XXVI. Изгнание

Затерянный в чужом городе, где говорили на незнакомом языке, Золя первым делом обратился за помощью к своему английскому издателю и переводчику Эрнесту Вицетелли:[251]«Не говорите ни одному человеку, а главное – ни одной газете, что я в Лондоне. И будьте так добры, зайдите повидаться со мной завтра, в среду, к одиннадцати часам, в гостиницу „Гросвенор“. Спросите господина Паскаля. И главное – храните все в глубочайшей тайне, потому что речь идет об очень важных делах». Эрнест Вицетелли пришел, помог Золя купить кое-какую одежду в лондонских магазинах и свел его с солиситором[252] Дж. У.Уорхемом. Последний успокоил писателя, заверив его в том, что уведомление о решении суда не может быть получено дипломатическим путем и что ни один английский агент судебной полиции не возьмется передать ему приговор французского суда. Но все же представитель закона посоветовал ему быть осторожным, благоразумным, не расслабляться и не раскрывать своего настоящего имени. Золя немедленно сменил адрес, снял номер в Отлендс-Парк-Отеле в Вейбридже. Поскольку псевдоним «Господин Паскаль», напоминавший о заглавии одного из его романов, казался ему слишком компрометирующим, он решил записаться под именем господина Бошана. Известив об этом Жанну, он попросил теперь писать ему на адрес Дж. У.Уорхема, вложив один конверт в другой и написав на втором «господину Бошану», как посоветовал ему солиситор. Сам он постарался изменить почерк, когда писал любовнице, жене, друзьям, но у него явно недоставало задатков конспиратора: иногда рука его подводила, и он по привычке выводил «З», которое затем неловко переправлял на «Б». С тем же детским простодушием, когда обращался к Демулену с каким-нибудь поручением к Александрине или Жанне, он прятал ту и другую под мужскими именами, называя их Александром и Жаном, чтобы запутать следы. Он думал, что все письма, которые те получают, проверяют и переписывают в префектуре.

И все же, как ни старалась полиция, никто в Париже не знал, куда подевался Золя. Одни уверяли, что он скрывается в Вернее, переодетый и загримированный, другие клялись, будто столкнулись с ним на улице в Женеве, в Спа, в Антверпене… Но вот газеты сообщили о том, что писатель находится в Лондоне. Опасность приобрела реальные очертания. Золя снова сменил адрес. Первого августа 1898 года он поселился в прелестной деревушке Пенн в Отлендс-Чезе (графство Суррей), где после революции 1848 года скрывался Луи-Филипп. Старшая дочь Вицетелли, шестнадцатилетняя Вайолет, поселилась вместе с ним в снятом им доме, исполняя обязанности переводчицы и экономки.

Из этого сельского убежища он по газетам следил за последними отголосками дела Дрейфуса и дела Золя. Те, кто в этой смуте остались ему верны, сделались ему вдвойне дороги. «Ты представляешь меня, и ты меня защищаешь, – пишет он Александрине 6 августа 1898 года. – Можешь быть уверена, что я никогда не забуду твоего чудесного сердца в этих печальных обстоятельствах. Если бы я не любил тебя неизменно так, как я тебя люблю, твое теперешнее поведение заставило бы меня испытать величайшие муки совести». Его охватил гнев, когда он узнал из письма Лабори о том, что негодяй Жюде вновь обвиняет его отца в должностном преступлении.[253] Он устал, ему все опротивело, он почти готов был сложить оружие, отказаться от борьбы. В октябре 1898 года Александрина получила от него этот крик отчаяния: «Нет ничего более мучительного, чем эта история… нанести такой подлый удар, напав на отца… Мне даже уже не хочется одержать победу, за нее пришлось бы слишком дорого заплатить». И все же он поручает Демулену, проездом побывавшему в Лондоне, передать Лабори набросок жалобы на клевету.

Для того чтобы окончательно не расклеиться, Золя взял напрокат велосипед и принялся раскатывать по английским равнинам, стараясь ни о чем не думать. Но ему не удавалось отделаться от своей навязчивой мысли. Если он хочет вновь обрести равновесие, необходимо, чтобы к нему приехали Александрина и Жанна с детьми. Поочередно, если можно, чтобы разнообразить удовольствия! Увы! Александрину неотступно преследовали шпики, журналисты и попросту любопытные. Она не смела носа на улицу высунуть. Золя написал своему врачу, доктору Лара: «Расскажите Александрине обо мне… Я буду ждать ее решения столько, сколько потребуется… Если я не пишу прямо ей, то только из страха, что все эти тяжелые конверты, которые сейчас получает добрый доктор, в конце концов привлекут к себе внимание».

