Глава четвертая. В начале века

1

Феликс возвратился в Вильно осенью. Он пришел в дом Альдоны ночью, напугав сестру своим внезапным появлением.

— Это я, Альдона, открой...

Конечно, Альдона сразу узнала голос, но, отворив дверь, растерялась: перед нею был незнакомый человек. С поднятой свечой, придерживая рукой ворот халата, она пристально вглядывалась в лицо мужчины. Феликс по выражению лица Альдоны понял, насколько он изменился.

— Что? И узнать нельзя?

Он был в стоптанных сапогах, раздобытых еще в Кае, в стеганом пиджаке до колен, на голове — картуз, за плечами — котомка из мешковины. Так выглядят сезонники, отправляющиеся на отхожий промысел. За сезонника, отставшего от артели, Феликс и выдавал себя в дороге.

У Альдоны сжалось сердце, когда она увидела, как исхудал брат, как глубоко запали его серо-зеленые глаза...

— Езус-Мария! Как же тебя узнать! — Она обняла Феликса. — Откуда ты взялся? Проходи, раздевайся быстрей, потом все расскажешь. Прежде всего — мыться...

Альдона провела брата в крохотную гостиную. Феликс приоткрыл дверь в детскую, где спали в кроватках дети Альдоны.

— При них называй меня Казимиром, пусть думают, что приехал их старший дядя.

— Это зачем?

— Так надо. Ведь я теперь беглый...

— Так ты...

— Да, да! Устал сидеть без дела в проклятом Кае!.. К тебе я ненадолго.

— Ну что ты! — Альдона вспыхнула, подумав, что обидела брата сорвавшимся у нее восклицанием. — Живи сколько нужно.

Опустившись в кресло, Феликс почувствовал, как он устал... Сестра то исчезала в соседней комнате, то снова появлялась в гостиной, приносила одежду мужа. Прислугу Альдона будить не стала, сама готовила для брата все необходимое — грела ужин, кипятила воду, накрывала на стол. Временами останавливала на Феликсе долгий счастливый взгляд, не веря выпавшей ей радости, и тут же снова принималась хлопотать, засыпая брата вопросами. И Феликс чувствовал, как все его существо наполняется благодарностью к сестре, теплом родного дома...

Конечно, это был рискованный шаг — появиться у родственников сразу после побега, но Феликс полагал, что, пока жандармы его хватятся, пока объявят всероссийский розыск, он успеет и побывать дома, и подготовить себе более безопасное пристанище.

Да иначе он просто не мог поступить. Организация социал-демократов в Вильно была разгромлена. Тяжелые вести, доходившие до Феликса в ссылке, оказались лишь малой долей того, что произошло на самом деле. На каторгу сослали доктора Дашкевича, Олехнович обвинен в убийстве провокатора. Связи с товарищами были нарушены, Феликс не мог воспользоваться ни одной явкой.

Обо всем этом узнал он от Анны, жены Олехновича, за час до того, как постучался в дом сестры. Потолкавшись на вокзале до темноты, Феликс прежде всего пошел в Заречье, где когда-то снимал комнату сапожный подмастерье Олехнович. На всякий случай они с Осипом обменялись адресами еще в ковенской тюрьме. Феликс дал адрес Альдоны, Осип — Анны.

Анна Олехнович вышла к Феликсу в темные сени, соединявшие хозяйскую половину дома с ее каморкой. Разговор был короткий. Анна сказала, что Осипа угнали куда-то в Восточную Сибирь, а про Дашкевича она ничего не знает. Взяли многих, но кого именно — сказать не могла. Анна собирается ехать к Осипу, но еще неизвестно, куда ехать-то, да и боязно трогаться в такую даль с малым ребенком...

На другой день Феликс попросил сестру сходить к Юлии и сказать ей, что он хотел бы с ней встретиться. Юлия ответила: будет ждать Феликса в Замковом парке, как только зажгутся уличные фонари.

Феликс издали узнал Юлию, шагающую ему навстречу в сером драповом пальто с маленьким меховым воротником, с сумочкой-бонбоньеркой на руке — той самой сумочкой, расшитой бисером, которую брала с собою когда-то в Варшаву... Под порывами ветра опа наклоняла голову, придерживала шапочку, затем снова вглядывалась в прохожих. Она смотрела внимательно, но не узнавала Феликса... Да и не мудрено! В широком, с чужого плеча, пальто Феликс выглядел солидным господином, а свет фонаря, падавший сзади, оставлял его лицо в глубокой тени.

Но вот Юлия остановилась, подалась вперед и вдруг бросилась к Феликсу, схватила его руки, подняла к нему сияющее лицо.

— Это ты!.. Фелик!

Они шли рядом по неприютным осенним дорожкам парка, открытым холодному пронизывающему ветру. Долго бродили по вечернему городу, не замечая непогоды, — рассказывали, вспоминали, перемежая воспоминания разговором о Деле, которым жили, которое их объединяло. Потом нашли в затишье садовую скамейку. Юлия стала мерзнуть, и Феликс прикрыл ее широкой полой своего пальто. Они продолжали тихий разговор, а прохожие со стороны сочувственно принимали их за влюбленных, лишенных пристанища в этот ненастный вечер.

— Ты не представляешь себе, что здесь происходит, — говорила Юлия. — Националисты из ППС всюду берут верх и внушают всем, что именно они представляют революционное движение в Польше, что им не по пути с русским пролетариатом, так же, как со всей Россией...

— Эту песню я уже слышал!

И Феликс рассказал Юле о давней словесной схватке с Зюком — Пилсудским.

— Кстати, ты не знаешь, где он теперь? — спросил Феликс.

— Конечно, знаю — он здесь и верховодит, хотя в Вильно, говорят, появляется редко.

— Ну а наши, те, кто уцелел, где они, что делают?

— Что делают! Объединяются с Польской партией социалистичной... С тем же Зюком. И называют это «объединением революционных сил Польши».

— По ведь это предательство! Наш путь — с русским пролетариатом. Я всегда был врагом национализма и до сих пор считаю преступлением, что литовская социал-демократия не объединилась с российской социал-демократической партией!

— Не знаю, как повел бы себя сейчас Дашкевич, но его нет. Да и организации социал-демократов в Вильно не существует. Есть только разрозненные, не связанные друг с другом люди. Вот так, Феликс...

— Значит, нужен человек, который смог бы их объединить, восстановить организацию.

— Кто это может сделать? Поверь, тебя просто не подпустят к рабочим виленских заводов, они под влиянием пэпээсовцев... Да, да! — воскликнула она, заметив протестующий жест Феликса. — Тебя немедленно отправят куда-нибудь подальше от Вильно. Зюк постарается это сделать любыми средствами.

— Ну хорошо, а Трусевич? Он тоже за объединение с Пилсудским?

— Трусевича, кажется, нет в Вильно... Разве я не сказала? Его сослали в Сибирь. На пять лет. Говорят, что он бежал из ссылки и вернулся будто бы в Вильно. Но так ли это, не знаю.

