Если Золя и любил деньги, то только ради удовольствия их тратить. Теперь ему недостаточно было скупать безделушки. Он мечтал отыскать в окрестностях Парижа виллу, где мог бы запереться, чтобы в тиши и покое завершить своих «Ругон-Маккаров». Мать, которая в последнее время жила отдельно от него, которая очень устала и нуждалась в заботе и нежности, тоже нашла бы там приют. Конечно, мадам Франсуа Золя находила невестку чрезмерно властной, считала, что та слишком громко и крикливо разговаривает, что ее на первый взгляд приличные манеры в действительности выдают простолюдинку, но все же признавала, что Александрина хорошо ведет хозяйство в доме сына, а это главное. Что же касается Александрины, то ей проще было терпеть больную, охающую, бездействующую свекровь, чем бодрую и постоянно вмешивающуюся в семейные дела. Золя, присмотревшись ко всему этому, заключил, что совместное существование женщин проблем не создаст, и, наняв экипаж, принялся разъезжать по департаменту Сены-и-Уазы, выбирая дом, который можно было бы снять. Поначалу о покупке он не думал, однако на привлекшем его внимание строении, которое стояло в Медане при дороге, была табличка «ПРОДАЕТСЯ». Золя отправился к хозяину и попытался уговорить его сдать дом в аренду, тот оказался неумолим. Тогда Эмиль посоветовался с женой: нигде больше им не найти такого тихого и мирного уголка, как в этой долине, по которой течет Сена. В мечтах он уже видел, как возится в саду, катается на лодке, купается, принимает у себя друзей. Цена – девять тысяч франков – его не останавливала, нищая Жервеза сделала Золя богатым человеком. И 28 мая 1878 года, подписав у нотариуса все необходимые бумаги, писатель вступил во владение виллой. Вселившись в новое жилье, он тут же усердно принялся обустраиваться и приводить дом в порядок. Сделать предстояло немало: пол прогнил, на стенах проступали пятна сырости. Рабочие, набранные в окрестностях, начали ремонт, и Золя, которого вся эта суета приводила в восторг, написал Флоберу: «Я купил дом, крольчатник между Пуасси и Триелем, в очаровательном захолустье, на берегу Сены, за девять тысяч франков. Называю вам цену, чтобы не внушать вам излишнее уважение. Литература заплатила за этот скромный сельский приют, который хорош тем, что расположен далеко от всех курортов и по соседству нет ни одного обывателя. Я один, совершенно один; уже целый месяц я не видел человеческого лица! Вот только мое обустройство доставило много хлопот».[121]
По просьбе Золя Мопассан взялся купить для него лодку. Нашел – совсем новенькую, охотничью, длиной пять метров – отличную лодку, за прочность которой с радостью поручился. Стоила она семьдесят франков. Золя ухватился за такую великолепную возможность, и вскоре Мопассан вместе с Энником, дружно налегая на весла, проделали путь в сорок девять километров, отделявшие Безон от Медана. Имя для лодки выбрали быстро. Ее назвали «Нана», потому что, как объявил Мопассан, туда «всем захочется залезть!».
В первые же дни на новом месте Золя понял, что дом слишком тесен для той широкой и трудовой жизни, которую он намеревался в нем вести. И немедленно приказал выстроить рядом с заурядной виллой, которую он приобрел, грандиозную квадратную башню, где разместились: на первом этаже – столовая и кухня, на втором – супружеская спальня с примыкающей к ней ванной, на третьем – огромная комната с высоким потолком и широким окном, откуда открывался буколический вид на окрестности вплоть до самого Отиля и на слияние Сены с Уазой.
Поль Алексис описал это святилище во всех подробностях: «Пять метров в высоту, девять в ширину и десять в глубину. Колоссальный камин, в котором можно было бы на целом дереве зажарить целого барана. В глубине – нечто вроде алькова размером с одну из наших крохотных парижских спаленок, полностью занятого единственным диваном, на котором с легкостью могли бы улечься спать шесть человек… Я уж не говорю о галерее, на которую ведет винтовая лестница». Повсюду виднелись японские и китайские безделушки, медные жардиньерки, статуэтки из слоновой кости, средневековые доспехи, разноцветные витражи. Навес над исполинским камином был украшен девизом Бальзака: «Nulla dies sine linea» – «Ни дня без строчки». На балках под потолком белели геральдические лилии. У рабочего стола стояло кресло сеньора с вырезанной на высокой спинке надписью: «Я хочу того, чего хочет Господь».
