Глава вторая. Профессиональный революционер

1

Феликса арестовали днем на площади возле военного собора в Ковно, где он должен был встретиться с Римасом. Римас, рыжеватый подросток с завода Рекоша, обещал привести на встречу еще двоих заводских ребят. Но почему-то никого не было... Вместо Римаса подошли двое жандармов.

Служба в соборе еще не кончилась, потому на площади и в сквере народу было немного. Феликс спокойно шел навстречу жандармам. Они внезапно расступились и схватили его под руки.

— Не советуем сопротивляться, вы арестованы, — сказал вахмистр.

— В чем дело, господа?

— В полиции разберемся... Идите!

Феликс не мог себе представить, почему произошел провал. Он не знал, что Римас все же приходил к скверу и показал жандармам, с кем должен был встретиться. Показал и поспешил скрыться: ему велели сразу же идти в полицию и ждать там дальнейших распоряжений.

Римас уже не рад был, что согласился на такое дело...

Жандармский вахмистр и его помощник не знали, что молодой человек, которого они только что арестовали, в сквер пришел не один. В отдалении за ним шел его товарищ — Осип Олехнович, тоже приехавший из Вильно. Олехнович видел, как арестовали Феликса, и немедленно исчез из сквера.

Полицейский участок находился рядом. В канцелярии пристава допрос начался немедленно. Феликс назвался Эдмундом Ромуальдовичем Жебровским. Ему девятнадцать лет, он дворянин из города Минска. Другие сведения о себе сообщить отказался... Не назвал и своего адреса в Ковно.

— Напрасно, напрасно упорствуете, господин Жебровский, — увещевал вахмистр, разглаживая пушистые усы, предмет гордости и постоянной заботы. — Человек вы, видно, ученый, а знаетесь со всяким сбродом...

Перед вахмистром Барковским стоял молодой человек — высокий и стройный, с зачесанными назад непослушными волосами, и спокойно глядел на него зеленовато-серыми глазами. Одет был опрятно: поношенные, но начищенные до блеска ботинки, брюки навыпуск, пиджак, расшитая узорами полотняная рубаха, вместо галстука — цветной шнурок.

— Я нисколько не упорствую, — спокойно ответил задержанный. — Просто считаю все это досадным недоразумением.

Про себя он напряженно и встревоженно думал: видел ли Осип, как его арестовали? Если видел, тогда все в порядке — он сумеет спасти гектограф, замести следы нелегальной работы. Тогда действительно никому не будет грозить опасность, а происшедшее обернется недоразумением.

При обыске из карманов задержанного извлекли газетные вырезки, книжечки «Для народного чтения», стихотворение, которое начиналось словами: «Солнце правды взойдет над кровавой зарею...» Ну и что? Это не повод для ареста, тут все легальное. Но что значит фраза, брошенная жандармом: «знаетесь со всяким сбродом»? С каким сбродом? Что они знают? Откуда? Может, кто предал?

Феликса арестовали в воскресенье, когда в жандармском управлении никого из начальства не было. Поэтому свой доклад об аресте вахмистр отложил до следующего дня. Арестованного отправил в камеру при полицейском участке, а вещественные доказательства завернул в ситцевый платок, прошил сверток суровыми нитками, прижал сургучной печатью.

После этого он занялся допросом Римаса.

— Откуда ты знаешь Эдмунда Жебровского? — спросил вахмистр Римаса.

— Кого?

— Жебровского, говорю, откуда знаешь, которого взяли?

— А!.. Дак он не Эдмунд — он по-другому себя называл... Яковом! Переплетчик он. Встретились с ним на страстной неделе. Про наш завод спрашивал, просил на работу устроить. Где живет, не говорил... Встречались в пивной рядом с заводом. Я было осерчал на него — думал, мою девчонку отбить хочет. Да вроде нет — он только выспрашивал ее обо всем — она на швейной фабрике работает в Алексоте. Я об этом их благородию уже рассказывал, — Римас кивнул на жандарма. — Они мне за то десятку обещали выдать.

— Ладно... Распишись под протоколом, вот здесь.

— А я неграмотный... У нас от деревни школа верст двенадцать, не находишься... Может, крестик поставить?

— Ничего, обойдется и так. Подпишем за неграмотного.

Вахмистр вытащил из кармана смятые деньги — пятерку, трешницу и две бумажки по рублю. Разгладил, поглядел на них с сожалением. Подвинул на край стола. Потом передумал:

— Хватит тебе и восьми рублей. Держи, да не болтай...

— Мне десять полагается, — робко выговорил Римас.

— Мало что полагается!.. В другой раз больше получишь. Ступай!

Когда подросток вышел, вахмистр протянул долговязому помощнику смятую, засаленную рублевку.

— Держи! Делю пополам — по-честному... В нашем деле все должно быть по справедливости.

В ковенском жандармском управлении «по справедливости» жили не только нижние чины и рядовые жандармы.

Во главе ковенского охранного отделения стоял полковник Владимир Дормидонтович Иванов, человек лет сорока пяти, с характером мягким и покладистым. Владимир Дормидонтович зла никому не желал. Он лишь действовал по закону, по долгу службы и не отступал от этого ни на мизинец. Внешне был вполне респектабелен: нафабренные усы, хороший цвет лица, подтянутая фигура, всегда тщательно выбритый, благоухающий одеколоном «Четыре короля».

Утром в понедельник полковник ознакомился с протоколом первого допроса Жебровского. Заурядное дело, мальчишеские забавы в поисках романтики. Но Владимир Дормидонтович никогда не оставлял дел незавершенными. В то же утро он письменно доложил начальнику жандармского управления о произведенном аресте.

Почерк у полковника был витиеватый и запутанный, как и характер. «В стиле барокко», по выражению его помощника, следователя ротмистра Челобитова.

Начальник охранного отделения писал:

«В Ковенское жандармское управление. 18 июля 1897 г. Секретно.

Состоящий на меднолитейном заводе Рекоша рабочий Михаил Римас заявил вахмистру вверенного мне отделения Барковскому, что какая-то неизвестная личность неоднократно являлась на указанный завод и просила зарекомендовать его в рабочие, а потом говорил, что хорошо бы, если собралась компания человек двести и устроила бунт, чтобы для нас, рабочих, сделали то, что мы пожелаем. При этом Римас заявил, что познакомился с этим господином весной сего года. Он неоднократно давал Римасу читать сказочки, но в них ничего противуправительственного не было.