Наконец Демулен снова приехал в Англию и привез с собой чемодан с одеждой и бельем. «Мне доставляет величайшее наслаждение смотреть на все эти интимные предметы, которые хоть чуть-чуть возвращают меня домой, – пишет Золя в „Записках изгнанника“. – Решительно самое большое огорчение, которое принес мне этот внезапный отъезд, после ощущения, что меня резко и грубо оторвали от родных, заключалось в том, что я оказался вдали от дома, в чем был, без другой одежды, без багажа и почти без денег». Теперь, вновь обретя надежду, он поставил письменный стол у окна, выходившего в сад, и распаковал свои рукописи. Но хватит ли у него сил снова взяться за перо? «По моей жизни, такой спокойной и такой упорядоченной, пронесся такой стремительный поток, что я до сих пор не пришел себя, все мысли у меня перепутались», – жалуется он. Жена написала ему, что, скорее всего, в ближайшие несколько недель ей не удастся отправиться в поездку. Удрученный этим известием, он вышел в сад, освещенный луной, «которая среди всей этой черной листвы со всех сторон лила свой безмолвный серебряный дождь». Он полной грудью вдыхал ночной воздух, но царившие в природе мир и покой не проникали в его душу: «Как странно, тревога без всякой видимой причины вновь волной нахлынула на меня». Когда Демулен собрался возвращаться в Париж, он дал ему несколько деликатных поручений к Жанне и Александрине. Обеим следовало сообщить, что он с нетерпением ждет встречи с ними. Но ему не хотелось обидеть ни ту, ни другую. Только бы у Демулена хватило дипломатичности!

Тот и впрямь быстро справился с задачей, проявив при этом немалый такт. Описав Александрине одиночество, растерянность и печаль, охватившие ее мужа, он до того ее растрогал, что она решилась принести себя в жертву: Эмилю необходимы его дети. Она не смогла подарить ему детей. Значит, ей, законной супруге, следует отойти в сторону – из жалости к нему и из расположения к девочке и мальчику, которых родила ему другая. Она подождет своей очереди, только и всего! Шестого августа, получив от Демулена весточку, Золя ему ответил: «Ваше письмо, только что мной полученное, доставило мне удовольствие и огорчило меня. Я увижу своих детей, но вы и представить себе не можете, с какой тревогой я думаю о моей несчастной жене. В точности ли вы ей все передали, хорошо ли объяснили, что я ни за что на свете не хотел бы причинить ей боль, что я не смогу быть счастливым, если не будет счастлива она? Словом, все это очень печально, и как я ни стараюсь, на какой бок ни повернусь, везде натыкаюсь на шипы… Может быть, когда приедут дети, я немного успокоюсь. Но они не заполняют всей моей души, и мне будет очень недоставать бедной моей жены!»

Тревожась о том, в каких условиях будет путешествовать его возлюбленная, он сочинил «Записку для Жана», которую приложил к своему ответу Демулену: «Если можно, ни за чем в Париж не заезжать, складывая чемоданы, обойтись тем, что есть в Вернее. Все же теплые вещи захватить. Привезти мне полный комплект одежды для велосипеда. Женских брюк не брать, потому что понадобится юбка. Ни кухарку, ни горничную с собой не брать, отпустить их отдохнуть, сказав, что в конце сентября их снова возьмут на работу, чтобы не нажить в них врагов. Главное, чтобы эти женщины не узнали, в какую страну собираются ехать. И даже надо их обмануть, дать понять, что едут в Бельгию или Швейцарию… Дать Жану точные указания насчет поездки. Думаю, Жан и оба малыша уедут из Вернея поездом, который уходит без двадцати семь. Прибыв в Париж, они наймут экипаж, который отвезет их на Северный вокзал, где они смогут пообедать в кафе. С Демуленом встретятся на вокзале, рядом с окошечком кассы, где продают билеты до Лондона. Взять с собой еды на дорогу… Никому не давать адрес. Исчезнуть… Не брать с собой фотоаппарат. У меня есть мой… На корабле, если не будет шторма, лучше оставаться на палубе и там сесть. Если море неспокойное, спуститься на нижнюю палубу, а если дети будут плохо себя чувствовать, уйти в каюту. Думаю, что таможня будет проверять багаж только в Лондоне… В Дувре поезд рядом с кораблем. Чтобы не ошибиться, показать билеты служащему, повторить ему слово: Виктория, и пусть он посадит на места. Затем не выходить из поезда, пока он не остановится на конечной станции, в Лондоне».[254]