— Думаю, ты сгущаешь краски, Юлия, — задумчиво проговорил Феликс. — Сведи меня с кем-нибудь из новых товарищей.

— Завтра постараюсь что-нибудь сделать! Но разве тебе не надо хоть немного отдохнуть? Выглядишь ты неважно. Может, поехать тебе за границу, Фелик?

— Ни в коем случае! Разве для того я бежал за тысячи верст, чтобы прозябать где-то без дела?!

Все получилось так, как предсказывала Юлия, — едва в подполье узнали о возвращении Переплетчика в Вильно, как в лагере Зюка — Пилсудского стали принимать меры, чтобы под благовидным предлогом спровадить его из города. Его поздравляли с удачным побегом, выражали сочувствие по поводу здоровья, советовали немедленно ехать в Италию, в Швейцарию, может быть, в Карлсбад, чтобы полечиться... За границей куда спокойнее! А здесь мало ли что! Нельзя рисковать. В Вильно его все знают. Арест Дзержинского повлечет за собой и другие аресты...

Получалось, что Переплетчику следовало исчезнуть из Вильно, и чем быстрее, тем лучше. Нашлись и деньги, и люди для нелегальной переброски за границу.

«Водовозы» — так называли контрабандистов, занимавшихся нелегальной перевозкой людей за границу, — согласились включить Феликса в очередную партию, потребовав деньги вперед. В назначенный день Феликс тайно пришел в корчму на окраине Вильно у Вилкомирского шоссе и спросил Янкеля.

Янкель оказался добродушным говорливым евреем с маленькой густой бородой, в засаленной свитке. Он непрестанно жестикулировал, наставляя своих подопечных, старательно убеждал их, что никакая опасность им не грозит, провезут «как в первом классе курьерского поезда!»... Снова и снова давал он советы: как вести себя при переходе границы, что делать, чего не делать, и в конце концов довел всех до такого состояния, что иные стали подумывать, не отказаться ли от затеянного...

В группе оказались люди разные. Были здесь белорусы, решившие искать счастья в Америке, евреи, напуганные черносотенными погромами, старый поляк из Лодзи, ехавший к сыну-официанту в Вену, русский солдат-дезертир, надеявшийся на убежище по ту сторону границы... Все — люди обездоленные, для которых царская Россия стала злой мачехой.

Тронулись в путь перед рассветом, погрузившись в балагулу — длинную телегу с крытым верхом. Долго тащились по Вилкомирскому шоссе и ближе к полудню остановились в глухом местечке у знакомого Янкелю корчмаря. Закатив балагулу во двор, пассажиры прошли в просторную хату, перегороженную широким прилавком на две половины — для «чистых» гостей и «быдла», такого вот, как приехавшая голытьба...

Феликс прошел во двор, где молодой парень, помощник Янкеля, распрягал лошадей, задавал им корм. Он был в такой же долгополой свитке и смазных сапогах, как и его хозяин. Парня звали Ицеком. В балагуле они с Феликсом сидели рядом, за спиной у Янкеля, который восседал на козлах, не доверяя возжей даже своему помощнику. Всю дорогу Феликс разговаривал с Ицеком, совершенно покорив его занятными рассказами, и они стали почти друзьями. Теперь посторонних не было, и Феликс решил поговорить с Ицеком начистоту. Он спросил, не сможет ли Ицек раздобыть подходящий паспорт.

— На всякий случай, — пояснил Феликс. — Мало ли что может быть за границей...

У Ицека это не вызвало удивления — вероятно, с подобной просьбой к нему обращались не впервые.

— Ну что ж, у меня здесь есть знакомые, может, у кого и достану. Только надо хорошо заплатить, — предупредил он.

— За этим дело не станет, — солидно ответил Феликс, хотя у него в кармане оставалась лишь какая-то мелочь. Он прикинул: если отказаться от поездки, Янкель должен вернуть ему деньги или хотя бы часть денег. Ими-то он и расплатится за паспорт... А если контрабандист не вернет денег? Впрочем, чего гадать! Там будет видно. Надо попытать счастья...

Ицек, не заходя в хату, куда-то отправился. Долго пропадал и воротился в корчму в приподнятом настроении. Весело подмигнул Феликсу, давая понять, что все в порядке, спросил у хозяина, не пора ли запрягать лошадей. Янкель сидел в «чистой» половине корчмы, в самодельном кресле с высокой спинкой и массивными, как лестничные перила, подлокотниками. Он блаженствовал, наслаждаясь отдыхом и своим превосходством над пассажирами балагулы, теснившимися за перегородкой.

— Не торопясь можно и запрягать, — лениво процедил Янкель, сверив свои часы с ходиками, резво тикавшими на стене.

Ицек, сделав знак Феликсу, вышел из корчмы. Через минуту Феликс последовал за ним.

— Есть! — воскликнул Ицек. Он вытащил из-за голенища паспорт и протянул его Феликсу.

Паспорт был в полном порядке.

— Сколько же он стоит? — опасливо спросил Феликс.

— Не так дорого. Просят десять рублей, дешевле не соглашаются.

Заметив растерянность на лице Феликса и опасаясь, как бы сделка не сорвалась, Ицек тут же переменил тактику:

— Я сказал: таких цен нет и никогда не было. За десять рублей можно купить паспорт хоть самого господина варшавского генерал-губернатора. А ты, говорю, кто такой, чтобы платить тебе столько за паспорт? Тогда он ответил: «Ладно, сделаю это только для тебя... Когда твой клиент вернет паспорт, я отдам ему половину денег...»

— Но кто же отдает паспорт назад?

— А почему нет? — тут же нашелся Ицек. — Ты переходишь границу и возвращаешь паспорт моему хозяину!

— Вот что, — сказал Феликс. — Я смогу заплатить за паспорт, если Янкель отдаст назад мои деньги. За границу я не поеду.

— Тогда зачем тебе этот паспорт?

— С таким паспортом я и здесь проживу, — усмехнулся Феликс.

Янкель рассвирепел, услышав просьбу Феликса вернуть ему деньги.

— Что я стал бы делать, молодой человек, если бы все мои клиенты поступали так, как ты?! — закричал он. — На твое место я ведь мог бы взять другого человека, но я его не взял. Кто же теперь оплатит мои убытки?

— Но такого человека, очевидно, не было, — сказал Феликс. — В балагуле есть свободные места.

— «Есть свободные места»! — передразнил Янкель. — Так ты хочешь, чтобы мои убытки были еще больше?

— У меня нет документов. И я подумал: очень опасно переходить границу без паспорта! — стоял на своем Феликс.

— О чем же ты думал раньше? Меня это не касается! Расскажи об этом австрийским таможенникам или пограничной охране. Я с ними не конкурирую: они проверяют паспорта, а я перевожу людей за деньги через границу.