Вчера, 17 июля, им было назначено свидание Римасу в сквере у военного собора, и тут вахмистр Барковский в сопровождении унтер-офицера Танебора, по указанию Римаса, арестовал эту личность. При обыске у него в карманах найдены вырезки из газет, разные записочки, относящиеся к разным вопросам. Он назвался дворянином города Минска Эдмундом Ромуальдовичем Жебровским. Арестованный от показаний отказался. Сегодня Жебровский заключен под стражу в ковенскую замковую тюрьму.

Предварительным дознанием серьезных деяний не установлено.

Об изложенном имею честь уведомить.

Полковник Иванов».

Занятый текущими делами, полковник вскоре забыл об арестованном. Только после обеда, вернувшись на службу, он принял для доклада ротмистра Челобитова. Говорили о том о сем, и под конец полковник сказал:

— Э, чуть не забыл, Глеб Николаевич, там вчера юнца какого-то взяли по агентурному донесению. Так вы поинтересуйтесь, что там такое. Припугните его да отпустите на все четыре стороны. Велика беда — сказки давал читать...

— Позвольте, позвольте, Владимир Дормидонтович, — извиняющимся тоном возразил Челобитов, — с этим делом я уже познакомился. По моему мнению, господин Жебровский не такой уж невинный агнец, каким представляется... А не причастен ли он, думается мне, к изготовлению вот этих листовочек? Честь имею доложить, в них как раз говорится о заводе Рекоша, о притеснении рабочих и тому подобное.

Челобитов извлек из папки листок с тусклыми фиолетовыми строчками, отпечатанными на гектографе. Полковник взял лупу с костяной ручкой, поднес к листовке и прочитал:

«У нас в Ковно имеются четыре фабрики железных изделий: Шмидта, Тильманса, Рекоша и Петровского, но нигде положение рабочих не столь плачевно, как у нас. Работает у нас до 200 человек; мы работаем, как и на других предприятиях, по 13 часов. Наши заработки, однако, чрезвычайно низки, тем более, что мы работаем сдельно, поштучно, и нет почти ни одной субботы, чтобы кому-нибудь из нас не урезывали заработной платы».

— И вы думаете, что к этому имеет отношение господин Жебровский? Но ему всего девятнадцать лет. Мальчишка!

— Как знать, ваше высокоблагородие... Кто-то же должен быть виновным в распространении противуправительственных листовок. Пока они числятся в папке нераскрытых государственных преступлений. Для нас хорошего в этом мало. А какая разница, кого привлекать: господина Жебровского или кого другого... Говорят, в Варшаве, в охранном, по три тысячи наградных выдали за усердие... Мы чем хуже? — Челобитов медленно поднял глаза, глянул исподлобья на полковника — как тот будет реагировать на эти слова.

Иванов ничего не ответил. Расстегнул воротник кителя, вытер шею наодеколоненным носовым платком. Даже к вечеру не спадала июльская жара.

— Хоть бы дождичек прошел... До чего парит, — сказал полковник.

Но Челобитов разгадал ход мыслей начальника: ловчит, не хочет соглашаться сразу, строит из себя этакую святую невинность... Ротмистр решил довести начатое до конца.

— А вот взгляните еще на одну листовочку. Обратите внимание, техника одна и та же — печатают на гектографе.

Полковник со вздохом снова взял лупу.

«У нас в Ковно, — прочитал он, — до сих пор если и была какая-нибудь общая борьба, то или без плана, или кратковременная, не постоянная, без организации, была так называемая стихийная, неосознанная борьба, поэтому наше положение и не улучшается, а ухудшается...

Так пусть наш праздник 1 Мая, когда миллионы рабочих бросают работу и выставляют свои требования, пусть этот праздник поможет нам понять наше дело, чтобы и мы не отставали от других, а принялись за борьбу, которая приведет нас к победе...»

— Понятно, — сказал полковник. — Но с меня хватит. Без того жарко. Разберитесь сами и поступайте, как найдете нужным.

— Нет, нет, вы прочитайте или разрешите мне! Это листовка к первому мая. Ее сняли с забора, как видите, со следами клейстера. Послушайте только, куда замахиваются! Если мы не проявим усердия, в Департаменте полиции нас по головке не погладят...

Челобитов выразительно вскинул брови, его маленькие глазки быстро побежали по строчкам:

— «Правда, царское правительство запрещает нам бастовать, запрещает объединяться... — читал он вслух. — Но сколько рабочих, не считаясь с царским правительством, устраивали забастовки, объединялись тайком, тайком друг друга поддерживали и не раз побеждали в борьбе с капиталистами!» Ничего себе!

Челобитов осуждающе покачал головой, победоносно взглянул на полковника Иванова и продолжал читать. Листовку Челобитов не читал, а словно бы декламировал. Лицо его порозовело, большой лоб, переходящий в голый череп, покрылся испариной.

— Слышите, до чего дошли! — воскликнул он, потрясая листовкой. — Покушаются на свержение правительства! Нам надо быть решительными и беспощадными, чтобы в корне пресечь крамолу!

— Ну-ну, я во всем согласен с вами, — миролюбиво проговорил полковник. — Только займитесь, дорогой, этим сами. И доложите. Вы же знаете, что нужно делать... Однако не пора ли нам восвояси? Скажите там, чтобы подали пролетку.

Ротмистр Челобитов с особым рвением принялся за расследование порученного ему дела. Да, собственно, он напросился на это сам, нюхом чуя, что тут можно выдвинуться, сделать карьеру!..

Через несколько дней на столе полковника Иванова лежало секретное донесение в жандармское управление, подготовленное ротмистром Челобитовым.

В сообщении пока не было ничего конкретного, только намеки на то, что дальнейшее расследование дела поможет привести к раскрытию серьезного политического преступления.

«Двухдневные розыски жандармскими властями и полицией квартиры Жебровского, о котором нами уже сообщалось Вашему превосходительству, не дали результатов. О месте своего жительства арестованный сообщил сам.

При допросе 21 сего июля Эдмунд Жебровский показал, что он не Жебровский, а Феликс Эдмундов Дзержинский из Вильно, откуда и прибыл в Ковно перед пасхой на страстной неделе. Поселился в квартире Кирчевского, а оттуда перешел в дом Валовича.

При обыске в квартире Дзержинского ничего особенного не найдено. Обнаружены книжки на русском языке для народного чтения — «Обезьяна старого света», «Надо ли бояться грома», «Кометы и падающие звезды», «О славном мореплавателе Магеллане», которые не имеют противуправительственного содержания. Однако это обстоятельство не снимает с арестованного подозрений в антиправительственной деятельности.

В указанной квартире найдены также принадлежности для переплетного ремесла.