Такая же наивная и показная вычурность царила и в других помещениях дома. Потолок столовой, к примеру, тоже был весь в лилиях, стены затянуты поддельным сафьяном, его оживляли ряды изразцов, а в окнах красовались пестрые витражи, за изготовлением которых Золя наблюдал лично. Но больше всего писатель гордился убранством бильярдной, которую устроил еще в одной башне, на этот раз шестигранной, выстроенной в 1885 году по другую сторону от изначально существовавшего здания. Эта бильярдная в его глазах была самым ослепительным признаком его успеха. Пол в ней был выложен мозаикой, а потолок с небольшими балками украшен серией гербов: Золя непременно хотел, чтобы у него над головой были представлены гербы всех тех городов, откуда происходили его предки. Здесь тоже высился монументальный камин с установленной внизу, перед очагом, фигурой саламандры, выдыхающей огонь и помеченной инициалами хозяина дома: Э.З. Громоздкий бильярдный стол окружали пианино, фисгармония, горшок с пальмой, множество деревянных статуэток, рясы и прочие предметы церковного обихода. Все это причудливо освещалось через окна с витражами, изображавшими павлинов, водоплавающих птиц и цветы с изогнутыми лепестками…
Обосновавшись в столь роскошном жилище, Золя не забыл и про друзей: для того чтобы они могли у него погостить, он велел возвести в саду, рядом с квадратной башней, длинную пристройку из розового кирпича, в которой помещались четыре спальни; это сооружение он в честь своего издателя окрестил «флигелем Шарпантье». Кроме того, постепенно прикупая землю и расширяя свои владения, он построил домик для садовника, образцовую теплицу, ферму с конюшней для коня Голубчика[122] и хлевом для коровы Милки[123] и ее теленка, курятник, прачечную… Еще он приобрел остров рядом с Меданом, чтобы выстроить там домик, первый камень которого заложит Александрина собственной персоной.
Поместье гудело словно улей, все суетились с утра до ночи. Каждый, от простого каменщика до хозяина-литератора, не говоря уж о слугах, неустанно трудился. Иногда можно было насчитать одновременно до двадцати пяти рабочих. Золя распоряжался на этой стройке, как некогда его отец-инженер управлял своей. С наступлением вечера он выходил на балкон и, стоя на нем, гордо созерцал свое творение. Поначалу, когда Эмиль только купил дом, сад занимал тысячу двести квадратных метров. После двадцати четырех последовательно совершенных покупок площадь владений Золя выросла до сорока одной тысячи девятисот квадратных метров. Через поместье протекала Сена, проходила линия Западной железной дороги. От грохота проходящих поездов в кабинете у писателя дрожали оконные стекла, но ни шум, ни дым не только не мешали ему работать – напротив, они его вдохновляли. Современная жизнь сама стучала в стены дома, чей хозяин гордился тем, что воспел ее в своих книгах. Ему, человеку завтрашнего дня, не пристало сердиться на проявления механического прогресса.