В ожидании приезда Жанны с детьми Золя вновь засел за работу. Он задумал написать продолжение «Трех городов» – цикл романов «Четыре Евангелия»: «Плодородие», «Труд», «Истина» и «Справедливость». Герои «Трех городов», Пьер Фроман и Мари, произвели на свет четырех сыновей, которые впоследствии явятся словно бы четырьмя апостолами новой религии справедливости и мира. У Матье в «Плодородии» будет двенадцать детей и множество потомков, которые донесут благую весть до самой Африки. Люк в «Труде» построит идеальный город, где славно будет жить, и завод, где приятно будет работать. Марк в «Истине» обрушится на доктрину непогрешимой Церкви, которая затуманивает разум верных, и будет проповедовать освобождение народа благодаря образованию и науке. А Жан в «Справедливости» сделает так, что в мире будет царить гармония. Приступив к этому догматическому и слегка глуповатому труду, Золя искренне верил в то, что новый цикл романов увенчает все то, что было им написано до тех пор. «Это естественное завершение всего моего творчества, – заявил он. – После того как я долго воспроизводил действительность, последует продолжение в завтрашнем дне, и моя любовь к силе и здоровью, к плодородию и труду наконец самым логичным образом явит себя. И потом, я завершаю век и начинаю новый век. Все это основано на науке, мечта, которой наука позволяет осуществиться».

И в самом деле, как только он приступил к «Плодородию», его перо с привычной легкостью заскользило по бумаге. Но все, что он писал, выходило вялым, путаным, безвкусным. Можно подумать, после того, как он дописал последний том «Ругон-Маккаров», источник, питавший его романы, иссяк. Неужели ему больше нечего сказать? Он отказывался верить, что лишился жизненной силы, и сравнивал себя с Гюго в изгнании. Впрочем, ко всему прочему его вдохновение то и дело спотыкалось о юридические проблемы, встававшие перед писателем. Внезапно он узнал, что эксперты-графологи, сличавшие почерк, Бельом, Варинар и Куар, которых он в статье «Я обвиняю» назвал «лишенными способности видеть и понимать», только что добились, чтобы с него взыскали тридцать две тысячи франков в виде возмещения убытков. Он мгновенно перепугался. Что делать? Не лучше ли сразу выплатить эту сумму Министерству экономики и финансов? Поручив Лабори обратиться за помощью к друзьям, чтобы заплатить за разбитые горшки, он в отчаянии пишет: «Пусть у меня заберут все, пусть продадут мой дом, чтобы во Франции не осталось ничего принадлежащего мне. Меня считают богатым, а у меня нет и сотни тысяч франков. Когда они меня разорят, когда увидят, что я живу в изгнании, в какой-нибудь глухой дыре, и кормлюсь плодами своего труда, может быть, у них достанет совести умолкнуть. До тех пор, пока я буду на ногах и у меня хватит сил держать перо, я добуду себе пропитание. Я начинал нищим, нищета может вернуться, она меня не пугает».[255] И еще: «Я ни о чем не жалею, я вновь начну бороться за истину и справедливость. Но все же какое удивительное приключение – в моем возрасте, после чисто писательского существования, размеренного и затворнического! Я был ничем не примечателен, кроме моего пера, и только одно мое перо сражалось. Моя давняя страсть к истине породила во мне страсть к справедливости. Ах, какие же они дураки и негодяи; они ничего не узнали обо мне, ничего не почувствовали и ничего не поняли!»