Передавая вышеизложенное, имею честь присовокупить, что по произведенному мной дознанию в причастности к данному делу были обысканы, арестованы и заключены в ковенскую тюрьму нижеследующие лица: два сапожных подмастерья, проживающих в Ковно, — Онуфрий Гобенский, Михаил Федорович, а также токарь завода Рекоша — Станислав Куршис. Сапожный подмастерье Осип Олехнович, также подлежащий аресту, скрылся в неизвестном направлении и должен быть подвергнут розыску...

О ходе дальнейшего дознания имею честь незамедлительно докладывать Вашему превосходительству.

Полковник Иванов».

Полковник прочитал донесение, восхищенно глянул на Челобитова и поставил под донесением свою витиеватую подпись.

— Дай-то бог! — проговорил он. — Может, и вправду важное дело раскроем...

— Не извольте сомневаться! Все проведем по первому классу... Вы уж, Владимир Дормидонтович, не забудьте, в случае чего, моего усердия!..

— Да что об этом говорить... Только бы посчастливилось.

— А вы, Владимир Дормидонтович, — ротмистр доверительно наклонился к столу, — вы допросики иногда сами проводите... Сами! Начальство запросит дело, а там ваши труды отражены. Это, доложу я вам, имеет немалое значение...

Ротмистр Челобитов вернулся в свою комнату в приподнятом настроении. Достал из шкафчика новую папку с отпечатанным заголовком «Дело жандармского управления», старательно дописал: «По обвинению дворянина Феликса Эдмундова Дзержинского и других в агитации среди рабочих на меднолитейном заводе Рекоша».

Ротмистр подумал и добавил:

«А также по обвинению группы рабочих, выступающих против царского самодержавия».

Он был уверен, что ему удастся доказать это — выступление против самодержавия. Хотя пока не было тому никаких подтверждений. Но ротмистр Челобитов умел стряпать дела.

Свою карьеру Глеб Николаевич Челобитов начал в кавалерии — в конном жандармском полку. Дослужился до ротмистра, что соответствовало капитану пехотных войск. Из полка пришлось уйти по обстоятельствам, о которых он никогда не рассказывал. Потом кавалерийское седло сменил на кресло в охранном отделении и быстро — аллюр три креста! — выслужился до заместителя начальника по следственной части. Дальнейшее продвижение замедлилось... И вот подоспело дельце!

Челобитов поднялся, отодвинул папку и долго смотрел на нее, словно любуясь произведением искусства. Потом переложил в папку протоколы первых допросов, копии донесений в жандармское управление, дописал на ней еще одну фразу: «Начато 21 июля 1897 года» — и потер свои маленькие, почти женские руки.


2

Феликс приехал в Ковно в середине марта. Перед отъездом несколько раз встречался с Дашкевичем — то с глазу на глаз, то вместе с Осипом Олехновичем, который тоже отправлялся сюда на подпольную работу.

Социал-демократической организации в Ковно не было, а партию польских социалистов — ППС — полиция недавно разгромила. В то же время в Ковно насчитывалось несколько тысяч промышленных рабочих. Это был один из крупнейших пролетарских центров Литвы — металлургические заводы, паровые мельницы, лесопильные, мыловаренные заводы, спичечные, табачные фабрики... На этих предприятиях и предстояло начинать работу.

— Начнете работать на пустом месте, — говорил Дашкевич. — Осип — человек опытный, да и ты не первый день в подполье, уже битый, — он кивнул на висок Феликса, профессиональным жестом, кончиками пальцев потрогал едва заметный розоватый шрамик, след драки с черной сотней где-то у заводских ворот. — Зажило!.. А помнишь, как швы накладывали? Теперь за тебя, битого, знаешь сколько небитых дадут!.. — И заговорил серьезно: — Будем на вас надеяться. Боритесь за конкретные дела, чтобы люди видели, кто защищает их классовые интересы... Поедете врозь. Сначала ты, потом Олехнович. Он и привезет гектограф. Спрячьте понадежнее, но так, чтобы всегда был под руками.

В день отъезда собрались у Олехновича. Жил он с женой Анной и ребенком неподалеку от Дзержинского. Говорили напутственные слова, желали успеха. На вокзал пошел только Осип, чтобы понаблюдать, все ли будет в порядке. Он видел, как Феликс купил билет, как прошел на перрон с маленьким потертым чемоданчиком и неизменным портпледом, в котором была затянута постель — подушка и одеяло. Сел в вагон Феликс перед самым отходом поезда.

Недели через две в Ковно приехал и Олехнович. Привез гектограф, запрятанный на дне корзины. Чуть ли не на второй день Осип пошел работать — нанялся подмастерьем в сапожную мастерскую.

Осипу шел тридцать пятый год, над его лбом уже образовалась залысинка. Он носил бородку, коротко подстриженные усики и от этого казался значительно старше своих лет. Успел отслужить военную службу: был на Кавказе, куда его сослали в солдаты за участие в студенческих беспорядках. Но потом в Питере вступил в «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Затем должен был исчезнуть. Потому и поселился в Вильно. Где-то в скитаниях обучился сапожному ремеслу и теперь заслуженно считался умелым мастером.

Феликсу пришлось дольше бродить в поисках работы. Наконец удалось найти заработок в типографии — от случая к случаю там давали на дом переплетные работы. Ночами писал листовки, рукописную газету, а когда приехал Осип, отпечатал подготовленные тексты на гектографе. Днями бывал на заводах, толкался около проходных, заводил знакомства среди рабочих. Для начала давал книжки «Для народного чтения», взятые из библиотеки благотворительного общества. Вечерами проводил время на рабочих окраинах. Заходил в пивные, шинки, на вечеринки — всюду, где собирались рабочие.

И везде видел Феликс беспросветную нужду, такую безысходную, что сжималось сердце. Люди с рассвета до позднего вечера работали на заводах, в мастерских, на фабриках, работали по двенадцать-тринадцать часов...

Мужчины заливали горе водкой. Особенно — в субботние дни, когда выдавали получку, а жены еще не успевали забрать у них деньги.

В один из таких пьяных вечеров, на троицу, Яков (Феликс называл себя в Ковно «переплетчиком Яковом») и познакомился с Михаилом Римасом. Рыжий парень в лакированных сапогах и красной рубахе навыпуск, подпоясанный дешевеньким пояском, был с веселой девчонкой Аней, ткачихой с фабрики Розенблюма на Алексоте, смышленой, острой на язык.

Вечером Феликс, к великому неудовольствию Римаса, пошел ее проводить. Аня сказала Михаилу решительным тоном:

— Ступай, Мишка, домой, нам с Яковом по дороге. Завтра встретимся, я к тебе забегу.

Римас насупился, но послушно повернул назад. На другой день у Ани опять были какие-то дела с Яковом. Римас приревновал...