Неуемно деятельный Эмиль на время успокаивался лишь тогда, когда к нему приезжали погостить друзья. В такие дни он благоразумно делил свое время между сочинительством и досугом. Ему необходимо было ощущать рядом с собой присутствие этой группы пылких писателей, с большей или меньшей убежденностью примкнувших к натурализму и получивших в прессе презрительную кличку «господа Золя». Среди них были Ги де Мопассан с бычьей шеей, гордый своими мускулами, дружбой с Флобером и успехом у гризеток; славный Поль Алексис, безгранично преданный наставнику, но очень вспыльчивый, бестактный и весьма умеренно одаренный; Анри Сеар, странный, вылощенный и украшенный моноклем человек, одновременно пессимистичный и насмешливый, но всегда готовый оказать услугу боевым товарищам; Леон Энник, который, при всем его восхищении Золя, не собирался, как он сам говорил, «влезать в его сапоги»; Гиюсманс с тонким лицом и нежным взглядом, проповедник натурализма и при этом желчный обыватель, критикующий современный ему мир и показывающий бессмысленность человеческой судьбы на примере бесцветных, обреченных на жалкое отчаяние повседневности персонажей. Вокруг этих первоначальных адептов клубились новички, готовые ради того, чтобы преуспеть, позволить налепить на себя «ярлык Золя». Александрина, как и положено безупречной хозяйке дома, управляла всем этим племенем, изголодавшимся по настоящей литературе и хорошей кухне. Блюда были изысканными, вина пьянящими, разговор то и дело перескакивал с одного предмета на другой. Золя и его жена восседали в хозяйских креслах у противоположных концов стола. Пили они из серебряных кубков.
Но Александрине недостаточно было возглавлять эти гастрономические и одновременно литературные застолья. Именно на ней, пока шло строительство, лежала обязанность по субботам выдавать плату рабочим. Они, один за другим, подходили в кухне к хозяйке, и она, записав сумму в ведомость, отсчитывала деньги. Весь дом держался на ее крепких плечах. Без ее разрешения нельзя было ни переставить мебель, ни зажарить цыпленка, ни засеять грядку. Встав пораньше с утра, она первым делом отправлялась в просторную комнату на втором этаже шестиугольной башни, где, пока другие еще спали, с наслаждением шила или вышивала. Комната эта служила кладовой для белья. Заглянув туда, можно было вообразить себя в сейфовом зале какого-нибудь банка. Вдоль стен тянулись шкафы из норвежской ели, на полках которых были разложены стопки белья, перевязанные шелковыми лентами. Сорочки, кальсоны, простыни, наволочки, скатерти, салфетки, полотенца для рук – ни в чем не было недостатка, и все было чистое, отглаженное, удобное, старательно подсчитанное… Да, ничего не скажешь, Медан – полная противоположность Западне.
Когда хозяин дома работал у себя в кабинете, единственным живым существом, чье присутствие возле себя он терпел, был старый ньюфаундленд Бертран. Другая собака, малыш Крысенок, была слишком вертлявой и брехливой. Золя любил животных, и они платили ему взаимностью. Ему необходимо было встречаться глазами с их доверчивым взглядом. Иногда ему казалось, что они понимают его лучше, чем люди.
Случалось, что и в этом уютном замкнутом мирке Эмиля настигала какая-нибудь дурацкая неприятность, и тогда он злился, словно избалованный ребенок. Так, он вышел из себя, узнав, что министр народного просвещения Аженор Барду, несмотря на обещание наградить его орденом Почетного легиона, в конце концов отдал награду Фердинанду Фабру. «Вы ведь знаете, что ваш друг Барду недавно сыграл со мной недостойную шутку, – писал Золя Флоберу. – Покричав пять месяцев кряду на всех углах, что даст мне орден, он в последнюю минуту заменил меня в своем списке Фердинандом Фабром; таким образом, я остаюсь вечным кандидатом на награждение, это я-то, который никогда ни о чем не просил и которому этот орден нужен, как ослу роза… Хуже всего, что началось обсуждение случившегося в газетах, которые теперь оплакивают мою участь: это непереносимо… Если увидите Барду, скажите ему, что я немало неприятностей вытерпел за свою писательскую жизнь, но этот обещанный орден, прокатившийся по всем газетам, а потом в последнюю минуту отнятый, – самая горькая пилюля из всех, какие мне доводилось глотать».[124]