Дни казались ему очень долгими, пока он ждал телеграммы, которая должна была известить его о приезде Жанны с детьми. Радуясь тому, что англичане проявляют к нему мало интереса, он в то же время никак не мог приспособиться к их образу жизни. Больше всего в стране, гостеприимно его приютившей, ему нравилось пристрастие ее жителей к велосипедным прогулкам, цветам, свежему воздуху; нравилась подвижность женщин, таких стройных по сравнению с пухленькими француженками; нравилось увлечение молодежи различными видами спорта – теннисом, греблей и даже непонятным крикетом! Но он терпеть не мог английских окон с опускающимися рамами, которые никогда нельзя было полностью растворить, английских воскресных дней с их благопристойностью и тишиной, когда закрыты все магазины и все пивные, английского дождя, который казался ему не таким легким и веселым, как французский, и, наконец, английской кухни, напрочь отбивавшей у него аппетит. Английский хлеб напоминал ему губку, он ненавидел овощи, сваренные без соли, бифштексы, «приготовленные на медленном огне и водянистые», тяжелые пудинги, которые, по его словам, «ни в какое сравнение не шли с нашими самыми дешевыми круассанами». Низкое серое небо давило на него, он мечтал о французском солнце.

Наконец вечером 11 августа 1898 года Жанна и дети в сопровождении Эрнеста Вицетелли, встретившего их на лондонском вокзале, со всеми вещами прибыли в Пенн. Встреча была упоительно радостной. Дениза и Жак, которых на корабле сильно укачало, в объятиях отца позабыли обо всех неприятностях. И вновь потекла семейная жизнь, такая же, как в Вернее, только на британской земле. Дети играли в саду под присмотром матери, которая читала или вышивала в тени под зонтом, а Золя из окна своего кабинета любовался этой идиллической картиной. Но почему же все вокруг него, вся страна, должны говорить по-английски? Это нестерпимо! А теперь еще Демулен беспокоится из-за того, что Жанна все время рядом с Золя. Он боится, что кто-нибудь обнаружит их убежище. «Все, о чем вы сейчас говорили, я давным-давно уже себе сказал, – отвечает ему Золя. – И знаете, почему я этим пренебрег? Потому что мне на это наплевать! С меня хватит, с меня хватит, с меня хватит! Я исполнил свой долг и хочу, чтобы меня оставили в покое… Когда я сделаю все необходимое для того, чтобы мои близкие и я сам были настолько счастливы, насколько мы можем быть счастливыми, мир может рухнуть, я и головы не поверну. Скажите себе, что я вернусь только тогда, когда во Франции будет правосудие, а последние события доказывают, что до этого еще далеко. Я считаю, что моя роль в обществе закончена».[256]

Через несколько дней после того, как было написано это письмо, Золя вместе с Жанной и детьми покинул дом в Пенне, который понадобился хозяину, и перебрался в другой, более просторный и лучше расположенный, в Саммерфилде. Большой сад, цветник, лужайка для тенниса. Полулежа в плетеном шезлонге, Золя старался с помощью словаря разобраться в том, что пишут английские газеты. В этих серых листках новости из Франции занимали мало места. Тем временем Вицетелли получил телеграмму без обратного адреса, в которой только и было сказано: «Готовьтесь к большому успеху». Золя, с которым он поделился известием, тщетно ломал голову, пытаясь отгадать, на какое событие намекает в своей телеграмме неведомый отправитель. Он так ни до чего и не додумался, но в один прекрасный день Вицетелли явился в Саммерфилд, сияя улыбкой, и объявил: «Полковник Анри покончил с собой!»

У Золя от радости закружилась голова, он с трудом удержался на ногах. Неужели весь этот кошмар наконец закончился? Вицетелли перевел ему статьи из английских газет. Полковник Анри, которого, как и Эстергази, загнал в угол следователь Бертюлюс, признался в содеянном. Обвиненный в изготовлении подделок, он был отправлен в тюрьму Мон-Валерьен, где перерезал себе горло бритвой. Лабори в письме к Золя подтвердил факты. «Думаю, теперь мы наконец на пути к победе, – ответил ему Золя. – Но все же я еще не вполне спокоен и умоляю вас, умоляю наших друзей быть тем более недоверчивыми и осторожными, чем ближе мы к цели. Мы победим только тогда, когда невиновность Д. будет признана и он выйдет на свободу. В день, когда его снова будут судить, у меня сердце перестанет биться, потому что это будет день настоящей опасности… Что касается даты моего возвращения, разумеется, я полностью с вами согласен. Сейчас назвать точный день невозможно. Мне представляется логичным это сделать только после того, как дело будет пересмотрено, так, чтобы наш Версальский процесс стал словно бы победоносным завершением всего дела. Стало быть, я буду ждать не скажу чтобы спокойно, для этого я слишком взволнован и встревожен, но, по крайней мере, с надеждой того дня, когда я, сделав все, что взял на себя, смогу вернуться к своей мирной жизни труженика. А в остальном – я чувствую себя хорошо, я работаю, и единственное, что причиняет мне страдания, – то, что я здесь, на чужбине, вдали от жены, в стране, языка которой я не знаю».[257]