Аня как-то сразу доверилась Феликсу, такому непохожему на других ребят ковенских окраин. Рассказала о своей жизни в казарме, о мастере, который не пропускает ни одной новой девчонки, о заработках по двадцать копеек в день — да какой день-то! Тринадцать часов в низком, зимой холодном, летом душном цехе, в хлопковой пыли...

Феликс спросил:

— А чего же вы не бастуете? Почему даете себя грабить, позволяете мастеру нахальничать?

— С нашим народом ничего не сделаешь... Их разве поднимешь!

— А ты попробуй!

С этого все и началось. Аня познакомила Феликса со своими подругами. Советовались, какие выдвинуть требования, как передать их хозяину, как сделать, чтобы все ткачихи бросили работу.

Главное требование — прибавить заработок на пятак в день. И еще уволить мастера, если он будет и дальше приставать к ткачихам.

Как-то встретившись с переплетчиком Яковом, Аня достала из-за пазухи свернутый листочек.

— Погляди, Яша, тут про нашу фабрику пишут. Требуют рабочий день сократить. Теперь ткачихи на попятную не пойдут... Как это про нас все прознали?..

Феликс узнал свою листовку, которую через Осипа распространили по всему городу к Первому мая. В ней упоминалось об Алексоте — ковенском пригороде.

С нетерпением ожидал Феликс решающих известий с фабрики Розенблюма. Это была первая стачка, которую он задумал, которой он руководил, хотя никто не мог и предположить, что во главе работниц-ткачих стоит молодой переплетчик Яков...

Все прошло как нельзя лучше: работницы потребовали, чтобы их допустили к хозяину. Мастер упирался, но ничего не мог сделать. Хозяин вышел на крыльцо, и Аня срывающимся голосом выложила требования ткачих.

— Это уж вы обращайтесь к мастеру, он разберется, — Розенблюм повернулся и исчез в конторе.

Вот тут-то все и разгорелось... Ткачихи загомонили, стали собираться группами, группы рассыпались, возникали вновь, и повсюду слышались возмущенные выкрики:

— Грабители!.. Кровососы!.. Бросайте, девчата, работу! Пошли с фабрики!

Женщины толпой двинулись к проходной, распахнули ворота, высыпали на улицу.

И вдруг увидели, что за ними бежит мастер. Оказалось, его послал хозяин. Мастер останавливал то одну ткачиху, то другую, упрашивал, уговаривал. Вид у него был жалкий, как у побитой собаки.

— Ну что вы!.. Ну что вы, бабы!.. Хозяин велел сказать — согласен. Из-за пятака разговору-то!..

— Вот это дело другое! Давно бы так!..

Толпа понемногу успокоилась.

— И чтоб девок больше не лапал! — крикнула пожилая ткачиха.

Мастер твердил:

— Да ладно, ладно. Все будет в порядке.

— Ну, раз так, пошли, девчата, работать... Гляди только, чтобы без обмана!

На том забастовка и кончилась. Аня еще рассказала, что на прошлой неделе хозяин получил выгодный заказ и очень испугался, что стачка принесет ему убытки...

Через какое-то время Осип Олехнович взбудоражил сапожников своей мастерской, и они бросили работу. Хозяин пожаловался в ремесленную палату. Палата оштрафовала участников стачки и распорядилась принудительно вернуть сапожников к старому хозяину.

Листовки, которые все чаще появлялись на ковенских предприятиях, звали рабочих объединяться для борьбы за свои права, учили, подсказывали, как проводить забастовки, какие требования выдвигать. Феликс писал о штрафах, о штрейкбрехерах и предателях, которых надо опасаться не меньше, чем полицейских. Постепенно у Осипа и переплетчика Якова появились добровольные помощники, которые расклеивали листовки, раздавали их тайком рабочим, и простые слова правды будили мысли, поднимали людей на борьбу.

Феликс еще несколько раз встречался с Аней и Михаилом Римасом, давал им книжки, иногда читал вслух сам, заводил разговоры о тяжелой судьбе рабочего люда и уж никак не думал, что все это обернется для него так плачевно.

Однажды около пивной Римаса остановил знакомый жандарм. Отвел в сторону, спросил, как дела. Он и прежде выспрашивал Римаса, но на этот раз сказал другое:

— Погляди, кто у вас людей мутит. И мне скажешь... Умно сделаешь — десятку получишь. Такие деньги на земле не валяются...

Жандарм ушел, оставив парня в раздумье. В самом деле — деньги не валяются. За десятку надо целый месяц спину гнуть, а тут — клади себе в карман... Рыжий Римас стал мечтать, что он купит на них: и на полушалок Аньке хватит, и себе на рубаху возьмет. А можно и пиджак купить, если недорогой. Все равно еще останется... Можно пойти с Анькой в ресторацию, он будет пить пиво, она — лимонад...

Соблазн был велик, и Римас предал переплетчика Якова.

...Прямо из сквера Олехнович свернул к улочке, где поселился Феликс. Жил он в легкой пристройке с отдельным выходом в маленький дворик. При входе — тамбурчик, отгороженный дощатой перегородкой, с пузатым рукомойником, подвешенным на стене, а дальше, за ситцевой занавеской, — комнатка, оклеенная дешевыми обоями. В каморке одно окно, маленький стол и койка. Вот и вся утварь, другого ничего не втиснешь.

Олехнович достал с притолоки ключ, отомкнул висячий замок и вошел внутрь. Гектограф стоял под кроватью. Других следов нелегальной работы не было. На столе несколько книжек, переплетный станок. Осип завернул в мешковину гектограф, забрал чернила, бумагу.

Теперь следовало подумать о собственной безопасности.

За годы подпольной работы у Олехновича выработалось почти инстинктивное чувство надвигающейся беды.

«Если кто-то выдал Феликса, — размышлял Осип, — значит, жандармы могут напасть и на мой след. Как ни редко мы встречались, но нас видели вместе — те же хозяева квартиры. Значит, не сегодня-завтра меня станут искать... Конечно, можно сразу исчезнуть из Ковно, но это еще подозрительнее. Нужно выждать».

Осип сообщил об аресте Феликса Дашкевичу и решил ждать до субботы. Тем временем распространил слух, что намерен уехать в Лодзь, где обещают хорошее место.

В субботу Олехнович получил жалованье, взял расчет у хозяина, забрал паспорт и отправился на вокзал. Но уехал в противоположном направлении — в Либаву, где рассчитывал найти пристанище и работу.