Янкель повернулся к Феликсу спиной и уставился куда-то в сторону. Потом вдруг предложил:

— Ладно, я отдам тебе половину денег. Терпеть убытки будем вместе. — Он достал кошелек, отсчитал деньги.

Лошади были запряжены, пассажиры усаживались в балагулу, когда Феликс снова подошел к помощнику Янкеля.

— Вот все, что у меня есть, Ицек. Из этих денег мне понадобится еще рубля четыре на железнодорожный билет. Остается семь рублей. Ты можешь за эти деньги отдать мне паспорт?

Ицек пересчитал деньги.

— Ладно, пойдет!.. Другому бы копейки не уступил. — Он сунул деньги за голенище и отдал Феликсу паспорт. — Ты, что же, здесь останешься?

— Нет, хотел бы доехать до станции.

— Подожди, я спрошу у хозяина.

Янкель на вопрос Ицека кивнул головой.

И снова они ехали по Вилкомирскому шоссе, похожему на бесконечную аллею огненно-желтых деревьев. Феликс залюбовался ими и вспомнил о волшебных деревьях-кострах, пламеневших в детстве там, в Дзержинове...

На станции, возле переезда, Янкель остановил лошадей. Феликс выпрыгнул из балагулы и зашагал по дороге к вокзалу, закинув за плечо свой мешок.

Теперь у него был паспорт и немного денег, которых должно хватить на билет до Варшавы. И еще — свобода!


2

Кайгородский урядник Грызлов поначалу не обратил внимания на самовольную отлучку ссыльного поселенца Дзержинского. Ну ушел и ушел! Воротится, как всегда. Куда ему деться! Однако вскоре урядника стала одолевать тревога.

Засосало под ложечкой после встречи с Лузяниной, хозяйкой ссыльного. Грызлов встретил ее у колодца и спросил мимоходом, далеко ли ушел Дзержинский. Тетка смутилась, начала плести что-то несусветное, в глаза не смотрит, пальцы дрожат, будто кур воровала. «Я, — говорит, — делов его не ведаю, он мне не докладывает...» Урядника встревожило ее поведение: не иначе — что-то знает, да не хочет говорить.

Время шло, а Дзержинский не возвращался. Воротился Якшин, сказал, что, когда уходил из Кая, Дзержинский сидел дома и ни на какую охоту вроде не собирался.

Грызлов встревожился не на шутку. По начальству о случившемся пока не сообщал, решил сам приступить к розыску. Выспросив у Лузяниных, куда обычно ходил на охоту Дзержинский, он с утра запряг в тарантас положенного ему по штату мерина, бросил полмешка овса в кузов и поехал на Порышь.

Ехал без дороги — лесными просеками, по кочкам, по пересохшим болотцам. Взмыленный мерин тяжело раздувал бока.

На Порыши Грызлову встретился кайгородский мужик, выжигавший тут древесный уголь.

— Эй, любезный! — не вылезая из тарантаса, окликнул его урядник. — Ты сам откуда?

— Кайский, ваше благородие.

— А фамилия как?

— Чесноков Гаврила...

— Так вот, Гаврила, ты ссыльного Дзержинского знаешь?

— Так точно, знаем! По соседству живем. Он у Лузяниных квартирует, а мы рядом.

— Ты здесь его случайно не видел?

— Как же, видел. Рыбачил он здесь. Два дня в моем шалаше жил.

— А сейчас он где?

— Да кто ж его знает... Собрал удочки, ружьишко — за плечи, только его и видели! Сейчас, должно, дома...

— Ушел-то он в какую сторону? — нетерпеливо спросил урядник Грызлов.

— Хотел будто к Адову озеру податься. Вон туда, — угольщик неопределенно махнул рукой.

— Давно это было?

— Вот не припомню, ваше благородие. Вчера ли до обеда, а может, третьего еще дня. Дни у меня одинаки, как уголья в бунту, одни с другими схожи, не разберешь...

— Экий ты беспамятный, — рассердился урядник. — Дорога-то туда, к озеру, есть?

— Есть-то есть, да трудная. Заморите вы, ваше благородие, своего мерина... Так вдоль реки и пыняйте. У нас мужики туда только по санному пути ездят.

Разговор с Чесноковым вселил в урядника надежду. Авось, дай господи, пронесет, отыщется ссыльный! Грызлов даже не клял его — только бы нашелся...

Урядник круто развернул мерина, который, пятясь, едва не выбился из оглоблей, повернул к берегу.

— Если ссыльный Дзержинский здесь объявится, скажи — пусть немедленно возвращается в Кай! И сразу ко мне, к уряднику, явится! Да гляди не запамятуй!

— Как можно, ваше благородие! Все скажу, как приказали. Кроме как мимо моего шалаша, пройти ему негде.

Грузная спина урядника будто перекатывалась в тарантасе из стороны в сторону. Колеса то и дело натыкались на пеньки и корневища, проваливались в рытвины. Чесноков проводил глазами урядницкий тарантас и усмехнулся.

Попусту проездив к Адову озеру, урядник Грызлов, усталый и злой, воротился в Кай ночью, едва не загнав мерина.

Утром пришел в избу к Лузяниным снимать показания. Якшин как бы невзначай сказал, что Дзержинский вроде собирался в Нолинск — побывать у врачей.

У Грызлова опять мелькнула надежда — может, и вправду ссыльный поехал в Нолинск и скоро вернется. Тем не менее, допросив свидетелей, он сел писать донесение своему прямому начальнику — приставу Шевелеву.

Донесение пошло по инстанции и через неделю поступило в канцелярию генерал-губернатора.

«Пристав стана Слободского уезда, — писал уездный исправник, — рапортом от сентября 1899 года донес мне, что 28 августа того же года уроженец Виленской губернии Феликс Эдмундович Дзержинский, состоя... под гласным надзором полиции в Кайгородском селе по обвинению в государственном преступлении, самовольно отлучился из места настоящего своего жительства вниз по течению реки Камы, будто бы в город Нолинск...»

Далее следовали приметы ссыльного поселенца Дзержинского, необходимые для всероссийского розыска политического преступника:

«Рост — два аршина семь и три четверти вершка. Телосложение худощавое, тело чистое. Волосы на голове темно-русые. Бороды и усов не имеет. Волосы зачесывает вверх, прическа всегда в беспорядке. Глаза большие, серые, с добрым выражением. Лоб высокий, выпуклый. Лицо белое, на левой щеке три маленьких родинки, из них две с волосками. Зубы все целы, рот небольшой, подбородок округлый. При разговоре кривит рот, причем левая часть поднимается кверху. Голос мягкий».

Тридцатого октября 1899 года, когда Феликс Дзержинский уже был в Варшаве, министерство внутренних дел разослало секретный циркуляр, в котором перечислялись беглые государственные преступники, подлежащие розыску.

В Варшаве циркуляр с царским гербом, скрепленный круглой государственной печатью, поступил на имя полковника Иванова. Его два года назад перевели сюда из Ковно в знак поощрения за ликвидацию местной социал-демократической организации.