Надежды Золя на то, что самоубийства Анри будет достаточно для того, чтобы убедить общество и правительство в невиновности Дрейфуса, не оправдались. Рошфор высказал предположение, что Анри покончил с собой из патриотизма, для того, чтобы не показывать подлинные документы, которые могли бы поставить под угрозу безопасность государства. Эта бредовая версия была подхвачена «Родиной», которая напечатала такое: «Мы обязаны нескромности тем, что ознакомились со следующим заявлением, сделанным полковником Анри: „Я был одержим мыслью о невозможности предать гласности документы, неопровержимо доказывающие виновность Дрейфуса. Это обнародование вмешало бы в дело заграницу и имело бы серьезные последствия для Франции. И все же надо было противостоять продолжавшейся кампании, целью которой было доказать невиновность предателя. Сознавая эту безотлагательную необходимость, я подделал документ, создал фальшивку. Я сделал это, повинуясь голосу совести и в интересах правосудия, поставленный в безвыходное положение из-за того, что мы не могли предать гласности секретные документы“». Гипотезу «патриотической подделки» развил Моррас, который в роялистской газете «La Gazette de France» воспевает мужество и достоинство полковника Анри, мученика, пострадавшего за правое дело. Его высказывания подхватила правая пресса со «Свободным словом» («La Libre Parole») во главе, утверждавшим: «Пересмотр дела – это война. К этой войне мы не готовы. Да, это будет война. И разгром. Этого и добиваются, на это и надеются евреи».

Читая эти строки, Золя чувствовал, как в нем снова просыпается прежний боевой дух. Он бесновался из-за того, что должен безвылазно сидеть в английской глуши, тогда как ему следовало быть в первых рядах тех, кто сражался за истину. Наконец Люси Дрейфус подала прошение пересмотреть дело, основываясь на новых данных. Просьба была передана Кавеньяку, и тот подал в отставку. Анри Бриссон заменил его генералом Цурлинденом, который был скорее склонен пересмотреть дело. Националистическая пресса тотчас обвинила Цурлиндена в том, что он продался евреям. Не устояв перед этим выплеском недовольства, он сдался, боясь уронить престиж армии. Семнадцатого сентября 1898 года совет министров, вопреки его мнению, принял решение о пересмотре дела, и Цурлинден также подал в отставку. Его сменил генерал Шануан, утверждавший, будто его пересмотр дела не пугает. Но, едва заступив в должность, он первым делом потребовал, чтобы Пикар предстал перед исправительным судом. Ход оказался неудачным, поскольку прокурор республики потребовал и добился того, чтобы рассмотрение дела было отложено. Теперь, в свою очередь, подал в отставку генерал Шануан. В конце концов совет министров поручил министру юстиции передать в суд кассацию на просьбу госпожи Люси Дрейфус о пересмотре дела. Дерулед и Лига патриотов заявили, что, «если Дрейфус вернется во Францию, его разорвут на куски». «Может быть, и впрямь готовится победа, – писал Золя Демулену. – Но мне она представляется еще такой далекой, а дорога усеяна такими препятствиями, что пока я торжествую весьма умеренно… Не удивлюсь, если мне придется пробыть здесь до декабря, а может быть, и до января. Когда я буду лучше осведомлен, тогда и решу, где мне зимовать».[258]

