще в 1812—1813 гг., будучи учащим­ся лицея в финском городе Порвоо, он получил в награду за свое прилежание и усердие свободный доступ в лицейскую библиотеку, чему был чрезвычайно рад. В библиотеке было около трех тысяч книг, в том числе немецких. Он мог читать их в библиотеке, брать домой, а читал он жадно и основательно, делал выписки и перево­дил тексты с немецкого на шведский, заодно изучая языки (впос­ледствии академик Шёгрен писал свои труды в основном по-немец­ки). В руки старательному лицеисту Шёгрену попал издававшийся Гердером журнал «Адрастея», который он читал столь же тщатель­ным образом. О полученном впечатлении лучше сказать словами самого Шёгрена — в автобиографии он писал о себе в третьем лице: «Впечатление от чтения было сильнейшее, оно побуждало в нем (Шёгрене) массу новых идей, воспитывало его вкус, привило ему восторженную любовь к немецкой литературе вообще. В ту пору эта литература становилась все более известной в Финляндии благода­ря тому, что шведский издатель Бруцелиус начал тогда издавать «Библиотеку немецкой литературы»; успело выйти уже несколько томов ее первой серии, и они были прочитаны Шёгреном с боль­шим интересом. Такого рода чтение вдохновило его даже на стихо­творство, ограничившееся, однако, по преимуществу переводами некоторых мелких вещей».

К этому остается добавить некоторые сведения о деятельности Шёгрена в Петербургской академии наук, адъюнктом (членом-кор­респондентом) которой он стал в 1829 г. и экстраординарным акаде­миком в 1832 г. Шёгрен был в основном лингвистом, однако в его обязанности в академии входило также изучение истории России, особенно финно-угорских народов. В 1824—1829 гг. он совершил длительную (почти пятилетнюю) экспедиционную поездку по обсле­дованию финно-угров европейской части России, побывал в Каре­лии, на Кольском полуострове, в Архангельской губернии, среди ко­ми, удмуртов, марийцев. В целях собирания исторических материа­лов он подолгу изучал губернские архивы (в том числе в Петрозавод­ске), исследовал языки. Шёгрен записывал фольклор (в российской и финляндской Карелии, также в Ингерманландии), но почти не публиковал собранные им фольклорные материалы — они были от­части переданы им в 1848 г. Леннроту, а отчасти лишь посмертно из­влечены из его рукописного наследия и опубликованы другими ис­следователями много десятилетий спустя. Фольклористы иногда на­зывают Шёгрена «слепым собирателем», недооценившим значения собранных им материалов.

Однако это не преуменьшает роли Шёгрена в развитии финно-угроведения в самом широком, комплексном значении этого слова. Он был не только предшественником Э. Лённрота и М. А. Кастрена, но и во многом содействовал их экспедиционной работе. Как член Рос­сийской Академии Шегрен пользовался определенным влиянием в составлении экспедиционных программ, в изыскании финансовых средств, в публикации собранных материалов и исследований. Дос­таточно сказать, что обе продолжительные поездки Кастрена в Си­бирь в 1840-е гг. финансировались главным образом Петербургской академией (Кастрен состоял ее адъюнктом), и в России же были опубликованы многие его исследования. Некоторые финские и за­падные исследователи считают, что именно Петербург являлся до определенного времени центром мирового финно-угроведения. Причем польза от совместных усилий была обоюдной — и для Рос­сии, и для Финляндии. Еще в 1821 г. Шёгрен писал об этом в издан­ной на немецком языке в Петербурге книге «О финском языке и ли­тературе»: «Финский язык представляет для русских не только об­щий интерес, какого он заслуживает уже сам по себе как язык весьма примечательный, но и как язык одной из связанных с ними народно­стей, изучение которых может многое прояснить в самой русской ис­тории».

Финнам же было важно выяснить свое историческое место среди народов Евразии, свои древние корни, свою этническую историю. Кастрен, едва ли не первый введший в финскую науку понятие этно­графии как научной дисциплины, подчеркивал следующую мысль: у некоторых, особенно малых, народов может не быть самостоятель­ной государственно-политической истории, но у всех народов есть своя этническая история, которую необходимо изучать. Недолгая жизнь Кастрена-исследователя (он умер в возрасте 39 лет от туберку­леза легких) была поистине подвижнической. В последнюю свою си­бирскую экспедицию он был уже тяжело болен, харкал кровью, но продолжал исследование все новых народностей. Для этих целей он изучил более двух десятков языков и диалектов и в ряде случаев дал их первое научное описание.

В результате всего этого расширялись представления о прошлом финского народа. Финны уже не казались неким изолированным эт­ническим островком на территории Фенно-Скандии, в соседстве с германцами, с одной стороны, и со славянами, с другой, — они были, по выражению Кастрена, в родстве со значительной частью челове­чества.