«Уж не тот ли это Дзержинский, которого мы взяли еще в Ковно? — подумал полковник, взглянув на фамилию. — Так и есть...»

Жандармским управлениям вменялось в обязанность «в случае задержания такового — обыскать, арестовать и препроводить в распоряжение вятского губернатора, уведомив о сем Департамент полиции в Санкт-Петербурге».

Иванов с трудом дочитал косноязычную словесную вязь циркуляра и распорядился вызвать к себе ротмистра Челобитова. Выдвинувшись по службе, полковник не забыл усердия этого следователя и вытребовал его в Варшаву.

— Глеб Николаевич, голубчик, разберитесь, что здесь написано, — пишут без точек, без запятых — сам аллах ногу сломит. Что ни фраза — полстраницы... Тут про нашего крестника, про Дзержинского, говорится. Помните? Сбежал-таки, шельмец, из ссылки! Объявлен розыск. Теперь не иначе в наших краях объявится... Вы уж возьмите его под свое наблюдение. Глядите, какая каналья, — сбежал!

Новая должность наложила на полковника Иванова свой отпечаток. Он приобрел соответствующую положению респектабельность, неторопливость движений. Усы торчали еще задорнее. Неизменным осталось только то, что он постоянно благоухал своими духами «Четыре короля».

Ротмистр Челобитов мало изменился за это время. Разве что острые глазки запали еще глубже. В Варшавском жандармском управлении он ведал секретной агентурой охранного отделения.

Мгновенно пробежав поступивший из Санкт-Петербурга циркуляр, Челобитов схватил главное в документе.

— По моему мнению, Владимир Дормидонтович, беглый Дзержинский непременно объявится в Королевстве Польском. Таких субъектов я знаю. Тоска по родине, воспоминания детства, чувство товарищества и прочие сентименты... Они обязательно приведут его в наши места. Тут-то мы и возьмем его на подсадку, как леща на ржаной мякиш. Есть у меня один планчик, разрешите доложить о нем позже...

— Ну-ну! Надеюсь, Глеб Николаевич, не подведете и на сей раз.

Насчет только что родившегося плана Челобитов, конечно, сказал так, ради красного словца, чтобы набить себе цену. Кое-какие меры в борьбе с эсерами, социал-демократами, анархистами он уже предпринял и наиболее действенной из них считал проникновение в эти организации своих людей — осведомителей. Секретные агенты, которых он вербовал, непрестанно подвергались опасности, их даже убивали революционеры, называя провокаторами. Но что из того! О собственной безопасности пусть уж агенты заботятся сами. Они знают, на что идут, за что получают деньги.

Осуществляя задуманные планы, Челобитов прежде всего отправился к прокурору Варшавской судебной палаты и вел с пим длительный разговор. Заручившись согласием прокурора, ротмистр поехал к председателю палаты генерал-майору Казакову, известному в Варшаве жестокостью своих приговоров. Поначалу разговор не клеился. Выслушав Челобитова, генерал нахмурился и пробасил:

— Так вы хотите, господин ротмистр, чтобы я самовольно освобождал от наказания заведомых преступников?! Так? Быть может, спасал их от виселицы?.. Нет уж, увольте! Судить их должно по всей строгости, как повелевает закон. На то мы и царевы слуги, на то и давали присягу нашему государю императору, — генерал-майор поднял глаза к большому портрету Николая II, висевшему в золоченой раме на стене кабинета.

— Вы не так меня поняли, ваше превосходительство, — подобострастно произнес Челобитов. — Я и предлагаю усугубить судебную кару, и только в отдельных случаях смягчать ее или вовсе освобождать преступника от наказания, когда это в наших же интересах... Мы освободим от виселицы одного преступника, а потом поставим под виселицу с его помощью десяток других, которые в иных условиях могли бы вообще уйти от возмездия. Вот в чем состоит мое предложение, с которым вполне согласен господин прокурор судебной палаты.

Получив благословение прокурора и председателя судебной палаты, Челобитов поехал в Варшавскую цитадель с предписанием начальнику тюрьмы допустить его к общению с заключенными — «по усмотрению и выбору господина жандармского ротмистра Челобитова».

В тюрьме ротмистр остановил свое внимание на группе арестованных, обвинявшихся в предумышленном убийстве секретного агента полиции, совершенном полгода назад в Мокотове — на окраине Варшавы. Заключенные уже знали о грозящей им участи.

Прямых улик против них не было, но прокурор потребовал судить их в назидание другим по статье, предусматривающей смертную казнь.

Конвоир по одному приводил арестантов в кабинет начальника тюрьмы. Челобитов начинал разговор с одной и той же фразы:

— Ну что, братец, о виселице знаешь?

В зависимости от того, как реагировал заключенный на этот вопрос, ротмистр решал, стоит ли с ним возиться и тратить время на дальнейшие разговоры. Одних тут же отправлял назад, с другими продолжал беседу, уточняя нужные ему сведения об арестованном. Из семи подследственных Челобитов остановился на двоих — Андрее Сетковиче, двадцатипятилетием краснодеревщике, и пекаре Кандыбе, из волынских крестьян. Краснодеревщик подходил больше: круг его знакомых был значительно шире, он вращался среди мастеровых, которые особенно интересовали охранное отделение.

Сеткович был совершенно угнетен свалившейся на него бедой.

— Чего уж теперь говорить, — вяло ответил он на вопрос Челобитова, — чему быть, того не миновать... Только скажу вам, ваше благородие, неповинен я ни в чем. Как перед богом говорю...

— Может, и так... Но уж теперь виновен не виновен, а висеть придется, — жестко уточнил ротмистр. — Обвинение читал? Там прямо сказано. Раз прокурор написал, суд отвергать не станет. Читал обвинение?

— Читали, — чуть слышно ответил арестант.

— До ареста-то хорошо зарабатывал?

— Не жаловался...

— Ну вот, а теперь жена твоя нищей станет... Дети-то есть?

— Есть... Мальчик годовалый и дочка.

Арестованный поднял на жандармского ротмистра страдальческие глаза. Челобитов почувствовал, что нащупал самое больное место.

— Ваше благородие, посодействуйте вы мне, чем возможно! Невиноватый я... Детей жалко!

— Что и говорить, — Челобитов сочувственно покачал головой. — Жена еще так-сяк, пойдет на улицу — прокормит себя. А дети-сироты?.. С голоду ведь помрут.

Сеткович стиснул руками голову, уронил локти на стол.

— Помогите, ваше благородие! Как отца родного прошу!

— Помочь-то можно...

— Что хотите для вас сделаю! Что хотите!.. — В глазах Сетковича засветилась надежда.

— Так-то так... Да помощи-то мне от тебя, считай, никакой не требуется. Детей твоих жалко... Разве вот что... — Ротмистр сделал вид, будто мысль эта лишь сейчас пришла ему в голову: — Я постараюсь тебя освободить. А там... Ну, скажем, будешь приходить ко мне и рассказывать, кто вокруг тебя народ мутит... Не часто. Может, раз в месяц. А?