3

Следствие продолжалось. Чуть ли не каждый день Феликса вызывали в канцелярию тюремного замка и часами выспрашивали об одном и том же, пытаясь обнаружить противоречия в его показаниях. Но он не говорил ничего нового. Допрос вели то Челобитов, то Иванов, у которого большая часть времени уходила на составление протокола. Полковник неторопливо выводил слова показаний — словно вязал крючком бесконечные кружева, строку за строкой, иной раз протягивая фразу на целую страницу. Фразы выходили не только длинные, но и витиеватые. Очень трудно было добираться сквозь них до существа дела.

Ротмистр, наоборот, писал сжато и торопливо, отбирая главное из осторожных слов заключенного.

— Ну-с, молодой человек, — начинал полковник, раскрывая папку, — назовите, какую запрещенную литературу вы распространяли среди рабочих литейного предприятия господина Рекоша?

Полковник Иванов говорил вежливо, почти ласково, был свежим, опрятненьким, источал благоухание. Феликс предпочитал грубоватого и хитрого ротмистра Челобитова. Тот хоть не прикидывался, не играл в добрячка.

— Я уже отвечал вам, господин полковник, на этот вопрос, — возразил Феликс. — Рабочие просили что-нибудь им почитать, я читал или оставлял книжки, предназначенные для народного чтения. Ну, например, брошюрка «О затмениях Солнца и Луны», «Что такое оспа» или «Как устроено тело человека»... Подтверждаю, что эти книжки были у меня на квартире. Но разве просветительская деятельность противозаконна в российском государстве?

Иванов долго молча записывал слова Дзержинского, затем спросил:

— Ну, а скажите-ка, верно ли, что вы призывали рабочих к забастовке и требовали сокращения рабочего дня?

— Нет, не верно, господин полковник. Я только рассказывал, что в Петербурге издан правительством закон, по которому рабочий день на железоделательных заводах ограничивается десятью с половиной часами в сутки. А у Рекоша рабочих заставляют работать по тринадцать часов. Согласитесь, что это несправедливо. Я только разъяснял законы правительства.

— Вы адвокат? Нет? — начинал злиться Иванов. — Имейте в виду, недозволенная адвокатская деятельность также строго преследуется законом.

— Это ко мне не относится. Частный разговор не может считаться адвокатской практикой.

Ротмистр Челобитов вел себя иначе. Он отодвигал в сторону жандармское следственное дело и начинал отвлеченные разговоры на самые различные темы — о жизни, о романах Тургенева, о рабочем вопросе, о взглядах, убеждениях Феликса. В итоге появлялись краткие протокольные записи, которые Челобитов просил Дзержинского подписать «просто так», для формальности. Но все эти «просто так» входили в донесения жандармскому управлению, которые Челобитов готовил на подпись полковнику Иванову.

«Секретно. Арестантское.

В дополнение к ранее изложенному представляю при сем Вашему превосходительству статистический листок на арестованного Дзержинского Феликса Эдмундова с уведомлением о приступе к производству дознания.

Обстоятельства настоящего дела видоизменились следующим образом. При последующих допросах Дзержинский заявил, что он дворянин, двадцати лет, не кончивший курс в Первой виленской гимназии. В Ковно прибыл, чтобы держать экзамен на аттестат зрелости, но затем раздумал. Постоянное общение с рабочими продолжает отрицать. Между тем, по агентурным сведениям и свидетельским показаниям, он не раз советовал рабочим собрать большую компанию и сделать забастовку, чтобы этим путем побудить хозяев повысить заработную плату, уменьшить рабочий день. Причем обвиняемый, называя себя социалистом, говорил, что если рабочие станут бунтовать, то поднимутся и деревенские люди. Они, в свою очередь, тоже будут волноваться, например откажутся идти на военную службу и тому подобное. А когда порешат с государем, тогда будет республика».

Что касается Олехновича, ротмистр Челобитов еще до его ареста подбирал нужные материалы. Он считал Осипа птицей большого полета. Хозяин сапожной мастерской охотно показал на допросе, что до прихода Олехновича в мастерской все было тихо и мирно. Никому и в голову не приходило предъявлять требования хозяину. Именно он, Олехнович, стал настраивать подмастерьев против хозяина. Под предлогом плохих харчей рабочие потребовали выдавать кормовые деньги на руки, заводили разговоры о повышении жалованья и сокращении рабочего дня. Это Олехнович подговорил всех бросить работу и перейти в мастерскую Шейна.

Конечно, показания хозяина сапожной мастерской давали следователю какие-то материалы, но все же не то, что надо. Наконец судьба улыбнулась Челобитову — Олехнович нашелся. Его арестовали в Либаве. По этому поводу ротмистр написал донесение за. подписью Иванова:

«В дополнение имею честь уведомить Ваше превосходительство, что сапожный подмастерье Осип Олехнович по моему требованию разыскан в Либаве, арестован, обыскан и доставлен в мое распоряжение. 20-го сего августа он мною заключен в ковенскую тюрьму».

Арестованного Олехновича доставили в Ковно, в тюремный замок и посадили в общую камеру, где уже сидели Феликс Дзержинский и другие, взятые по его делу.

До рассвета Феликс и Осин еле слышным шепотом обменивались новостями, прикидывали, советовались, как вести себя дальше.

— А ребята как держатся? — спросил Олехнович.

— Хорошо... Ничего не признают. Один, боюсь, начинает сдавать. Но он ничего не знает.

— Ладно, сделаем вывод, — заключил Олехнович. — У жандармов пока нет подтверждений нашей виновности. В этом нужно убедить ребят. Проведем репетицию судебного заседания. Новичкам это всегда помогает, тебе, значит, поможет тоже. Роль председателя возьму на себя. А теперь — спать, спать.

Репетиция суда, по неписаным тюремным законам, проходила с участием всех, кто сидел в камере, а таких было человек двадцать. Кроме политических, взятых по делу Дзержинского, здесь сидело несколько крестьян-литовцев, арестованных за недоимки, была группа белорусов, посаженных за сопротивление властям по оговору помещика. Мужики сидели давно, сокрушались, что время идет, а работа в поле стоит... Был здесь еще солдат, взятый за дезертирство, был старик, обвиненный в церковной ереси, подросток, уличенный в краже товара из хозяйской лавки...

К инсценировке суда подневольные обитатели камеры отнеслись уважительно, с должным вниманием и вполне серьезно.

В заседатели Олехнович взял одного из крестьян-бунтарей и солдата. Уселись втроем на одной скамейке за деревянным столом, за которым обычно обедали арестанты. Остальные расселись вдоль стен на тюремных нарах. На воле смеркалось поздно, и даже в камере в этот предвечерний час было довольно светло. Говорили только по-русски, как это требовалось в судебных заседаниях.