Таким образом, существовала преемственность идей, в том числе гуманистических идей Гердера, оказавших несомненное влияние и на Лённрота.

Вполне естественно, что гердеровская мечта об интенсивном со­бирании фольклора стала реализовываться прежде всего в самой Гер­мании. Наиболее крупными вехами стали знаменитый сборник не­мецких народных песен «Золотой рог мальчика», составленный ро­мантиками И. Арнимом и К. Брентано (в двух частях, 1805—1808 гг.) и оказавший огромное влияние на развитие немецкой лирики; и сборник сказок братьев Гримм (1812—1814 гг.), получивший миро­вую известность. Это только главные издания, ставшие фольклорной классикой.

Между прочим, и карело-финские руны на раннем этапе стали известны Европе через немецкий язык. В 1819 г. в Стокгольме вышел сборник Г. Р. Шрётера «Финские руны» с текстами в оригинале и не­мецких переводах; помогали составителю финские собиратели рун К. А. Готлунд и А. Поппиус. Позднее сборник Шрётера был переиз­дан в Германии. Еще до выхода «Калевалы» сборник был известен Я. Гримму, побывал он и в руках молодого К. Маркса.

Еще до Лённрота высказывалась мысль о возможном объедине­нии рун 15 целостную эпическую поэму. В 1817 г. К. А. Готлунд, касаясь вышедшей несколькими го­дами ранее книги Ф. Рюза «Финляндия и финляндцы» (1809 г., на немецком языке), в которой упоминалось и о рунах, писал, что «если бы только на­шлось желание собрать воедино наши древние народные песни и создать из них стройное целое (то ли это будет эпос, драма или еще что-нибудь), из них мог бы родиться новый Гомер, Оссиан или Песнь о Нибелунгах. И, прославившись, финская нация с достоинством и блеском про­явила бы свою самобытность, осознала бы свою сущность и светом своего развития озарила бы восхищенные лица совре­менников и потомков». И далее Готлунд связывал это с воспита­нием чувства патриотизма. «По­добно тому, как король, неспо­собный управлять своим наро­дом, представляет собой мни­мую величину, так же и народ, не осознавший себя и свою ин­дивидуальность, равен нулю; это живой труп с истекшей и за­стывшей кровью. Чтобы возро­дить жизнь в его жилах, необходимо наполнить энергией его душу. Чувство патриотизма является той искрой, которая воспламенит сердца и вдохновит умы. Вот осно­ва великих стремлений сильной нации».

Идея национального самоутверждения — и не только в смысле развития финского языка, литературы, образования и просвещения, но и в смысле соблюдения и расширения политической автономии Финляндии, — все более увлекала ее молодую интеллигенцию.

А. И. Арвидссону (1791 — 1858), одному из наиболее выдающихся ранних «будителей», издававшему в начале 1820-х гг. оппозицион­ную газету, вскоре запрещенную, традиция приписывает следующие слова, воспринимавшиеся многими современниками как девиз: «Шведами мы не стали, русскими мы не можем стать — так останем­ся же финнами». И хотя именно в такой форме этих слов нельзя най­ти у Арвидссона, они хорошо передают дух его публицистики.


Сборник X. Р. фон Шрётера «Финские руны» в первом издании. 1819 г.
Автограф К. Маркса с руной «Рождение медведя», переписанной им в немецком переводе из сборника X. Р. фон Шретера «Финские руны»

Смысл подобного девиза, в котором отразилось пробуждающее­ся национальное самосознание, можно по-настоящему понять, только зная финскую историю. В истории Финляндии были перио­ды, когда шведская ассимиляция представлялась реальной угрозой. Влиятельные круги в эпоху шведского господства подчас придер­живались мнения, что финский язык как простонародный («му­жицкий») и непригодный для развитой культуры вообще следовало устранить. Один из губернаторов предлагал в 1709 г. «ради экзоти­ки» сохранить финский язык разве что в двух волостях где-нибудь у границ Лапландии.

Вот почему патриотическая интеллигенция подходила к языку не просто как к предмету чисто лингвистического изучения (хотя и это было важно), но как к первейшему условию существования нации. Не будет языка — не будет нации. Поэт-просветитель Я. Ютейни сравнивал язык с обручем, скрепляющим нацию в единое целое.