Сеткович часто заморгал глазами.

— Это значит, ваше благородие, мне иудой стать? — Да зачем же? Как был Андреем, так и останешься! Кроме нас двоих, никто и знать ничего не будет. Да и не даром это — станешь получать четвертной в месяц.

— Нет, на это моего согласия не будет. Не могу я людей продавать.

— Ну, как хочешь. Сам ведь просил помочь. Выбирай... Хочешь жить — соглашайся. Нет — иди на виселицу. Я бы на твоем месте согласился. Подумай, но решай до суда, потом будет поздно... На днях опять буду в тюрьме, вызову.

Ротмистр был почти уверен, что Сеткович сдастся. Пострадает, пострадает, ночь не поспит, другую — и согласится. Из своей практики ротмистр вывел одну закономерность: быстрее сдается тот, кто позажиточней, им умирать труднее. Голытьбе — той терять нечего... Что же касается Сетковича, то теперь время будет работать на ротмистра — краснодеревщик одумается и согласится. Выходит, что сегодня ротмистр Челобитов недаром потерял время в Варшавском централе.

В отличнейшем настроении Челобитов сел в ожидавшую его пролетку. Был конец рабочего дня, но ротмистр решил заехать в охранное отделение, чтобы переговорить с начальником. Полковника Иванова он уже не застал. В комнате рядом с его кабинетом сидел Бакай — чиновник для особых поручений в Варшавском охранном отделении, худощавый молодой человек невысокого роста, в темных очках, скрывающих выражение глаз.

— А господин начальник где? — спросил Челобитов, кивнув на приоткрытую дверь кабинета.

— Неисповедимы пути господни и охранного отделения... — шутливо ответил Бакай и молитвенно сложил руки.

— Ну и осторожный вы человек, Михаил Егорович! Словно родились для охранного отделения... Но какая же здесь тайна в том, куда уехал полковник?

— Да право же не знаю!.. Он вам срочно нужен?

— Нет, не так уж срочно, но завтра он, кажется, уезжает на несколько дней, а мне надо заручиться его согласием на одно дело.

— Тогда подождите, ротмистр, он должен скоро вернуться.

— Нет, ждать не могу... У меня, видите ли, семейный праздник сегодня — именины жены. Прошу вас, передайте полковнику, что вербовка нового осведомителя происходит успешно. На днях устрою ему побег прямо отсюда, из охранного отделения. Нужна санкция полковника. Видите, у меня от вас секретов нет.

Челобитов подробно рассказал о разговоре с краснодеревщиком.

— Охотно передам все полковнику, — пообещал Бакай. — Но разве не следует сообщить в Департамент полиции о новом осведомителе? Кажется, существует такой порядок.

— Да нет, это мелкая сошка!.. Вот у меня на примете есть другая персона — тот иное дело. Если сумеем зачалить, придется докладывать в Петербург, а меня будете поздравлять с «Владимиром первой степени». И наградные перепадут! — Челобитов разразился скрипучим смешком.

Когда ротмистр уехал, Бакай снова уселся за письменный стол дочитывать поступившие донесения. В его обязанности входило составление обзорных справок для начальника охранного отделения и Варшавского жандармского управления.

В Варшаву Бакай прибыл не так давно из Екатеринослава, где проявил себя энергичным сотрудником жандармского управления. Он участвовал в ликвидации черниговской подпольной типографии, а также боевой организации эсеров и уже здесь, в Варшаве, предупредил покушение на генерал-губернатора. Говорили, будто у Михаила Бакая в Санкт-Петербурге есть влиятельная рука, которая определенно тянет его в Департамент полиции. Ждали, что в скором времени он займет там большой пост.

Никто не мог сказать, достоверны ли эти слухи, но в Варшавском охранном отделении к Бакаю относились с уважением. Многие завидовали, побаивались его и, конечно, заискивали перед ним.

Когда появился полковник, Бакай доложил о просьбе Челобитова дать санкцию на организацию побега завербованного осведомителя.

— Откуда он должен бежать?

— Как будто отсюда, от нас.

— В таком случае передайте Челобитову, что я согласен. Но предупредите только, чтобы не устраивали побег из цитадели. Это вызовет подозрение у революционеров: с тех пор как цитадель превращена в тюрьму, оттуда не удалось бежать ни одному заключенному. А впрочем... — Иванов задумался, достал тяжелый золотой портсигар — награду за верную службу, закурил. — А впрочем, не нужно никакого побега. Группу будут судить на следующей неделе. Потерпим. Договоримся, чтобы освободили Сетковича и кого-то еще для прикрытия. Так и передайте Челобитову.

Была пятница тридцать первого декабря 1899 года: тринадцатое января нового года по григорианскому календарю. Европа почти две недели жила в новом году, а империя Российская только-только пересекала его рубежи. В тот день, в последнюю пятницу уходящего года, Варшава торжественно готовилась к встрече Нового года. Готовился к этому дню и беглый ссыльнопоселенец, лишенный всех прав состояния, бывший дворянин, двадцатидвухлетний Феликс Дзержинский.

Шел пятый месяц его жизни на воле. Позже он писал сестре Альдоне:

«Жизнь выработала во мне, если можно так сказать, фаталистические чувства. После совершившегося факта (нового ареста) я не вздыхаю и не заламываю рук, отчаяние мне чуждо.

Летом в Кайгородском я весь отдался охоте. С утра до поздней ночи, то пешком, то на лодке, я преследовал дичь. Никакие препятствия меня не останавливали.

Ты думаешь, может быть, что эта охотничья жизнь хоть сколько-нибудь меня успокоила? Ничуть! Тоска моя росла все сильнее и сильнее. Перед моими глазами проходили различные образы прошлого и еще более яркие картины будущего, а в себе я чувствовал ужасную пустоту, которая все возрастала. Я почти ни с кем не мог хладнокровно разговаривать. Эта жизнь в Кае отравляла меня... Я собрал свои последние силы и бежал. Я жил недолго, но жил».

Жил недолго, но жил...

В Варшаве Феликс встретился с Яном Росолом, польским социал-демократом, который всего только несколько месяцев назад возвратился из ссылки. Росол-старший принадлежал к первому поколению польских марксистов, состоял еще в партии «Пролетариат», а после разгрома ее долго скрывался в подполье, был арестован и угодил на несколько лет в Архангельскую губернию.

Встретились на площади в Старом городе, перед фонтаном с бронзовой сиреной — самое надежное место для встречи с людьми, плохо знающими Варшаву. А Феликс еще осваивался с городом, свободно ориентировался только на основных улицах и площадях.

На громадном четырехугольнике булыжной мостовой, огороженном фасадами старинных домов, гомонила толпа. Здесь, как на ярмарке, покупали и продавали всякую снедь. Из ларьков и палаток кричали зазывалы, повсюду сновали мальчишки, тараторили женщины. У тротуара маячил городовой в синем кителе.

