С октября по апрель Эмили Старр лежала в постели или на кушетке в гостиной, глядя на бесконечную вереницу облаков, несущихся над длинными белыми холмами, или на холодную красоту зимних деревьев вокруг тихих заснеженных полей, и думала, сможет ли она когда-нибудь снова ходить… или будет лишь ковылять, как жалкая калека. У нее была какая-то непонятная травма спины, насчет которой доктора никак не могли прийти к общему мнению. Один говорил, что травма незначительная и со временем пройдет. Два других качали головами и выражали серьезные опасения. Но насчет ее ступни расхождений между ними не было. Ножницы оставили две глубокие раны: одну на щиколотке, другую на подошве. Началось заражение крови. Несколько дней Эмили находилась между жизнью и смертью, затем еще несколько дней перед ней стоял едва ли менее ужасный выбор — смерть или ампутация. Тетя Элизабет не согласилась на операцию. Когда все доктора в один голос заявили, что ампутация — единственный способ спасти жизнь Эмили, она мрачно заявила, что отрезать людям руки и ноги противно воле Божьей, как ее понимают Марри. И заставить ее изменить позицию было невозможно. Ни слезы Лоры, ни уговоры кузена Джимми, ни гневные тирады доктора Бернли, ни отсутствие возражений с стороны Дина Приста — ничто не заставило ее уступить. Ступня Эмили не будет отрезана — и точка. И ступня не была отрезана. Когда Эмили поправилась и при этом осталась с обеими ногами, тетя Элизабет торжествовала, а доктор Бернли был весьма смущен.
Опасность ампутации миновала, но оставалась опасность сильной и неизлечимой хромоты. Мысль об этом угнетала Эмили всю зиму.
— Если бы я только знала, буду ли я нормально ходить или останусь калекой… — говорила она Дину. — Если бы я знала, то… возможно… заставила бы себя вынести это… Но лежать здесь… постоянно раздумывая…. постоянно спрашивая себя, поправлюсь ли я когда-нибудь…
— Поправишься, — сказал Дин со свирепостью в голосе.
Эмили не знала, что она делала бы без Дина в ту зиму. Он отказался от своей обычной ежегодной зимней поездки и остался в Блэр-Уотер, чтобы иметь возможность быть рядом с ней. Он проводил с ней целые дни, читал ей вслух, беседовал с ней, ободрял ее или просто сидел рядом в прекрасном дружеском молчании. Когда он был рядом, Эмили чувствовала, что, возможно, даже сумеет мужественно переносить тяжелое увечье всю оставшуюся жизнь… Но в долгие вечера, когда из-за боли невозможно было думать ни о чем другом, перспектива остаться калекой казалась невыносимой. И даже если боль отступала, Эмили часто не спалось, и ужасные ночи, когда ветер уныло завывал под свесами крыши Молодого Месяца или гонялся по холмам за летучими снежными призраками, тянулись бесконечно. А когда она спала, ей снились сны, в которых она все время взбиралась по лестницам и никак не могла добраться до их верха, куда манил ее знакомый свист — две высокие нотки и одна низкая, а свист все удалялся и удалялся, пока она поднималась со ступеньки на ступеньку. Уж лучше было лежать без сна, чем видеть этот ужасный, повторяющийся сон. О, эти горькие ночи! Прежде у Эмили никогда не вызывал радости библейский стих, обещающий, что на небесах не будет ночей [15]. Никаких ночей? Никаких нежных сумерек, озаренных звездами? Никакого белого таинства лунного света? Никакой загадки бархатных теней и темноты? Никакого вечно изумляющего чуда рассвета? Ночь всегда казалась такой же прекрасной, как день, и без нее не могло быть полным даже райское блаженство.
Но теперь в эти ужасные недели боли и страха Эмили разделяла надежду патмосского пророка[16]. Ночь — это нечто кошмарное.
Окружающие говорили, что Эмили держится очень мужественно, сохраняет терпение и не жалуется. Но самой себе она совсем не казалась мужественной. Просто другие не знали о муках мятежного протеста, об отчаянии и трусости, скрытыми за внешним спокойствием, которого требовали гордость и сдержанность Марри. Даже Дин не знал, хотя, возможно, подозревал.
Она храбро улыбалась, когда требовалась улыбка, но никогда не смеялась. Даже обладавший незаурядным остроумием Дин не мог ее рассмешить, хотя очень старался.