С приближением холодов Золя начал падать духом, мужество постепенно оставляло его. Смерть маленького злобного песика Пимпена, которого он оставил во Франции, привела его в такое отчаяние, что у него не было сил не только писать, но и попросту открыть дверь. «Хочу вам сказать, что один из самых горьких часов, среди всех ужасов и мерзостей, через которые мне пришлось пройти, был тот, когда я узнал о внезапной смерти, постигшей вдали от меня моего маленького верного друга, в течение девяти лет со мной неразлучного, – признается он издательнице „Друга животных“. – Он умер скоропостижно. Мне показалось, что его убил мой отъезд. Я оплакивал его, как ребенок, я содрогался, я тосковал до того, что и сегодня еще не могу подумать о нем без того, чтобы растрогаться до слез».[259] К этой печали внезапно прибавилось чувство неуверенности. После конфликта из-за Фашоды, провала операции Маршана на Ниле против экспедиционного корпуса генерала Китченера отношения между Францией и Англией ухудшились. Не сделается ли пребывание на британской земле еще более тягостным для француза? До сих пор на него не обращали внимания, но не ждет ли его теперь холодное отношение?

И снова переезд: Золя поселился в деревне Эддлстон (графство Суррей). В начале октября произошла горестная разлука: Жанна с детьми уехала во Францию, но уже в конце месяца к знаменитому изгнаннику присоединилась Александрина. Она подбадривала его и утешала, но ничто не могло заменить ему свежести и молодости Жанны, смеха малышей. Впрочем, и Александрина через несколько недель, сославшись на то, что плохо переносит сырую и холодную английскую погоду, вернулась в Париж. Предстояла одинокая и унылая зима. Золя пишет своей дочке Денизе: «Говорили ли вам с Жаком обезьяны в Ботаническом саду, что ленивые и лживые дети становятся такими же безобразными, как они? Ты ведь знаешь, что обезьяны – это мальчики и девочки, которые в своей стране бездельничали и обманывали. И тогда их посадили в клетки и отправили к нам. Скоро я вернусь и расцелую вас от всей души, особенно если мама вами довольна».[260] И Жанне: «Ты знаешь, что мне легко смириться с тем, чтобы вести монашескую жизнь. Только бы я мог спокойно работать и мирно жить в каком-нибудь уголке, ни удовольствий, ни развлечений я не требую. На самом деле я страдаю только из-за вашего отсутствия, были бы вы здесь, я бы мог терпеливо ждать годы».[261]

Теперь он живет в «Королевской гостинице» в Верхнем Норвуде: две комнаты окнами в сад. Парень, прислуживающий ему, не говорит по-французски. Золя с грехом пополам выучил несколько английских слов, но ему трудно объясняться. Он перечитывает «Красное и черное» Стендаля, пишет «Плодородие», выискивает в британских газетах новости из Франции, занимается фотографией и отчаянно скучает. Изредка его в этом убежище навещают друзья: Фаскель, Октав Мирбо, Лабори… В конце года опять приезжала Александрина, следующей весной – Жанна… Но когда гости уезжают, он снова начинает тосковать. Терпение его истощилось. Следствие, начатое с целью пересмотра дела, затягивается, правосудие увязает в бумагах. Эстергази поначалу признается в том, что был автором той самой записки, потом отказывается от своих показаний. Золя хочет вернуться во Францию, не дожидаясь, чтобы суд отменил решение 1894 года, по которому был осужден Дрейфус. Лабори и Клемансо его от этого отговаривают, и он неохотно уступает, согласившись с их аргументами.

«Мое душевное состояние таково, что я устал от покоя и безопасности, – пишет он Лабори. – Вы и представить себе не можете, с какой тоской я каждое утро раскрываю газеты. Мне кажется, что я уже ни на что не годен, что все равно что умер, а другие тем временем сражаются. И так будет продолжаться еще не один месяц, вдали от всех, кого я люблю, вдали от всего, к чему я привык умом и сердцем… Победа теперь представляется мне несомненной, но я убежден в том, что до последней минуты эти негодяи будут делать все, чтобы помешать правосудию… Вы еще увидите, накануне оправдания Дрейфуса они предпримут какую-нибудь бессмысленную и чудовищную попытку. Ах, бедная наша страна! Именно о ней я неизменно думаю с беспокойством. Какие развалины останутся после нашей победы, и сможем ли мы когда-нибудь заново выстроить дом из всех этих сгнивших обломков?.. Я смотрю на себя как на умершего, потому что я так надолго выброшен из моей страны, я вдали и безмолвствую. Но я, в конце концов, могу работать, и это служит мне единственным утешением».[262] И жене Октава Мирбо: «Энергичный и страстный человек вроде меня не создан для изгнания, смирения и молчания. Вы совершенно верно поняли, меня мучает то, что я здесь укрылся в чрезмерном покое и безопасности, когда другие сражаются. Бывают такие дни, когда мне случается слегка презирать себя, когда мне кажется, что я не исполняю свой долг… Все пишут мне, что я должен оставаться там, где нахожусь, под страхом навлечь худшие несчастья».[263]