Барду, которому стало неловко оттого, что вокруг этой истории подняли шум, пообещал загладить несправедливость и наградить Золя в январе 1879 года. Но Золя до тех пор имел дерзость опубликовать очерк «Современные романисты», вызвавший дружное негодование литераторов. В этом критическом обзоре, написанном для русского журнала «Вестник Европы» и впоследствии перепечатанном «Фигаро», он самоуверенно заявляет о своих предпочтениях и безжалостно разделывается с иными знаменитыми писателями. «Газету с вашей статьей передают из рук в руки, – пишет ему Сеар. – И некоторые злятся: одни – потому, что они в ней названы, другие – потому, что не упомянуты… Доде трясется за ваш орден. Особо отмечают портреты Кларети и Ульбаха: многие находят в них выражение презрения, в каком сами не решились бы признаться».[125] В ряде газет появились протесты. Эдмон Абу гневно обрушивался на неосторожного, Альбер Вольф насмехался над ним, уверяя, что тот сделался жертвой чудесной грезы и хотел бы погасить все звезды, сияющие на литературном небосклоне, и блистать там одному. «Стало быть, дорогой собрат, – отвечал ему Золя, – вы думаете, будто я очень тщеславен? Будто это моя гордыня диктует мне мысли и я истребляю собратьев, чтобы освободить пространство вокруг себя? Красивую же легенду вы распускаете среди читателей! Призадумайтесь немножко. Неужели моя искренность выдает честолюбца? Неужели я кажусь вам настолько наивным, чтобы не предвидеть, что закрываю перед собой все двери, сказав вслух то, о чем другие только шепчутся?.. Когда желаешь царствовать, необходимо обладать большей гибкостью… Я – всего лишь солдат идеи, навязчивой идеи, если угодно. Я судил художников, драматургов, романистов исходя из одной и той же теории, этим и вызваны крики, которые они издают».[126] Крики «жертв» достигли ушей Барду и поколебали его в его первоначальном намерении. Когда он робко назвал имя Золя в качестве кандидата на награждение, глава его кабинета переменился в лице и закричал: «Господин министр, это невозможно! Решается судьба вашего портфеля!» Барду покорился, а Золя, в очередной раз посердившись, смирился с тем, что ему не видать орденской розетки в петлице своего пиджака.
Впрочем, в это время у него были другие причины для радостей и надежд. Он не покладая рук трудился над новым, только что начатым романом – «Нана». Дело оказалось непростым, поскольку героиня была куртизанкой, а писатель совершенно не знал того уродливого мира, в котором ей предстояло жить. С любопытством девственника он расспрашивал друзей об их романах, и ни на мгновение ему не пришло в голову, что он мог бы составить собственное представление о приключении такого рода. Хотя… он все-таки попросил Людовика Галеви, автора текстов оперетт, музыку для которых сочинял Оффенбах, отвести его за кулисы театра «Варьете», где должно было происходить действие будущего романа. На сцене шла «Ниниш». Золя, втиснутый во фрак, с любопытством и жадностью разглядывал хорошеньких танцовщиц, со смехом пробегавших мимо него. Так же старательно он изучал баночки с гримом на туалетном столике в уборной, сосредоточенно вдыхал запах разгоряченной женщины, а потом делал записи, мечтая о своей Нана, бесстыдной, алчной и желанной, такой желанной, что мужчины с ума сходили при одной только мысли о ее теле. Теле, которое она отдаст тому, кто больше предложит. Она станет подчинять мужчин себе, разорять их, низводить до скотского состояния. Это будет еще хуже, еще страшнее, чем в «Западне»: разрушительное действие алкоголя сменится здесь разрушительным действием продажной плоти.
Стремясь расширить поле деятельности своей героини, Золя обедает в Английском кафе – наедине, в отдельном кабинете, – со светским человеком, другом Флобера, известным своими любовными похождениями. Тот, порывшись в памяти, рассказывает собеседнику все, что смог вспомнить о любовницах, с которыми успел поразвлечься за свою долгую карьеру: как проводят время знаменитые кокотки, какие у них вкусы по части моды, как они обращаются с любовниками, как разговаривают со слугами… А Золя лихорадочно записывает все эти подробности. Он ненасытен, все ему кажется мало.
