XXV. Оскорбления и угрозы

Волнения, вызванные в обществе процессом Золя, не только не утихали, но вырастали до размеров урагана. Повсюду царила братоубийственная ненависть – в редакциях газет и в семьях, в парламенте и в министерских кабинетах, в школах и на улицах. Если бы Золя был «благонадежным» писателем, чьи книги можно безбоязненно давать в руки кому угодно, еще куда ни шло, но защитник еврейского шпиона Дрейфуса был автором, которому нравились только грязь, жестокость и порнография! И он-то теперь вознамерился давать Франции уроки нравственности! Разве может истинный патриот колебаться в выборе между этим похотливым итальянцем и французской армией, честь которой была задета?

И тем не менее сторонников у Золя становилось все больше. Жорж Клемансо вызвал Дрюмона на дуэль. Они обменялись тремя выстрелами, но безрезультатно. Пикар послал секундантов к Анри и со второго раза ранил его в руку. Но когда в тот же день его вызвал на поединок Эстергази, Пикар отказался стреляться с негодяем, сказав, что с ним «должно разбираться правосудие его страны».

В то время как во Франции карикатуристы, соперничая в злобной изобретательности, рисовали Золя кто в виде ассенизатора или мусорщика, а кто в виде тщеславного павлина, по всей Европе и даже в Америке ему рукоплескали, называя его апологетом мировой совести. Иностранные газеты в один голос клеймили французское правительство, которое преследовало писателя. В Бельгии поэт Верхарн писал: «В этом отныне историческом деле Дрейфуса вся Европа защищала Францию от самой Франции». Американец Марк Твен, со своей стороны, заметил: «Церковные и военные школы могут каждый год выпускать по миллиону трусов, лицемеров и подхалимов, и еще останется. Но надо пять веков на то, чтобы породить одну Жанну д'Арк или одного Золя». Толстой подхватил: «В его поступке заложена благородная и прекрасная идея – уничтожение шовинизма и антисемитизма».[245] Даже спокойный, мягкий Чехов не смог удержаться от восхищения. «Дело Дрейфуса закипело и поехало, но еще не стало на рельсы. Золя благородная душа, и я (принадлежащий к синдикату и получивший уже от евреев 100 франков) в восторге от его порыва. Франция чудесная страна, и писатели у нее чудесные», – пишет он из Ниццы Суворину. Чуть позже он снова возвращается к этой теме в письме к Батюшкову: «У нас только и разговору, что о Золя и Дрейфусе. Громадное большинство интеллигенции на стороне Золя и верит в невиновность Дрейфуса. Золя вырос на целых три аршина; от его протестующих писем точно свежим ветром повеяло, и каждый француз почувствовал, что, слава Богу, есть еще справедливость на свете, и что, если осудят невинного, есть кому вступиться». Еще несколько дней спустя Антон Павлович напишет Хотяинцевой: «Вы спрашиваете меня, все ли я еще думаю, что Золя прав. А я Вас спрашиваю: неужели Вы обо мне такого дурного мнения, что могли усомниться хоть на минуту, что я не на стороне Золя? За один ноготь на его пальце я не отдам всех, кто судит его теперь в ассизах, всех этих генералов и благородных свидетелей. Я читаю стенографический отчет и не нахожу, чтобы Золя был не прав, и не вижу, какие тут еще нужны preuves[246]».[247] И, наконец, шестого февраля он снова отправит Суворину длинное письмо, почти полностью посвященное процессу Золя: «Вы пишете, что Вам досадно на Золя, а здесь у всех такое чувство, как будто народился новый, лучший Золя. В этом своем процессе он, как в скипидаре, очистился от наносных сальных пятен и теперь засиял перед французами в своем настоящем блеске. Это чистота и нравственная высота, каких не подозревали».[248] После чего, подробно, на нескольких страницах изложив ход событий, заключит: «Я знаком с делом по стенограф[ическому] отчету, это совсем не то, что в газетах, и Золя для меня ясен. Главное, он искренен, т. е. строит свои суждения только на том, что видит, а не на призраках, как другие. И искренние люди могут ошибаться, это бесспорно, но такие ошибки приносят меньше зла, чем рассудительная неискренность, предубеждения или политические соображения. Пусть Дрейфус виноват, и Золя все-таки прав, так как дело писателей не обвинять, не преследовать, а вступаться даже за виноватых, раз они уже осуждены и несут наказание. Скажут: а политика? а интересы государства? Но большие писатели и художники должны заниматься политикой лишь постольку, поскольку нужно обороняться от нее. Обвинителей, прокуроров, жандармов и без них много, и во всяком случае роль Павла им больше к лицу, чем Савла. И какой бы ни был приговор, Золя все-таки будет испытывать живую радость после суда, старость его будет хорошая старость, и умрет он с покойной или по крайней мере облегченной совестью».[249]