— Дни смеха для меня позади, — говорила Эмили себе. И дни творчества тоже. Она никогда больше не сможет писать. «Вспышка» никогда не придет. Никакая радуга не перекроет сверкающей дугой мрак этой ужасной зимы… Родственники и знакомые постоянно заходили повидать ее. Но ей хотелось, чтобы они держались в стороне. Особенно дядя Уоллес и тетя Рут, которые были уверены, что она никогда больше не сможет ходить, и говорили ей об этом во время каждого своего визита. Впрочем, еще хуже были те посетители, которые весело уверяли, что она со временем поправится, хотя сами не верили ни одному своему слову. У нее не было никаких близких друзей, кроме Дина, Илзи и Тедди. Илзи каждую неделю присылала письма, в которых, пожалуй, слишком уж явно пыталась подбодрить Эмили. Тедди написал лишь один раз — когда впервые услышал о произошедшем с ней несчастье. Письмо было очень доброе, и тактичное, и полное искреннего сочувствия. Эмили показалось, что такое письмо мог бы написать любой дружелюбный знакомый, и она не ответила, хотя Тедди просил регулярно сообщать ему о том, как идет ее выздоровление. Больше писем не было. Не оставалось никого — кроме Дина. Он никогда не подводил ее… никогда ее не подведет. Она все больше тянулась к нему в эти бесконечные дни бурь и мрака. В ту зиму боли она казалась себе настолько постаревшей и умудренной опытом, что они наконец были на равных. Без него жизнь казалась мрачной, серой пустыней, лишенной красок и музыки. Когда он приходил, пустыня, по меньшей мере на время, расцветала как роза радости, и тысячи цветов фантазии, надежд и иллюзий украшали ее своими гирляндами.
Когда пришла весна, Эмили поправилась… Поправилась так неожиданно и быстро, что даже самый оптимистичный из трех докторов был изумлен. Правда, несколько недель ей пришлось хромать с костылем, но настало время, когда она смогла обходиться без него, смогла ходить одна по саду и смотреть на прекрасный мир влюбленными глазами, которые никак не могли наглядеться… О, как вновь стала хороша жизнь! Как приятно было чувствовать под ногами зеленую упругую почву! Эмили оставила боль и страх позади, как сброшенное одеяние, и испытывала радость… нет, не настоящую радость, но чувство, что возможно, со временем она снова испытает настоящую радость.
Пожалуй, даже стоило перенести болезнь, чтобы потом насладиться ощущением возвращающегося здоровья и благополучия в чудесное утро, когда с моря через длинные зеленые поля дует морской ветер. Нет на земле ничего лучше морского ветра. Жизнь могла, в некоторых отношениях, казаться разбитой, все в ней могло измениться или исчезнуть, но анютины глазки и облака на закате были по-прежнему прекрасны. Эмили вновь ощущала прежнее удовольствие от того, что просто существует на свете.
— Истинно «сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце»[17], — цитировала она мечтательно.
Она снова стала смеяться. В первый день, когда в Молодом Месяце снова услышали смех Эмили, Лора Марри, чьи волоса из пепельных стали в ту зиму снежно-белыми, пошла в свою комнату и опустилась на колени у постели, чтобы возблагодарить Господа. А пока она стояла там на коленях, Эмили беседовала с Дином о Боге в саду, на который опускались наикрасивейшие весенние сумерки, какие только можно вообразить, и посреди неба появился узкий серпик месяца.
— Прошлой зимой бывали минуты, когда мне казалось, что Бог меня ненавидит. Но теперь я снова уверена, что Он меня любит, — сказала Эмили мягко.
— Вполне уверена? — сухо переспросил Дин. — На мой взгляд, мы интересны Богу, но Он не испытывает к нам любви. Он с удовольствием наблюдает за нами. Возможно, Его забавляет то, как мы здесь корчимся в муках.
— Что за кошмарное представление о Боге! — содрогнулась Эмили. — Не может быть, чтобы вы действительно верили в это, Дин.
— Почему нет?
— Потому что тогда Он был бы хуже дьявола… Бог, думающий только о том, как бы развлечься, не имел бы даже того оправдания, которым для дьявола является его ненависть к нам.
— Кто терзал тебя всю зиму телесной болью и душевным страданием? — спросил Дин.
— Не Бог. А Бог… послал мне вас, — произнесла Эмили медленно. Она не смотрела на него, ее лицо было поднято к Трем Принцессам в их чудной майской красе… Нежное, все еще бледное от пережитого за зиму, бело-розовое лицо на великолепном фоне июньского снега высокой спиреи, гордости кузена Джимми. — Дин, как я смогу отблагодарить вас за все, что вы сделали для меня, за все, чем вы были для меня с прошлого октября? Мне никогда не выразить мою благодарность в словах. Но я хочу, чтобы вы знали о моих чувствах.
— Я всего лишь ухватился за удачную возможность: для меня было огромным счастьем что-то сделать для тебя, Звезда, чем-то помочь тебе… Увидеть, как ты в своих страданиях обращаешься ко мне, чтобы я дал тебе то, что только я могу дать… то, чему я сам научился за годы моего одиночества. И каким счастьем для меня было позволить себе мечтать о невозможном, о том, чему, как я знал, никогда не осуществиться…
Эмили слегка содрогнулась. Но к чему колебаться, зачем откладывать то, на что она уже решилась?
— Вы уверены, Дин, — сказала она негромко, — что ваша мечта… не может осуществиться?