Борьба за финский язык неизбежно приобрела политический ха­рактер, иначе и быть не могло. Отстаивая гражданские права фин­ского языка, К. А. Готлунд писал с возмущением: «Разве не странно, что целая страна должна учить чужой язык, чтобы получить доступ к самым необходимым для любого народа знаниям? Кто бы мог пове­рить, что во всей Финляндии нет ни одной школы, ни одного лицея, ни единого учебного заведения, где бы преподавали финский язык или хотя бы занимались им? Что все законы и книги светского содер­жания издаются у нас только на шведском языке и на нем же ведутся все административные дела — это настолько дико, что сами шведы диву даются и, будучи не в силах поверить, лишь недоуменно улыба­ются, когда слышат такое. Для нас теперь странно, что когда-то пред­ки наши отправляли даже богослужения на чужом латинском языке, которого не понимали. А наши потомки будут удивляться тому, что мы даже в XIX столетии, в век просвещения, должны прибегать к чу­жому языку в делах родной страны».

Можно привести немало подобных высказываний, в которых от­разились исторические обиды пробуждавшейся нации, осознавав­шей свою многовековую угнетенность. Уже упоминавшийся А. Поппиус писал: «Мы желали бы по крайней мере показать Швеции, что можем обойтись без ее языка и нравов, и даже без ее Тора и Одина, которых она сумела бы более глубоко укоренить в нас, если бы менее презирала нас и наш язык, когда была нашей мачехой».

Подчеркнем еще раз для ясности, что хотя Финляндия, начиная с 1809 г., входила в состав России, однако еще в течение почти целого столетия — всего XIX в. — финскому языку и культуре предстояло преодолевать шведскую культурно-языковую гегемонию. За предше­ствовавшие шесть веков шведского господства в Финляндии эта ге­гемония укоренилась слишком глубоко, и преодолеть ее было непро­сто. Что же касается потенциальной угрозы русификации, то она стала более или менее реальной лишь на рубеже XIX—XX вв., но к тому времени финский язык и культура уже окрепли в своем развитии.

Ю. В. Снельман. Фотография

В эпоху, когда выступил Лённрот, сама задача нацио­нального пробуждения нередко еще воспринималась в трагиче­ском свете, ибо слишком мно­гое предстояло преодолеть. Примером может служить зна­менитое письмо Ю. В. Снельмана 1840 г. поэту и критику Фр. Сигнеусу из шведской эми­грации. Годом раньше Снельман вынужден был покинуть Финляндию, за либеральное вольнодумство он был уволен из университета. Между тем в связи с двухсотлетним универ­ситетским юбилеем было про­изнесено немало восторжен­ных речей об успехах просве­щения в Финляндии. Снельману из эмиграции это показалось опасным прекраснодушием — сам он готовился вернуться в страну для того, чтобы развернуть оппозиционную пропаганду и сформулировать программу национального движения.

В упомянутом письме к Фр. Сигнеусу Снельман, будущий лидер финского национального движения, призывал отказаться от пре­краснодушных иллюзий и взглянуть на вещи с трезвостью реалиста. «Оглянись кругом и найди, кого из правящих лиц трогает материаль­ная нищета деревни или кто из университетских мужей ломает голо­ву над тем, чтобы просветить финское крестьянство. Я уже не говорю о легионе тех, у кого не оказывается совести, когда приходится выби­рать между интересами родины и жалованием, орденами и т. д.». Шведская дворянская верхушка, по словам Снельмана, была неспо­собна защищать национальные интересы финнов от притеснений царизма, ибо «из нее образовалась чиновничья аристократия, кото­рая пресмыкается и угнетает народ». Истинные патриоты должны были выйти из народа, но «продолжительное угнетение народной массы привело к тому, что она замкнулась в себе: решаются критико­вать разве только исправника да священника, а губернатор — это уже маленький бог, сенатор — превыше всего. Мысль о возможности лучшего едва л и когда проникала в народ». Вместе с тем низы питали глухую неприязнь к господам. «Что ты думаешь, — спрашивал Снельман Сигнеуса, — как финский крестьянин воспринимает ваш юбилей? Что он знает об университете? Да только то, что все, кто там был, люди другого сорта, чем он сам, и потому вправе поступать с ним, как угодно. Быть может, он получает оттуда судей с законами и справедливостью? Спроси его, что он думает об этой справедливо­сти? Лишь то, что господин всегда прав, а он всегда неправ».

Народ, по мнению Снельмана, не был удовлетворен, и церковью. Имея в виду распространенность пиетистского сектантства, он пи­сал, что «половина страны ищет христианства по-своему, потому что его нету священнослужителей. Иначе и быть не может там, где суще­ствуют только угнетатели и угнетенные».

Вывод был печальным: в результате слишком длительного угнете­ния народ, замкнувшись в себе, утратил веру и энергию. По словам Снельмана, финская нация была уже «на краю могилы» и это чувст­вовалось в его песнях. На столь мрачном фоне всякие юбилейные торжества выглядели скорее «пляской на похоронах».