Несколько дней спустя он получает разрешение посетить особняк одной из таких дам, Вальтесс де ла Бинь, на бульваре Мальзерб. В этом дворце элегантной проституции писатель-исследователь смог увидеть оранжерею, полную экзотических цветов, ванную размером с лабораторию, конюшни, а главное – спальню с роскошным ложем любви. Вот каким оно будет, царство Нана! Наконец он, который никогда не появлялся в свете, добивается приглашения на пикантный ужин у дамы полусвета, где этот лакомка, забывая про еду, во все глаза смотрит на сотрапезников. Хорошо знавшая своего мужа Александрина нисколько не беспокоилась, отпуская мужа туда: как ни искусны эти развратницы, Эмиль не поддастся их чарам.
Друзей, приезжавших в Медан погостить, если было известно, что они хоть когда-нибудь, теперь или в прошлом, вели насыщенную личную жизнь, тоже облагали данью. Один из них побаловал Золя вкусными подробностями о знаменитом лесбийском табльдоте на улице Мучеников, где хорошенькие клиентки, входя, целовали хозяйку в губы; другой припомнил, как толпа подвыпивших и разнузданных господ в строгих черных фраках ввалилась посреди ужина к визжавшим от радости девкам; третий рассказал о бутылках шампанского, вылитых в пианино под аплодисменты присутствующих; наконец, еще кто-то сообщил ему адрес и прейскурант сводни. И Золя с благодарностью все это слушал, записывал, складывал про запас. В папке с «набросками» он напрямик излагает суть книги, которую собирается написать: «Философский смысл ее следующий: все общество жаждет случки. Свора гонится за сукой, у которой нет течки и которой наплевать на кобелей, преследующих ее. Поэма вожделения самца, великий рычаг, приводящий в движение мир. Ничего не существует, кроме секса и религии».
Собрав документы, составив план, Золя начал писать первую главу. Очень скоро рассказ его увлек. Он влюбился в потаскуху Нана до такой степени, что предпочел ее Жервезе. Эта женщина-щель, разоряющая мужчин, разрушающая семьи, не могла бы сильнее его приворожить, если бы он встречался с нею в действительности. Вот в этом и заключалось чудо. Именно благодаря тому, что Золя был целомудренным человеком, от его книги так сильно тянуло эротическим душком. Воображение у него обгоняло жизнь, причем до такой степени, что он куда больше вдохновлялся тем, чего не знал, чем пережитым лично, известным по собственному опыту. Да, запершись в кабинете, он предавался фантазиям тем более необузданным, что они не соответствовали никаким его воспоминаниям. Его благоразумие, его неведение не только не сковывали его, но служили для него трамплином. Он приходил в исступление, словно школьник-трезвенник, выпивший впервые в жизни стакан спиртного. Голова его пылала. Все его существо, от мозга до низа живота, пронизывал ток такой же силы, как если бы он сжимал в объятиях существо из плоти и крови. Может быть, присутствие женщины в момент возбуждения даже смущало бы его. Ничто не возбуждало его так сильно, как одиночество, пустота, оставлявшая свободное пространство для самых безумных миражей.
Живя отшельником, Золя упивался сладостным ядом грязного разврата. Сидя за письменным столом, он, с взмокшими ладонями и горящим взглядом, чувствовал себя одновременно и торгующей своим телом девкой, и опустившимся, поверженным самцом. Словно предаваясь одинокому наслаждению, он описывал «розовые кончики грудей» Нана, ее «ляжки полной блондинки», «золотой пушок под мышками», поблескивающий в свете рампы… Он рассказывал о первобытном зове, исходившем от этой распаленной самки и разливавшемся по зрительному залу… Он показывал, как Нана хлещет одного из своих любовников, пинает его ногами, обращается с ним, как с собакой, чтобы он сильнее наслаждался. Вышедшая из народа, она мстит за народ, доводя до чудовищного вырождения богачей, имевших неосторожность ее полюбить. Она – воплощение абсолютного и бессознательного зла, рока с ангельским лицом, всех пороков общества времен Второй империи, готовой вот-вот рухнуть. К тому времени, как она умирает, заразившись оспой, война неизбежна. Восторженная толпа, собравшаяся под ее окнами, при свете газовых фонарей вопит: «На Берлин! На Берлин!» Эти крики проникают в комнату, где лежит обессилевшая и обезображенная болезнью куртизанка. Каре, постигшей Нана, отвечает наказание всей Франции.