Безразличная к тому восхищению достойным поведением писателя, которое шло во Францию через все границы, антидрейфусовская пресса призывала добрых французов топтать этот «бурдюк» Золя, пока он не лопнет под их каблуками, пинать Золя, этого негодяя, который пронзил своим пером «сердце родины-матери» и «своими нечистыми руками надавал пощечин армии». Самым ярким выразителем мнений этих фанатиков сделался Баррес. «Дрейфус – не более чем человек, пересаженный в чужую почву, утративший связь с родиной, и ему не по себе в нашем старом французском саду», – пишет он. И еще: «Мы хотели укрепить дом наших предков, который расшатывают гости…», «Дрейфус – представитель иного племени…», и его случай находится в ведении «кафедры сравнительной этнологии». Требуется «отвоевать Францию», «лишить предателей чинов и званий», убрать «эти пятна гнили с нашего замечательного народа».[250]

С приближением выборов в законодательные органы атмосфера еще более сгустилась. В мае 1898 года палата депутатов повернула влево, и 15 июня председателю совета министров Жюлю Мелину, антидрейфусару, пришлось подать в отставку. Его сменил Анри Брессон, склонный к пересмотру дела Дрейфуса. Но избранный им военный министр Годфруа Кавеньяк этому противился. Седьмого июля 1898 года Кавеньяк в ответ на запрос палаты заявил, что полностью уверен в виновности осужденного, и перечислил находившиеся в его распоряжении «доказательства», извлеченные из секретного досье Анри и, по его словам, неопровержимые. Среди них – так называемые «признания» Дрейфуса, собранные в свое время капитаном Лебреном-Рено, который сохранил их в своей записной книжке. Кавеньяк закончил свое выступление под аплодисменты. «И пусть завтра все французы смогут объединиться, чтобы провозгласить, что эта армия, составляющая их гордость… сильна не только доверием страны, но также и справедливостью поступков, которые она совершает».

Сторонники Дрейфуса были подавлены. Жорес подбодрил их, объяснив, что те документы, на которые ссылается Кавеньяк, – грубые подделки и что, упомянув их, министр нечаянно оказал услугу своим противникам. В порыве воодушевления палата решила опубликовать речь Кавеньяка, и, таким образом, назавтра «секретное досье» красовалось на стенах всех мэрий Франции. Донельзя обрадованный этим, Жорес поместил в «Авроре» письмо, адресованное неосторожному Кавеньяку: «Приветственные крики смолкнут, истина останется».

Между тем несколько благородных людей по совету сенатора Трарье создали Лигу прав человека, которая должна была, используя дело Дрейфуса, защищать свободы, которым угрожали произвол и беззаконные решения. С другой стороны, к следователю Бертюлюсу, который разбирал обвинения, выдвинутые против Пикара, явился Кристиан Эстергази, племянник майора Шарля Эстергази, главного свидетеля на процессе. Кристиан принимал участие в подстроенном его дядей заговоре и, когда последний его обманул, решил во всем признаться, движимый как раскаянием, так и желанием отомстить. По его словам, некоторые подделки из тех, что были предъявлены Анри, написала любовница Шарля Эстергази, дама полусвета по имени Маргерит Пеи. Следователь Бертюлюс сообщил прокурору республики Фейоле, что надо выдать постановление на арест майора Эстергази и девицы Пеи. Фейоле, непримиримый антидрейфусар, сначала попытался возражать, но министр юстиции Фердинанд Саррьен дал требуемое разрешение. Во время обыска в жилище куртизанки Бертюлюс изъял множество документов. Мало того. Как раз тогда, когда шел обыск, за девушкой зашел любовник, собиравшийся повести ее в ресторан. Его задержали. Он тут же сдался, расплакался, затем, вскинув голову, пригрозил: «Я заговорю и расскажу обо всем, что скрывал до сегодняшнего дня!» В полночь Маргерит Пеи отвезли в тюрьму Сен-Лазар, а Эстергази – в Санте. Но Кавеньяк не сложил оружия. В бешенстве оттого, что его одурачили, он приказал арестовать Пикара, и тот следом за Эстергази отправился за решетку.