Первым допрашивали Куршиса, молодого парня, которому не было еще и восемнадцати лет. Отвечал он бойко и твердо — знать ничего не знает и просит суд освободить из-под стражи как невиновного. Никакого Жебровского или Дзержинского не знает, в глаза не видал. На завод приходил какой-то человек, фамилию не сказал, дал книжку — и все. Куршис ее даже и не читал. Неизвестный обещал зайти еще раз, однако больше на заводе так и не появлялся.

На вопросы Олехновича Куршис отвечал лишь одно: не знаю, не слыхал, не видал. Это вызывало одобрительный шепот «судебного зала».

— Так и надо... Не пойман — не вор. Ты сперва докажи, потом привлекай, — негромко говорил старик-католик, которого намеревались судить за непочтение, проявленное к православному священнику.

После Куршиса к столу вызвали Федоровича, потом Гобенского.

— В чем вы обвиняетесь? — спросил Олехнович того и другого, явно отступая от взятой на себя роли.

— Не знаю, — сказал Федорович. — Ротмистр все допытывался, кто подбивал нас на забастовку, почему ушли к Шейну.

— Значит, вас обвиняют в организации забастовки, — уточнил Олехнович.

— Выходит, так...

— Ну а на самом деле как было?

— Было это так. В мастерскую зашел хозяин Подберезский и принес подписную тетрадь, на памятник. На какой памятник, не сказал, велел только расписаться и отдать по пятнадцать копеек. Кто-то спросил — кому памятник? Хозяин опять не ответил. А люди, напуганные, побоялись, как бы в этом не было чего противозаконного. Да и пятнадцать копеек жалко...

Тут хозяин разошелся, начал кричать: глядите, сколько здесь подписей, во всех мастерских уж собрали, а за вас я, что ли, платить буду? Как мне в глаза глядеть околоточному? А подмастерья опять свое: нет — и все.

Ушел хозяин сердитый, на ходу бросил: «Теперь я знаю, как с вами разговаривать!»

А на другой день вечером велел остаться на работе, потом заставил работать ночами, по воскресеньям. Срочные, говорит, заказы. А плату за сдельную работу уменьшил. Подмастерья этого не могли вытерпеть, требовали не снижать расценки. Еще требовали выдавать кормовые деньги на руки, потому что Подберезский на харчи с подмастерьев деньги удерживал, а кормил так, что свинья есть не станет...

Хозяин после такого разговора совсем рассвирепел.

— Кто здесь, — кричит, — хозяин? Я или вы? Что хочу, то и делаю. Не нравится — уходите! — Схватил палку, хотел в драку...

Что было делать? Собрали пожитки и ушли от Подберезского. Нашли работу у Шейна. Недели две работали, а затем вернули всех обратно к хозяину и наложили штраф — по пять рублей на каждого...

— Подсудимый Гобенский, вы подтверждаете показания Федоровича? — спросил Олехнович.

— Подтверждаю. Все это верно. Да ты сам там был, Осип, без меня знаешь.

— Здесь я председатель суда, — остановил его Осип, — и должен судить по закону, по справедливости. А когда меня будут судить, сам отвечу.

— Правильно! — снова сказал старик. — Судить надо по совести, по закону. — Он поддерживал Олехновича, думая о своем деле, споря мысленно с ротмистром Челобитовым.

— Продолжайте, Гобенский. За что вас оштрафовали в ремесленной палате?

— В ремесленной палате нас оштрафовали за то, что мы бросили работу и перешли к другому хозяину. А пожаловался на нас Подберезский.

— Чем вы можете подтвердить это?

Забывшись, Гобенский снова хотел сослаться на Олехновича — тот же сам переписывал это постановление, — но спохватился:

— Постановлением ремесленной палаты. Мы хотели написать жалобу, взяли копию, а ее у нас не приняли — требовали на восемьдесят копеек гербовых марок. Вот и осталась копия, но, говорят, она недействительная.

— И вы можете представить ее суду?

— Чего же нельзя, при мне она.

Гобенский достал из кармана сильно затрепанную бумажку и прочитал:

— «Рабочих мастера Подберезского — Вольфа, Ришевского, Гобенского, Федоровича и Олехновича за самовольную отлучку от мастера Подберезского подвергнуть штрафу в пользу Ковенской ремесленной палаты в сумме пять рублей с каждого и обязать их вновь возвратиться к месту работы. Учинено 16 июня 1897 года».

— Гляди ты, что, паразиты, делают! — загудели в камере. — Ну прямо тебе крепостное право! Трудовому человеку деться некуда!.. И вы воротились?

— А что поделаешь? У них власть, — обреченно проговорил Гобенский, обернувшись к сидевшим на парах.

— А ты не робей! Эту бумагу и прочитай судье, — посоветовал кто-то.

— Суд приобщает к делу прочитанный документ ремесленной палаты, — произнес Олехнович и забрал бумажку из рук Гобенского.

Последним говорил Феликс. Он не защищался, он обвинял. Феликсу нелегко было говорить по-русски, он часто останавливался, чтобы подобрать нужное слово, делал неверные ударения, а иногда употреблял польские слова и фразы.

— Почему в суде нам запрещают говорить на родном языке? — начал он свое выступление, обращаясь к Олехновичу, будто Осип в самом деле был председателем суда. — Почему рабочих, как беглых рабов, возвращают к хозяевам, почему их заставляют работать по четырнадцать часов в сутки, забывая, что даже царское правительство ограничивает рабочий день десятью с половиной часами? Почему все это происходит?.. Меня называют революционером, — передохнув, продолжал он, — принадлежащим к преступному сообществу. Но какое преступление я совершил? То, что протестовал против произвола или давал людям читать книжки о солнце, о том, как бороться с оспой? А может быть, меня считают преступником за то, что я ищу правды и справедливости? Кто докажет, что я состою в преступном сообществе? Доказательств этому нет и не может быть! Поэтому мне незачем защищаться, и я требую вынести мне и моим товарищам оправдательный приговор!

В камере стало тихо. Слышно было, как за степами тюремного замка, где-то далеко цокает по мостовой копытами лошадь, громыхает повозка...

Олехнович голосом бесстрастного судьи спросил:

— А почему, подсудимый, при аресте вы назвали себя Жебровским?

— Чтобы избавить родных от ненужных переживаний... Я до сих пор не пишу им писем, чтобы не волновать, не огорчать их жандармским произволом. Делить с близкими можно все — и хлеб, и радость, а страдания надо принимать на себя... Мне кажется, ответ мой ясен.

— У членов суда больше нет вопросов к подсудимым? — спросил в заключение Олехнович.

Вопросов не было. Объявили перерыв для вынесения приговора. Осип склонился к заседателям:

— Виновны?

— Нет!.. — убежденно ответили тот и другой.