Ян Росол сам подошел к Дзержинскому, узнав его по газете «Варшавские ведомости», торчавшей из правого кармана ветхого пиджака.

— Так это ты сбежал из ссылки? — спросил он Феликса, когда, спустившись в подвальчик, они уселись за голый струганый стол и заказали пиво.

Здесь, в дальнем углу пивного зала, было совсем темно, даже в дневное время в подвале горели свечи и керосиновые лампы. Феликс кивнул:

— Еще месяц назад... За это время успел побывать в Вильно, оттуда меня спровадили было за границу, а я взял и приехал сюда — в Варшаву.

— Молодец! — одобрил Росол.

Росол был плечист, широк в кости, с крупными чертами лица. Руки его выдавали в нем рабочего-металлиста — покрытые чернотой, въевшейся в кожу, словно татуировка.

Ян расспросил о Вильно, рассказал кое-что о Варшаве. Говорил, не называя ни одного имени, ни одной фамилии.

Феликс обратил на это внимание.

— Ловко ты рассказываешь, — рассмеялся он. — Не прицепишься! Без людей, без фамилий...

Росол улыбнулся.

— А я про тебя так же подумал: вот, думаю, парень молодой, а дело знает. Говорит осторожно, за все время никого не назвал... Теперь слушай меня внимательно: живу я в Мокотове, но заходить ко мне не советую. Дом наш «на карантине». Знаю — полиция за мной наблюдает. Иначе и быть не может. Сам посуди: я — недавний ссыльный, жена была под надзором полиции, высылали в Ковно, тоже недавно вернулась. Сын старший по сей день в тюрьме. Вроде как вся семья каторжная. Остается младший, Антон, помоложе тебя будет. Этот еще не замешан. Вот через него и держи связь. Будете вроде как товарищи... Ночевал-то ты где?

— Первую ночь на вокзале, потом у человека, который тебя нашел.

— Не годится! С жильем что-нибудь придумаем. А сегодня пойдешь в Мокотов. Запомни адрес. Скажешь, кузнец прислал. А теперь давай расходиться. Антона я к тебе завтра утром пришлю, он сведет тебя еще с одним человеком.

Так началась жизнь Феликса в Варшаве.

Росол-младший оказался чудесным парнем, очень похожим на отца, только пониже ростом, поуже в плечах. Жесткие волосы его не поддавались расческе, стояли копной, потому, видно, и прозвали его в подполье Кудлатым. Антону было лет двадцать. В отсутствие отца и матери он жил у тетки, работал маляром, а к осени, когда вернулись родители, пошел в художественное училище.

Человек, с которым Антон должен был свести Феликса, Станислав Малиновский, тоже появился в Мокотове, в доме с палисадником, где временно поселился Дзержинский. У него была странная подпольная кличка — Улан. Был Станислав одних лет с Феликсом, но носил остренькую бородку и выглядел старше. Учился в политехническом институте, курс не закончил, стал обучаться столярному ремеслу. Но профессия служила ему лишь прикрытием для нелегальной партийной работы. Столярная мастерская, где работал Малиновский, находилась в центре Варшавы, на Иерусалимской аллее. Он и жил там — в общежитии столяров при мастерской. Было тесно, нар не хватало, иные спали прямо на верстаках, положив на ночь матрацы, набитые стружкой.

Несколько позже появился еще один человек, Михаил Дитерикс, студент политехнического института, занимался он доставкой нелегальной литературы. Ради этого ему приходилось частенько ездить в Санкт-Петербург, где у польских революционеров налаживались все более прочные связи с русскими социал-демократами.

Врачи определили у Дитерикса туберкулез, да это и видно было по нездоровому румянцу на впалых щеках, по воспаленным, горящим глазам. Но в болезни своей Дитерикс никому не признавался и на уговоры товарищей заняться своим здоровьем отвечал одной и той же фразой:

— Вот съезжу еще раз в Петербург, привезу багаж — и тогда на юг, в Крым, к теплому солнцу!

Михаил все ездил и ездил за «багажом», а поехать в Крым не было времени.

Иногда в Варшаву наезжал Юлиан Мархлевский — из Заграничного бюро польской социал-демократии. Появлялся на один-два дня и снова исчезал. Он одобрительно отзывался о работе варшавского подполья, которое стало за последнее время значительно оживляться.

Невысокий, заросший густой бородой, Мархлевский отличался веселым характером, и его считали непревзойденным оратором-полемистом. На рабочих сходках вспыхивали горячие споры между сторонниками и противниками объединения с российской социал-демократией.

Неизменными союзниками Мархлевского в этих спорах выступали Дзержинский и Росол-младший. Кудлатому чаще, чем кому другому, доставалось от противников слияния с Российской социал-демократической партией. Они бешено обрушивались на Антона и, когда против его горячих, убедительных слов не хватало аргументов, вспоминали о его возрасте: даже, мол, в такой демократической стране, как Швейцария, подобные юнцы не пользуются правом голоса, а Кудлатый, видите ли, учит собрание... Но собрания одобрительно воспринимали выступления Антона, что еще больше раззадоривало оппонентов. Подпольщик Росол упорно отстаивал свои позиции: там, где есть общий враг — царизм и капитализм, должна быть и общая, единая борьба, без различия национальностей.

Именно в тот период для варшавской организации, подвергшейся атакам охранки, объединение с русскими социал-демократами было задачей первостепенной важности. Но до решения этого кардинального вопроса требовалось объединить польских и литовских социал-демократов в единую организацию. Ради этого в конце декабря Феликс поехал в Вильно.

Конечно, ему хотелось повидать сестру, но от свидания пришлось отказаться: теперь-то наверняка жандармы караулят его в Заречье у Альдоны и на Поплавской улице — у дома тетки Софьи Игнатьевны. С большими предосторожностями Феликс дал знать Юлии о своем приезде, и они снова встретились в Замковом парке.

Юлия говорила:

— Я так рада, Феликс, твоему приезду, но прошу — будь осторожен! Я чуть не уехала сама в Варшаву, но поездку пришлось отложить. Конечно, найти там тебя я бы не смогла. Но теперь дело другое — к Новому году обязательно буду в Варшаве. Ты смог бы меня встретить?

— Не уверен, — признался Феликс. — Все зависит от обстановки.

— Тогда приходи к моей тетке. Ты помнишь, где она живет? Там безопасно, мы спокойно можем у нее встретиться.

...Итак, была последняя пятница 1899 года.

Накануне Феликс все же встретил Юлию на Петербургском вокзале, помог ей добраться до Жолибужа, где жили ее родственники.