Золя день за днем, час за часом следил за всеми этими событиями со странным чувством, что отныне не властен над своей судьбой. Его второй процесс должен был начаться в Версале 18 июля. Эмиль поехал туда в автомобиле, рядом с ним сидел верный Лабори. Начиная от Вирофле, машину сопровождали полицейские на велосипедах.

Слушание началось в полдень. Зал был полон, но публика вела себя спокойно. Как ни старался Лабори, как ни пытался объединить хоть какие-то факты, связанные с теми самыми «тремя строчками», суд с его заключениями не соглашался. Адвокат, который был к этому готов, немедленно составил кассационную жалобу. Но суд решил, что кассационная жалоба не приостанавливает рассмотрения дела. И тогда Золя поднялся со скамьи обвиняемых и медленно, рассекая толпу, направился к двери. Вокруг него раздавались крики: «Убирайся из Франции! Уезжай в Венецию, итальянец! Предатель! Возвращайся к евреям!» Распетушившийся Дерулед вопил громче всех. Судья отчаянно тряс колокольчиком. Лабори поспешно выбежал следом за писателем. Полицейские помогли обоим сесть в машину, а толпа, собравшаяся вокруг, тем временем трясла кулаками и призывала растерзать преступников. В отсутствие обвиняемого и его защитника суд заочно приговорил Золя к максимально строгому наказанию – году тюремного заключения и трем тысячам франков штрафа. Вполне возможно, что за этим последовало бы исключение Золя из числа награжденных орденом Почетного легиона…

От пережитых волнений и усталости у Золя прихватило сердце, да еще и желудок ныл от голода, и вдруг он вспомнил, что в кармане у него лежит булочка, разделил ее с адвокатом, и они перекусили под грохот колес, подскакивая на выбоинах дороги. Не переставая жевать, Лабори разъяснил свою тактику. Дело зашло так далеко, что сейчас Эмилю действительно лучше всего было бы покинуть Францию. Укрывшись где-нибудь за границей, например в Англии, он мог бы, выждав, выбрать самое удобное время для того, чтобы вернуться и отыграться за все прежнее, взять реванш. Золя отказался. «Лучше тюрьма, чем бегство!» – заявил он. И объяснил, что, решившись ввязаться в битву, решился и принять все последствия. Его чувство чести запрещает ему трусливо скрыться. Ради такого великого дела он должен несправедливо пострадать, так же, как и сам Дрейфус. Да и потом, что такое парижская тюрьма в сравнении с каторжными работами на Чертовом острове?

Вечером Золя и его адвокат, встретившись у Шарпантье с Жоржем и Альбером Клемансо, в последний раз держали совет. Оба брата, присоединившись к Лабори, уговаривали Золя уехать. Они считали, что, оказавшись за решеткой, он не сможет ни опубликовать новое «Я обвиняю», ни воспользоваться судебным процессом для того, чтобы расстроить планы врагов. Только перебравшись в другую страну, он останется хозяином положения. Он сам должен сделать выбор между достоинством и действием. Но решать надо быстро. В самом деле, если на следующий день суд утвердит приговор, его немедленно приведут в исполнение, и аресту уже ничто не сможет помешать. Золя, которому поначалу хотелось остаться во Франции и принести себя в жертву, понемногу начал склоняться к мысли об отъезде.