Олехнович объявил их решение:

— Если судить по справедливости — не виновны... Судебное заседание объявляю закрытым.

Камера радостно загудела. Старик хлопал ладонями себя по коленкам и повторял:

— Есть! Есть правда на белом свете!

В эту минуту всем казалось, что в общую камеру тюремного замка проник луч правды и справедливости.

«Если судить по справедливости...»

Справедливости не было. В охранном отделении предпринимали все, чтобы создать видимость доказательности политических обвинений, хотя, несмотря на все усердие, сделать это пока не удавалось.

Из ковенской охранки, из жандармского управления во все концы полетели запросы — в Вильно, в Либаву. Рассылались сообщения в Варшаву и даже в Санкт-Петербург, в Департамент полиции.

В Виленское жандармское управление ушла бумага:

«В Ковно нами арестован за революционную пропаганду среди здешних рабочих дворянин Феликс Дзержинский. Показаниями свидетелей и агентурой установлено, что он подбивал рабочих к стачке, а несогласных с этим подговаривал избить или прямо убить, как это делалось в Петербурге и Вильно.

При обыске у него ничего явно преступного не обнаружено, что подкрепляет мнение о том, что мы имеем дело с опытным революционером. Вырезки из разных газет, обнаруженные у него, относятся исключительно к рабочему вопросу.

Учитывая все изложенное, имею честь просить Ваше превосходительство произвести нижеследующие следственные действия:

Допросить тетку подследственного Дзержинского — Пиляр фон Пельхау о круге знакомых Дзержинского в Вильно.

Допросить домовладелицу Миллер, у которой проживал подследственный Дзержинский.

Допросить надлежащих лиц в сапожной мастерской Василевского — не связаны ли были Дзержинский и Олехнович с сапожными подмастерьями на Поплавах.

О последующем по сему не откажите меня уведомить.

Полковник Иванов».

Недели через две на столе начальника ковенского охранного отделения уже лежал секретный пакет с сургучными печатями, доставленный нарочным из Вильно.

Полковник вскрыл его лично и углубился в чтение. Здесь были допросы, показания, препроводительная записка жандармского управления. Иванов перелистывал бумаги, и лицо его все больше мрачнело. Материала было явно недостаточно для успешного завершения дознания.

«Выяснить лиц, которые работали в сапожной мастерской Василевского весной прошлого года, невозможно, — сообщал пристав шестого стана Виленского уезда. — Все поплавские сапожники, особенно в названной мастерской, принадлежат к тайному преступному обществу, образовавшемуся с целью борьбы с правительством и хозяевами. И если бы даже было выяснено, кто из сапожников тогда работал, то это ни к чему бы не привело, так как, по принятому среди них правилу, сапожные подмастерья показаний никаких не дают.

Считаю должным присовокупить, что означенный мастер Василевский, проживающий на Поплавах вверенного мне стана, сам является личностью сомнительной нравственности. В его мастерской проживает несколько сапожников, состоящих под надзором полиции, и живет он со своими рабочими в одну руку, и вообще он человек не откровенный...»

Допрос Елены Миллер, у которой Дзержинский снимал комнату в Вильно, тоже не дал результатов.

«Феликса Дзержинского, карточку которого мне показали, я знаю, — заявила она. — Он жил у меня с сентября 1896 до марта этого года. Вел себя очень тихо и спокойно. Жил бедно, ходил в оборванном пальто, сам себе прислуживал, носил воду и дрова.

Дома у себя он почти никогда не бывал. Возвращался поздно вечером, говорил, что занимается частными уроками».

Поступило донесение и о допросе тетки Дзержинского — Софьи Игнатьевны Пиляр фон Пельхау, которое тоже не раскрывало ничего нового:

«Бывший воспитанник Первой виленской гимназии Феликс Дзержинский — мой племянник, сын моей родной сестры. После смерти матери Дзержинский перешел на жительство ко мне и моей старушке-матери, которой от роду девяносто лет. Жил он у меня до лета 1896 года. Жил в отдельной комнате, поэтому я и не могу сказать, кто у него бывал. После он поселился в доме Миллера, где прожил всю зиму. Проживая там, давал уроки, но кому — не знаю. Бывал у меня редко, да и то подолгу не оставался. Куда выехал из Вильно, не знаю...»

— Ничего-то она не знает!.. — все больше раздражаясь, пробормотал Иванов. — Покрывает! Ясно, что покрывает. И сапожные подмастерья, и хозяин их тоже... Одна шайка.

Из допроса директора виленской гимназии, так же как из других допросов, извлечь нужных сведений не удавалось.

«Честь имею донести Вашему высокоблагородию, — писал помощник начальника Виленского жандармского управления, — что Феликс Дзержинский из дворян, курс в гимназии не окончил, выбыл из 8-го класса по своему желанию. По словам директора гимназии, Дзержинский, признанный им по фотографической карточке, обращал на себя внимание гимназического начальства тем, что всегда будто бы был недоволен настоящим положением, что иногда и высказывал, хотя в такой форме, которая не давала никаких оснований к удалению его из учебного заведения. Тем не менее начальство гимназии, заметив в нем такие проявления, не взяло на себя ответственность выдачи ему аттестата, вследствие чего он и должен был оставить гимназию.

Филеры, занимающиеся у меня наблюдением за подозрительными лицами, опознали Дзержинского по фотокарточке, заявили, что, кажется, встречали его с сапожниками на Поплавах, причем весной прошлого года он заходил в сапожную мастерскую Василевского в доме Атасова. В другой раз видели его с Константином Твардовским, известным по пропаганде в Вильно, ныне арестованным».

— «Кажется», «кажется»! — передразнил безымянного корреспондента полковник Иванов. — Кажется — перекрестись!..

Он вызвал ротмистра Челобитова.

— Ну что, опять холостой выстрел? — говорил полковник, показывая полученные из Вильно бумаги. — Где ваши обещания — взять быка за рога, милостивый государь? С такими дознаниями передавать дело в суд просто стыдно — понимаете вы это, господин ротмистр?! Невозможно! Это провал! Дискредитация нашего учреждения!..

Сейчас Владимира Дормидонтовича никто бы по виду не назвал добрячком — глаза метали молнии, брови сошлись над переносицей, у губ легли глубокие складки.

— Затеяли эту канитель — извольте расхлебывать! — бушевал он.

Немного поостыв, спросил:

— Что вы скажите по поводу Олехновича? Смотрите! — Отчеркнув ногтем несколько строк, он протянул одну из полученных бумаг.