Еще до того, как Золя дописал до конца свою книгу, «Вольтер» объявил о публикации романа с продолжением в октябре 1879 года. Любопытство читателей немедленно пробудилось. Ходили слухи, что «Нана» окажется зашифрованным романом о нравах полусвета. Решив опередить слухи, Золя в статье, посвященной Сент-Беву, разъяснил душевное состояние автора, до головокружения порабощенного собственным сюжетом: «Целомудренного писателя сразу можно узнать по чрезмерно мужественной манере письма. Занимаясь сочинительством, он охвачен желанием… Можно представить себе, какой жаркий очаг пылает в этом уединении, в этом воздержании… Все тело, со всеми его чувствами переходит в творение… От этих страстных объятий целомудренного, оплодотворяющего свои произведения автора рождаются сильные и оригинальные создания». Должно быть, Александрина была слегка шокирована признаниями Эмиля в любви к рожденной его сознанием проститутке. Но она относилась к работе мужа со слишком большим уважением для того, чтобы его в этом упрекнуть. А «Вольтер» тем временем уже начал рекламную кампанию. На стенах парижских домов и на щитах «ходячей рекламы» появились плакаты. В табачных лавках с конца резиновой трубки, при помощи которой зажигали сигареты, свисала листовка, призывавшая: «Читайте Нана! Нана!! Нана!!!» Ни один из прежних романов Золя не рекламировался так шумно. Читатели прямо-таки набросились на первую порцию, напечатанную в газете, и тут же началось!
Скандал, разгоревшийся вокруг «Нана», ни в чем не уступал тому, каким встретили появление «Западни». На голову Золя обрушился поток упреков, оскорблений и насмешек. «Шаривари» обвинила автора в том, что он «перепутал свинство с человечеством». Понмартен во «Французской газете» объявил, что литературная программа Золя – «сточная канава» и «клоака» и потому, прежде чем приступать к чтению, надо обуться в сапоги ассенизатора и держать у носа флакон с английскими солями.
После того как роман вышел отдельным изданием, тон критиков стал еще более несдержанным. «Золя выдает эту мелкую развратницу за единственный подлинный тип столь сложного и столь неоднородного мира», – писал Поль де Сен-Виктор. «Такая дура, как Нана, не сумела бы успешно вести свои дела, и любовники быстро ее бросали бы», – утверждал Жорж Оне. Орельен Шолль постановил в «Событии», что «Нана» – «парижский роман для провинциалов, но для парижан это роман провинциальный». Что касается Луи Ульбаха, с которым Золя так грубо обошелся в своем очерке о современных романистах, он отомстил за себя в «Жиль Блазе»: «Маркиз де Сад верил, будто его мерзкие и непристойные книги… способствуют нравственному оздоровлению. Из-за этой мании его заперли в Шарантоне. Мания, которой подвержен Золя, не так опасна, и в наши дни целомудрию порой предоставляют самому мстить за себя. Но „Нана“, как и „Жюстина“, говорит о наличии патологии… Это повышенная возбудимость честолюбивого и бессильного мозга, который приходит в волнение от чувственных видений». Ошеломленный потоком оскорблений, Золя жалуется Эмилю Бержера в письме от 21 февраля: «Сегодня я дошел до того, что включаю в число смелых друзей тех критиков, которые согласны считать меня честным человеком».
К счастью, маленькая кучка его сторонников была в восторге. Флобер, которому не слишком понравилась «Западня», на этот раз рассыпался в неумеренных похвалах:
«Дорогой Золя!
Вчера до половины двенадцатого сидел за вашей „Нана“. Я не спал всю ночь и до сих пор не могу прийти в себя.
Если бы нужно было отметить в ней все необычайное и сильное, то пришлось бы комментировать каждую страницу. Характеры отличаются удивительной правдивостью. Естественные слова изобилуют. Смерть Нана в конце достойна Микеланджело.
Книга, мой друг, изумительна!..
Нана почти сверхъестественна – при всей своей реальности.