Он мечется по своей комнате, кружит в четырех стенах, словно привязан к колышку. Тюрьма без решеток. Не с кем поговорить. Когда у него отрывается пуговица, он сам ее пришивает, «без наперстка и очень ловко», чтобы хоть чем-то развлечься. Когда он работает, рядом с его корзиной для бумаг возится мышка. Он с умилением за ней наблюдает.

Шестнадцатого февраля 1899 года президент республики Феликс Фор скончался в объятиях любовницы. После пышных похорон этого не в меру любвеобильного главы государства Дерулед попытался увлечь к Елисейскому дворцу войска, которые явились отдать покойному последние почести. Мятежника остановил генерал Роже.[264] Сорок восемь часов спустя новым президентом республики был избран представитель левых Эмиль Лубе. О нем говорили, что он сторонник пересмотра дела. Конечно, следовало опасаться каких-либо последних отчаянных выходок ура-патриотов. Однако, несмотря ни на что, у Золя было чувство, будто развязка близка, и очень вовремя, потому что он сам заканчивал роман, над которым трудился с тех пор, как обосновался в Англии. И теперь, если у него не будет этой работы, которая заполняла все его дни, он сойдет с ума от безделья. «Я здесь до того одинок, что мне случается с утра до вечера не раскрывать рта, меня это сводит с ума, – жалуется он Александрине 16 марта 1899 года. – Я дошел до того, что предпочел бы что угодно, даже окончательное изгнание, той неуверенности, в какой я живу; такое противоестественное состояние выводит меня из равновесия».

Двадцать седьмого мая 1899 года он дописывает последние строки «Плодородия», этого трогательного и чуточку смешного гимна во славу оплодотворения женщины мужчиной. Двадцать восьмого мая он пишет Жанне: «Я рассчитываю на то, что все порядочные женщины, все жены и все матери будут на моей стороне». На следующий день, 29 мая, в присутствии трех палат кассационного суда, собравшихся на торжественное заседание, председатель суда Балло-Бопре зачитал отчет о состоянии расследования, завершив его главным вопросом – о происхождении записки: «Была ли она написана рукой Дрейфуса?» И в мертвой тишине сам же и ответил на свой вопрос: «Господа, после углубленного изучения я, со своей стороны, убедился в том, что записка была написана не Дрейфусом, а Эстергази». Путь к пересмотру дела был свободен. Третьего июня 1899 года кассационный суд единогласно отменил решение, по которому Дрейфус был осужден, и теперь обвиняемый должен был предстать перед военным судом Ренна. Золя, вне себя от радости, тотчас решил вернуться во Францию. «Теперь ничто на свете не удержит меня здесь и лишнего часа, – пишет он Лабори. – Даже если бы мне пригрозили, что на границе меня арестуют, я бы все равно вернулся».[265]

Пятого июня Фаскель и его жена отправились в Англию, чтобы привезти домой победоносного изгнанника. Ему пришлось провести на чужбине около года. Он сел в поезд с ощущением, будто начинает новую жизнь. Должно быть, Дрейфус на Чертовом острове уже все знает. Он незамедлительно вернется во Францию. С каким волнением они встретятся, свободные тот и другой! И Золя под стук колес начал писать статью для «дружественных газет»: «Я возвращаюсь, поскольку истина восторжествовала, поскольку правосудие свершилось. Я хочу вернуться в тишине, чтобы победа была мирной, чтобы мое возвращение не породило ни малейших беспорядков на улицах… Я дома. Стало быть, господин генеральный прокурор может, когда ему будет угодно, известить меня о решении версальского суда». Между двумя фразами он поднял голову от листа бумаги и стал смотреть, как проплывает мимо него безмятежный английский сельский пейзаж. Не пожалеет ли он о нем, когда вновь окажется в водовороте парижских интриг, лицемерия, провокаций и неистов-ства?

Загрузка...