Разумеется, принимая это решение, он думал прежде всего о своей жене, о Жанне, о детях, о своем кабинете, о начатой работе, о песике Пимпене, который жить без него не мог, и душа у него мучительно разрывалась в предчувствии разлуки. Он попросил своего друга, гравера Демулена, сходить к Александрине. К вечеру она явилась и сама, взяв с собой для мужа-путешественника лишь туалетный несессер и ночную сорочку, завернутую в газету: она опасалась слежки и побоялась брать чемодан. Впрочем, Александрина не могла смириться с мыслью о том, что ее муж, спасаясь от тюрьмы, отправится в изгнание, и принялась уговаривать Эмиля остаться. Разве не станут его еще больше оскорблять, когда станет известно, что он, ускользнув от французского правосудия, поселился в Лондоне? Конспираторы терпеливо объясняли госпоже Золя смысл тайного путешествия писателя. Поняв, она припала к груди супруга и расплакалась. Высвободившись из объятий Александрины, Золя сел писать записку Жанне: «Париж, вечер понедельника. Дорогая жена, дело обернулось таким образом, что я должен сегодня же вечером уехать в Англию. Не волнуйся, спокойно жди известий от меня. Как только я смогу что-то решить, я тебе сообщу. Постараюсь найти местечко, куда бы ты могла приехать ко мне с детьми, но существуют кое-какие сложности, и на это, вероятно, понадобится несколько дней. Впрочем, я буду держать тебя в курсе и напишу, как только окажусь за границей. Никому на свете не говори, куда я еду. Очень нежно целую всех троих». Демулен должен был отвезти записку в Верней-сюр-Сен, где маленькое семейство проводило лето.

В девять часов вечера без багажа, прихватив с собой лишь туалетные принадлежности и немного денег, которые ссудил ему Жорж Шарпантье, «государственный преступник» покинул его дом и отправился на Северный вокзал.

По дороге Эмиль судорожно стискивал руку Александрины. Она, как ему кажется, держится храбро. А как-то поведет себя Жанна?

Северный вокзал в неверном свете газовых фонарей выглядел мрачным. Высунувшись из окна вагона, Золя попрощался с женой, с собравшимися на перроне друзьями, попытался улыбнуться. Когда поезд тронулся, ему показалось, что он делает глупость, и ему так сильно захотелось соскочить на землю, что он с трудом удержался от этого. В купе никого не было. Стояла удушливая жара. Опустив стекло, Золя подставил пылающее лицо прохладному ветерку. В Амьене он купил себе хлеба и куриную ножку. На судне, которое должно было доставить его из Кале в Дувр, он стоял, прислонившись к леерам, и сквозь слезы смотрел, как удаляется от него французский берег, как постепенно тускнеют огни.

Поездка через Ла-Манш показалась Эмилю бесконечно долгой: однообразные зеленые волны, ветер, пахнущий солью и йодом, снующие взад и вперед по палубе пассажиры. Ранним утром Золя прибыл на вокзал Виктория и велел извозчику отвезти его в отель «Гросвенор», который порекомендовали ему братья Клемансо. Он не знал ни слова по-английски, но, на его счастье, служащие гостиницы более или менее прилично говорили по-французски. Правда, на новоприбывшего они поглядывали с недоверием, поскольку при нем не было никакого багажа. Чтобы отвести подозрения, Золя записался в журнале под псевдонимом, который ему самому казался недоступным для разгадки: «господин Паскаль».

На следующий день после его отъезда парижские журналисты подняли шум. Газетные заголовки такими огромными буквами, какими пишут о том, что объявлена война, сообщали: «Золя сбежал!» Не советуясь с Золя, Жорж Клемансо написал статью в его оправдание, в которой утверждал: «В октябре я предстану перед своими судьями» – и которую гордо подписал: «Эмиль Золя». Двадцатого июля, в день, когда статья была напечатана в «Авроре», Бернар Лазар приехал в Лондон, чтобы показать мнимому автору этот текст, в котором не было ни одной строчки, написанной его рукой. Золя поначалу пришел в ярость, а в конце концов признал, что Клемансо действовал в интересах общего дела. Но терпение у него кончилось. Его выслали за границу, напечатали от его имени заявление, которого он не писал, его защищают против его воли, ссылаясь на то, что стараются ради его же блага… Эмилю казалось, будто он за несколько дней потерял все, чего добился за сорок пять лет работы, потерял главное – достоинство и уважение и теперь он всего-навсего ничтожный изгнанник, лишенный крова и семьи, беззащитный и своим существованием обязанный лишь заботе горстки оставшихся во Франции друзей. Да, уж лучше было бы сидеть в тюрьме, чем жить в этом холодном, одиноком и комфортабельном британском убежище!

Загрузка...