Ехали на извозчике. По мосту пересекли Вислу. Река еще не стала, но у берегов была запорошена снегом, и только посредине плескалась вода, почти черная рядом с белизной снега. За мостом извозчик свернул, поехали берегом реки. Лошадь бежала рысцой мимо Варшавской цитадели, звонко цокая подковами по мостовой. Сквозь обнаженные деревья виднелась высокая кирпичная стена крепости, тянущаяся вдоль реки и повторяющая ее изгибы. А на той стороне Вислы, как два перевернутых восклицательных знака, поднимались готические башни костела.

Феликс зашел к родным Юлии, которые никак не могли припомнить того гимназиста, что приходил лет пять назад, когда Юлия еще училась в гимназии...

Тетка гостеприимно пригласила Феликса встречать с ними Новый год. Но он отказался, сказав, что у них уже собралась большая компания, в которую он хотел бы пригласить и Юлию. Конечно, если родные не возражают.

Компания действительно сколотилась довольно большая. Собрались в облюбованном студентами кафе «Лурса». Были здесь Станислав Малиновский с Марией Троповской, Антон Росол, пригласивший приятеля, Дитерикс с незнакомой девушкой, которую представил как свою невесту. Еще несколько студентов и курсисток — знакомых Малиновского. Сначала чинно уселись за стол, но вскоре в просторных залах стало тесно от танцующих пар и расхаживающих между столиками повеселевших студентов.

Ровно в двенадцать, перешагивая в другой год, подняли бокалы. Оркестр, только что исполнявший кафешантанную музыку, заиграл «Боже, царя храни». За соседним столиком студент в расстегнутой куртке громко и вызывающие крикнул:

— Пьем за победу революции! — Он порывался сказать что-то еще, но его усадили на стул.

Звон бокалов, веселый гомон, выстрелы хлопушек и картонных бомбочек с конфетти заглушили оркестр, слились в сплошной праздничный гул.

Мария Троповская сказала, кивнув на соседний столик:

— Чего это он вздумал кричать о революции? Уверен, что здесь нет шпиков?..

— Возможно, и нет, — согласился Дзержинский. — Филеры в России отдыхают два раза в году — на Новый год и в день Михаила-архангела, покровителя жандармского корпуса. В остальное время — бодрствуют и подслушивают... Я хотел бы присоединиться к тосту соседа, но не так громогласно: выпьем за наше Дело, за рабочую правду, чтобы она всюду торжествовала в новом году...

Из «Лурсы» вышли поздно, но никому не хотелось отправляться домой. Антон предложил пойти к нему — родители будут рады гостям. Но от предложения Росола отказались, решили заглянуть в какой-нибудь кабачок в Старом городе. Выбрали подвальчик, где Феликс встречался с Яном Росолом сразу после приезда в Варшаву.

Даже в такую позднюю пору в подвальчике было много посетителей. Но хозяин все же нашел отдельное помещение с низким сводчатым потолком, где стояли только стол и скамейки, притиснутые к стенам.

— Что будете пить, господа?

— Чай! «Польский чай»! — раздались голоса.

— Что это? — спросила Юлия.

— Марасан, — объяснил Феликс. — Не знаешь, что такое марасан? Напиток рабочих окраин — пиво с вишневым ликером. Чудесная штука!

Пили из кружек «польский чай» и говорили о счастье. Говорили разное, но в одном все сошлись: быть счастливым — значит бороться за правду, за лучшее будущее.

Потом все сидевшие за столом должны были произнести спич на тему, предложенную остальными. Темы были разные. Все изощрялись, стараясь придумать что-нибудь поостроумнее. Феликсу достался спич о любви к женщине. Он несколько сконфузился, попросил заменить тему, но за столом весело загудели:

— Никакой замены!.. Именно спич о женщине, о любви к ней!

Феликс поднялся и заговорил о женщине-товарище, которая в революционной борьбе идет вместе с любимым, делит с ним невзгоды и радости, зажигает и вдохновляет его на борьбу. Он говорил тихо, проникновенно:

— Любовь к женщине должна ободрять и воодушевлять нас в минуты усталости и поражений. Любящие женщины навещают своих любимых в тюрьмах, носят им передачи, улыбаясь и скрывая слезы... Когда судят арестованных, они поддерживают их в момент судебной расправы — тоже улыбкой, горящими глазами, тая от них свою горькую печаль. И если осуждают на казнь, любимая бросает цветы ведомому на эшафот... Так я понимаю любовь!.. Выпьем же, друзья, за такую любовь!

Когда компания собралась уходить, хозяин кабачка уже подремывал за стойкой. На улице падал снег — медленно, большими хлопьями. На средневековые дома, на фонтан с бронзовой сиреной, как в спектакле-сказке.

По Краковскому предместью пошли вверх к Новому Свету. В «Лурсе» еще горел свет, оттуда приглушенно доносилась танцевальная музыка. Над подъездом «Общества русских сахарозаводчиков» возвышалась статуя: человек с фонарем, склонившись к земле, что-то искал. Заспорили, что хотел изобразить скульптор. Росол воскликнул:

— Об этом нам рассказывали в художественном училище — он ищет на земле правду...

— Но при чем здесь российские сахарозаводчики?

— Не знаю, — признался Антон. — Но когда в будущем восторжествует социалистическая революция, мы воздвигнем статую гордого, раскрепощенного человека с высоко поднятым светильником, чтобы огонь этот видели на других планетах. Если хватит таланта и жизни, я сделаю такую статую...

Мечтатель Аптон не знал, что над ним в эту ночь уже занесена была рука варшавской охранки.

Мария Троповская жила рядом. Юлия пошла к ней ночевать. Распрощавшись с девушками, вскоре разошлись и остальные. Феликс напомнил Росолу:

— Так, значит, завтра утром я захожу за тобой. Вместе пойдем на сходку.

— Обязательно заходи! Отец всегда бывает рад твоему приходу.

Близилось утро первого дня нового года.


3

После освобождения из тюрьмы краснодеревщик Андрей Сеткович стал искать работу в Варшаве. Так велел Челобитов. Сеткович раскаивался, что согласился работать в полиции: суд был как суд, одних засудили, других освободили — в том числе и его, Андрея. Напрасно согласился он на иудино дело! И без ротмистра его бы освободили, раз нет никаких улик... А теперь поздно! После драки кулаками не машут. Дал подписку работать в полиции — придется работать...

Андрей ходил из мастерской в мастерскую, выспрашивал, нет ли свободного места, какие заработки, хорош ли хозяин... О заработках Сеткович спрашивал только так, для виду. Он пошел бы сейчас работать за любую плату. Оставшись одна, жена вволю наголодалась, спустила все, что у них было. Челобитовская четвертная все же выручает, можно хотя бы сводить концы с концами.

В один из дней Сеткович набрел на столярное заведение Доманского на Иерусалимской аллее. Мастерская находилась в глубине двора, рядом с домом хозяина. Подгадав к обеденному времени, Сеткович зашел в мастерскую и спросил, не нужны ли здесь рабочие руки.

— А что ты можешь делать? — спросил столяр Нурковский.