Но как публицист и идеолог национального движения Снельман отнюдь не собирался опускать руки. В письме он заявлял: «Погиб­нуть вместе с нацией еще прилично, но умереть с нею смертью не­мощного раба недостойно человека. И если ты, делая выводы отсю­да, попытаешься применить их ко мне, то вот мой совет: я уже выпол­ню свою задачу, если сумею раструбить по свету все то, что прошеп­тал тебе здесь, в частном письме».

С этим обещанием Снельман вернулся на родину, основал в 1844 году оппозиционную газету «Сайма», которая в условиях жестокой цензуры смогла просуществовать лишь три года, после чего была за­прещена. Однако и за это время она успела сыграть важную роль в пробуждении общественного сознания. Задачу журналистики Снельман определял следующим образом: «События современности, развитие настоящего в будущее, те идеи, которые волнуют нашу эпо­ху и направляют ее к тому, чтобы она рано или поздно выполнила свою миссию и уступила место новой эпохе, — вот что должно быть предметом журналистики».

В газете «Сайма» изредка печатался и Лённрот, а когда она была в конце 1846 г. запрещена, Лённрот помог Снельману в регистрации нового периодического издания — «Литературной газеты для всеоб­щего гражданского просвещения». На всякий случай, для отвода глаз цензуры, газета была зарегистрирована на имя Лённрота, но издавал ее Снельман. Цензурные тиски ограничивали его возможности, в од­ном из писем он сетовал Лённроту: «Теперь мне здесь вообще трудно что-либо высказать публично — все пожирает до невообразимой сте­пени эта варварская, тупоумная и надменная цензура».

Еще в упомянутом письме к Фр. Сигнеусу от 1840 г. Снельман вы­двинул тезис, оказавшийся в национально-культурном, да и полити­ческом отношении программным: «Финляндия ничего не может взять силой — в силе просвещения ее единственное спасение». Име­лось в виду просвещение в самом широком смысле, включая все об­ласти культуры, образования, науки, социального воспитания граж­дан. Маленькой Финляндии с ее менее чем двухмиллионным тогда населением следовало, по убеждению Снельмана, избегать опромет­чивого политического авантюризма и строить свое будущее, исходя из исторических условий. Именно через всемерное и всестороннее культурное развитие предстояло создавать современную финскую нацию.

Национально-культурная программа в широком смысле включа­ла и научно-филологическую, и фольклорно-публикаторскую дея­тельность. И хотя Снельман говорил, что одними грамматиками на­цию не построишь, но и без грамматик развитие языка и литературы было немыслимо.

Своего рода этапным культурно-историческим событием стало основание в 1831 г. Общества финской литературы, которому сужде­на была долгая жизнь — оно существует по настоящее время. Посте­пенно Общество превратилось в мощное комплексное научно-куль­турное учреждение с большими исследовательскими и издательски­ми возможностями. За полтора века своего существования оно изда­ло тысячи книг, включая солидные фольклорные публикации. Именно Общество финской литературы издало и «Калевалу», и «Кантелетар», и 33-томное собрание народных рун, и академические сборники сказок, пословиц, загадок. Издается и фольклор ряда род­ственных финно-угорских народов. При Обществе существует бога­тый фольклорный архив, один из крупнейших в мире.

Учредительное заседание Общества финской литературы состоя­лось 16 февраля 1831 г., и протокол заседания, ставший культурно­историческим документом, вел Элиас Лённрот. Протокол написан на финском языке — для участников учредительного заседания это было принципиально важным. Основной целью Общества провоз­глашалось как раз всемерное содействие развитию литературного языка в соответствии с современными национально-культурными задачами.

О том, насколько существенным это было тогда, свидетельствуют также избранные Лённротом принципы публикации фольклора. Не­которые предлагали ему публиковать полевые записи рун со всеми диалектными особенностями исполнителей. Это казалось оппонен­там Лённрота не только более научным, но и более демократичным в условиях, когда единые нормы литературного языка еще не вполне сложились и когда сами пишущие считали правомерным опираться на разные диалекты.

Написанный Э. Лённротом протокол учредительного заседания Общества финской литературы от 16 февраля 1831 г.

Но Лённрот с этим не согласился. В своих фольклорных публика­циях он исходил из интересов развития общенационального языка и общенациональной роли фольклора. В этих условиях он отстаивал право на разумную языковую унификацию фольклорных текстов, ес­ли издание предназначалось для общего, а не для специального науч­ного пользования.

Лённрот утверждал тем самым преемственность в развитии куль­туры, твердо убежденный в том, что на пустом месте, без прочного фундамента здание новой культуры не построить.

Загрузка...