Там говорилось, что весной этого года в Вильно совершено убийство некоего Алексея Моисеева, который являлся осведомителем охранного отделения. Виновники убийства не обнаружены, но из Вильно запрашивали, не мог ли быть замешан в убийстве Осип Олехнович.

Челобитов мгновенно подхватил мысль полковника Иванова:

— Так точно, замешан. Это как раз то, что нам нужно.

— Но Олехнович к тому времени был уже в Ковно, — возразил Иванов. — Он не мог соучаствовать в убийстве.

— Это уж его дело. Пусть Олехнович сам доказывает свою невиновность, — цинично возразил Челобитов.

— Посмотрите. Если можно что-то сделать...

Материалы дознания передали прокурору, ротмистр Челобитов дважды встречался с ним, и прокурор дал нужное заключение. Казалось бы, дело можно было передавать в суд...

По поводу соучастия Олехновича в убийстве провокатора прокурор не решился ничего писать в своем заключении — слишком уж бездоказательны были обвинения. Да и все другие обвинения, изложенные в прокурорской бумаге, требовали подтверждений. А прямых доказательств все не было.

Иванов решил принять некоторые предупредительные меры на тот случай, если дело, которое они готовили с Челобитовым, «не потянет» в суде. Начальнику Ковенского жандармского управления он направил соответствующий рапорт, в котором предлагал применить к подсудимым административные меры и не доводить дело до суда.

«Присовокупляю, — писал Иванов, — что обвиняемый дворянин Феликс Дзержинский как по своим взглядам и убеждениям, так и по своему поведению и характеру личность в будущем очень опасная, способная на все преступное.

Ныне он изобличается в ведении революционной пропаганды среди рабочих, в подстрекательстве к устройству стачек, забастовок среди ремесленников, ввиду чего на Дзержинского падает обвинение в принадлежности к тайному преступному сообществу, именующему себя «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса», в социально-революционной пропаганде и в злоумышленном распространении противуправительственных сочинений, в возбуждении вражды между хозяевами и рабочими с целью вызвать их к бунту».

Рапорт полковника Иванова пошел по инстанциям — из жандармского управления перекочевал в канцелярию генерал-губернатора, оттуда — в Санкт-Петербург, в департамент полиции. Затем о преступниках доложили государю императору. И рапорт возвратился в Ковно с высочайшим повелением направить арестованных Дзержинского и Олехновича в ссылку, сроком на три года каждого, без суда, в административном порядке.

Десятого июня 1898 года Феликса Дзержинского вызвали в тюремную канцелярию и объявили ему высочайший указ.

Начальник тюрьмы приказал расписаться в подтверждение того, что Дзержинскому объявлено высочайшее повеление, и собственноручно заверил подпись арестанта.

Теперь оставалось ждать очередного этапа.


4

Ни сестре, ни тетке — никому из родных Феликс не писал о своем аресте. Зачем? К чему тревожить их прежде времени? Пусть хоть чуточку позже узнают о постигшем его несчастье, пусть поменьше волнений выпадет на их долю...

Только перед Новым годом, через полгода после ареста, написал сестре Альдоне. Теперь уже не было смысла молчать: жандармы несомненно разыскали и Софью Игнатьевну, и Альдону.

Это были первые письма к Альдоне — начало их переписки, которая продолжалась долгие годы.

Вот письмо, написанное в ковенской тюрьме.

«Дорогая Альдона! Спасибо, что написала мне...

Ты называешь меня «беднягой», — крепко ошибаешься. Правда, я не могу сказать про себя, что я доволен и счастлив, но это ничуть не потому, что я сижу в тюрьме. Я уверенно могу сказать, что я гораздо счастливее тех, кто на «воле» ведет бессмысленную жизнь. И если бы мне пришлось выбирать: тюрьма или жизнь на свободе без смысла, я избрал бы первое, иначе и существовать не стоило бы. Поэтому, хотя я и в тюрьме, но не унываю. Тюрьма тем хороша, что есть достаточно времени критически взглянуть на свое прошлое, а это принесет мне пользу... Тюрьма страшна лишь тем, кто слаб духом...

По всей вероятности, мне придется еще один годик здесь пробыть, так что твоим желаниям насчет 1898 года не придется осуществиться.

...Не воображай, что тюрьма невыносима... У меня есть книжки, я занимаюсь, изучаю немецкий язык и имею все необходимое даже в большем количестве, чем имел на воле...»

Дни проходили в томительном однообразии, в ожидании, когда опостылевшая замковая тюрьма в Ковно сменится дальней дорогой в ссылку. Но тюремщики, казалось, не торопились.

Осипа Олехновича отправили в виленскую тюрьму. Прощаясь, он сказал с обычной своей усмешкой:

— Ну вот, три года ссылки у меня в кармане... Посмотрим, что добавят в Вильно. От них жди всего, если пошли на такое...

Он шагнул к выходу, в дверях еще раз оглянулся. Обвел глазами тюремную камеру.

— Будь счастлив, Феликс, может, еще встретимся. До свидания!

Таким и остался он в памяти Феликса — невысокий, с рыжеватой бородкой, большим лбом и прищуренными, улыбающимися глазами, желающий ему счастья.

Но свидеться им довелось нескоро... Следы Олехновича затерялись в сибирской ссылке, на этапах, в пересыльных тюрьмах.

Феликс долго ждал этапа. Говорили, что из Королевства Польского этапы в Сибирь отправляются раз в неделю, по пятницам. Недели шли, а ссыльный Дзержинский все оставался в тюремном замке Ковно.

Отправили его только в середине лета. Сначала — поездом до Нижнего Новгорода. Там держали в пересыльной тюрьме, пока набралась партия ссыльных и каторжан, прибывших со всех концов России. Только в августе, когда с низовий Волги потянулись баржи, груженные арбузами, партию, наконец, повели из тюрьмы на глухую отдаленную пристань. Там погрузили на баржу, в трюм, где под сходнями хлюпала вода, а потолочный настил нависал низко над головами.

Под тяжестью человеческих тел баржа грузно осела в воду, мелкие волны мягко бились в почерневшие брусья, тянувшиеся вдоль баржи. Пахло смолой, вяленой рыбой, канатами.

Было ясное, свежее утро. Солнце только что поднялось над речными просторами, обливая розовым светом и светлые пески, и воду, и город, раскинувшийся неподалеку. А в трюме было темно и тесно. Потому и прозвали ссыльных «арбузами». Или иначе еще: «шпанкой», «шпаной», от сибирского названия овечьего стада — шпанки.

К барже подошел торопливый буксирчик, сбросил пеньковый канат толщиной в руку, канат закрепили, и буксир медленно, словно надрываясь от усилий, потянул баржу вниз по течению Оки, туда, где она сливается с Волгой.





Загрузка...