Dixi…
Скажите Шарпантье, чтобы он мне прислал один экземпляр, потому что свой не хочу одалживать».[127]
Гюисманс вторил ему: «Я совершенно ошеломлен „Нана“. Ей-богу, если читать ее вот так, не отрываясь, исходящий от нее запах становится куда сильнее. Прекрасная и новая книга, совершенно не похожая на другие романы вашего цикла и вообще на все кем-либо до сих пор написанное. В самом деле, мне кажется, вам никогда еще не удавалось родить нечто столь же удачное, столь же сильное, большое и естественное… До чего восхитительна сцена в деревне между Зизи и Нана! А нестерпимо благоухающие кулисы, а актеришки!.. И табльдот, и скачки, и та чудесная, та восхитительная сцена, когда Мюффа узнает, что он рогоносец, и божественная Сатен, которая, признаюсь, сильно меня волнует, совсем как славного Шуара, и все, черт возьми, превосходно!»[128]
На самом деле горячее одобрение друзей Золя не могло заглушить воплей возмущения его противников. Но чем более резко высказывались газетные критики, чем больше рисовали злобных карикатур на автора и на его героиню, тем больше покупателей стекалось в книжные лавки. Пресса, думая, будто уничтожает писателя, возвела его на пьедестал. Читая подобный роман, думал обыватель, можно погрузиться в бездну порока, не вставая со своего кресла, и при этом совесть остается чиста. Мужья, жены, юные девушки – всем хотелось сунуть нос под юбки Нана. Она, которая поначалу была всего лишь выдуманным персонажем, превратилась в символ, символ женского естества, поднесенного в дьявольской дарохранительнице. «Нана превращается в миф, не переставая быть реальной!» – восклицает Флобер. Считая с первого дня, Шарпантье продал уже пятьдесят пять тысяч экземпляров по твердой цене и велел отпечатать еще десять дополнительных изданий.
Этот литературный успех последовал сразу же за театральным успехом «Западни» в «Ambigu». Пьеса в девяти картинах, которая, по словам Золя, в сравнении с романом была «глупейшей мелодрамой», шла с триумфом. «Никто, даже я сам, не верил в успех, – пишет он Флоберу. – И представляете, какая неожиданность… Уж не ждет ли меня теперь и крупный финансовый успех?»[129]
Так оно и случилось, довольный Золя потирал руки, а раздосадованный Гонкур писал в своем «Дневнике»: «Пьеса неестественная от начала до конца, со всеми ее приемами, куплетами и избитыми сентиментальными фразами с бульвара Тампль». И еще: «Золя торжествует, он заполнил собой мир, гребет деньги лопатой, но ни более веселым, ни более любезным он от этого не сделался».[130]
Четырнадцатого апреля, в день сотого представления «Западни», спектакль показывали парижанам бесплатно. Великолепная реклама! Очередь к окошечку кассы начала выстраиваться уже с семи часов утра, а к полудню вылезла с тротуара на проезжую часть. «Даровые зрители отработали бесплатное развлечение, – пишет репортер „Вольтера“. – С самого начала и до конца не смолкали оглушительные аплодисменты. Что касается слез, проливаемых женской частью зрительного зала, я и не пытался бы их измерить». Две недели спустя в честь этого события директор театра «Ambigu» устроил ужин и бал. Всем гостям было велено переодеться рабочими и прачками. На головах официантов в буфете красовались фуражки. Но, ко всеобщему изумлению, Золя и его друзья прибыли на бал в черных фраках, галстуках и белых перчатках. Их освистали и назвали «изменниками», предателями общего дела. Золя показалось, будто его же собственные персонажи его отвергают. Но вскоре фраки и рабочие блузы примирились между собой, и до трех часов ночи все дружно продолжали есть и танцевать. Репортер из «Фигаро» утверждал, будто насчитал на этом балу тысячу восемьсот приглашенных.
Как бы там ни было, мелодрама по мотивам «Западни» привлекла внимание к роману, и продажи увеличились. Золя несла вперед великолепная упряжка из двух женщин: Жервеза и Нана ради него скакали бок о бок.