— Краснодеревщик я...

— Чего ж сплоховал, раз без работы ходишь?

— Из тюрьмы я только, — не стал скрывать Сеткович. — Оправдали и выпустили, полгода клопов кормил...

Нурковский спросил, за что сидел Андрей, и, узнав, что тот «политический», обещал пособить. Больше того — если удастся, выхлопотать ему пособие. Пусть только язык за зубами держит... Он пригласил Андрея зайти в мастерскую через недельку.

Появление Сетковича в мастерской на Иерусалимской аллее было, конечно, делом случайным. Но когда краснодеревщик рассказал обо всем Челобитову, и особенно о том, что ему обещали выдать пособие как выпущенному из тюрьмы политическому заключенному, ротмистр учуял, что здесь будет пожива...

Насторожило Челобитова и еще одно обстоятельство. Своими раздумьями он поделился с Бакаем.

— Вы знаете, к какому я пришел выводу? — сказал он, зайдя в комнату чиновника для особых поручений. — Последние листовки, появившиеся в Варшаве, имеют сходство с теми прокламациями, которые мы обнаружили в Ковно перед арестом Дзержинского и Олехновича, а перед тем — в Вильно... Тот же формат шапирографа, тот же стиль... И, если хотите, тот же почерк, хотя и там и здесь листовки написаны печатными буквами.

— Какой же вывод вы делаете? И кто такие Дзержинский и Олехнович? — спросил Бакай.

— А вывод такой: судя по циркуляру Департамента полиции, из ссылки бежал Феликс Дзержинский, социал-демократ. Мальчишка! Но, я вам скажу, человек бывалый. Работал в Ковно. Можно было предположить, что он воротится в наши края. А сейчас я в этом уверен. Это он опять распространяет противуправительственные листовки. На сей раз в Варшаве... Не я буду, если мне не удастся его накрыть!

Осведомителю Сетковичу Челобитов приказал:

— Поступай на работу в столярную Доманского, на любую должность. Будешь докладывать каждый день, что там происходит.

Второго января, как снова условились, Феликс зашел за Антоном Росолом, чтобы вместе пойти на сходку к сапожникам. Мать с тревогой смотрела на сына, когда он, нахлобучив кепку, натягивал на себя видавшую виды куртку. В глазах ее была такая боль, словно она чувствовала, что может потерять сына.

— Ох, посидели бы вы, ребята, дома. Опять, говорят, жандармы по городу шарят...

— А ты, мама, разве всегда дома сидела?.. За что же тогда тебя выслали?

— Я-то дело другое, была одна-одинешенька. По мне ни плакать, ни горевать было некому.

Росол-старший поддержал сына:

— Не трогай парня, мать. Все равно при себе не удержишь. Наша в нем закваска, рабочая.

Но и отец не мог скрыть тревоги за сына, хотя и пытался говорить бодрые слова, — выдавали глаза.

Сходка прошла удачно. Провели еще одно собрание — шестого января, за Вольской заставой.

Но однажды сходка едва не кончилась для Феликса арестом. Опаздывая, он взбежал на второй этаж, хотел взяться за дверную ручку и вдруг в приоткрытую дверь увидел жандарма. Даже не самого жандарма — только шапку, плечо с погоном и рукав синего кителя...

Засада! Мысль сработала молниеносно: Феликс захлопнул дверь, повернул ключ, торчавший снаружи в замочной скважине, и бросился вниз, перескакивая через несколько ступенек. Теперь в ловушке оказались жандармы.

На улице удалось предупредить еще нескольких участников сходки. Поэтому жандармы в тот вечер не задержали никого из ее организаторов.

Вскоре Феликс уехал на несколько дней в Минск, предупредив Антона и Малиновского, чтобы держались осторожнее и понадежнее запрятали литературу, доставленную Михаилом из Петербурга.

В Минске проходил съезд, на котором решался вопрос о слиянии польской и литовской социал-демократии. Проголосовали единодушно. Был создан Центральный Комитет объединенной партии, в состав которого вошел и Дзержинский. Это был еще один шаг к объединению с Российской социал-демократической партией.

Феликс вернулся счастливый: работа подпольщиков начинала давать плоды. Встретился с Малиновским, который рассказал, что нелегальную литературу частично удалось разослать по адресам, а кое-что — спрятать во дворе столярного заведения Доманского на Иерусалимской аллее.

Провели еще одну удачную сходку...

А в воскресенье двадцать третьего января на улице Каликста в квартире сапожного подмастерья Грациана Маласевича Феликс был арестован.

По материалам Варшавского жандармского управления эти события выглядят так.

Документ первый.

«Прокурору Варшавской судебной палаты.

Поводом к возбуждению дознания по настоящему делу явилось обнаружение на некоторых фабриках и заводах Варшавы сочинений в виде листовок противуправительственного характера.

Расследованием установлено, что означенные произведения распространялись силами образовавшегося в 1900 году в Варшаве тайного сообщества, поставившего своей целью систематическое возбуждение местных рабочих к борьбе с капиталистами и правительством.

Обстоятельства дела:

Освобожденный в начале декабря минувшего года из Варшавской цитадели политический арестант, поступивший потом секретным агентом в охранное отделение, подыскивая себе работу, зашел в столярное заведение Доманского, где рабочий Адольф Нурковский, узнав, что он сидел за политическое дело, предложил ему пособие в шесть рублей...

Успевший войти в доверие Нурковского и других, агент по их приглашению был вместе с ними на сходке, а именно: 2 января на улице Каликста, а 6 января за Вольской заставой, где читались запрещенные брошюры социально-революционного характера и говорились возмутительные речи».

Документ второй: из папки агентурных донесений Варшавского охранного отделения за 1900 год.

«Донесение секретного агента «Квашня» 3 января 1900 года.

На улице Каликста в доме 7 в квартире сапожника Грациана Маласевича проходила нелегальная сходка, на которой присутствовало двадцать рабочих. Руководителем сходки был неизвестный под кличкой «Переплетчик», который произнес там речь о необходимости слияния польской рабочей партии с русской социал-демократией в видах низвержения царизма. Причем «Переплетчик» обещал снабдить присутствующих нелегальной литературой Санкт-Петербургского издания».

«Донесение околоточного Стрепетова. 20 января 1900 года.

19 января сего года домохозяйка Анна Шарабура (Иерусалимская аллея, 33) заметила под ступенями лестницы в погреб сверток. Сообщила об этом дворнику, который и заявил в полицию. В свертке было обнаружено: брошюры «Пролетарская борьба», «Наши фабрики и заводы», издания Санкт-Петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», «Манифест РСДРП» и другие...

Пакет с литературой был спрятан под лестницей им, «Квашней», по поручению Нурковского. Спрятал так, чтобы его легко можно было обнаружить.

Вместе с тем агент «Квашня» сообщил, что в воскресенье, 23 января сего года, в 10 часов утра должна состояться сходка в квартире сапожника Маласевича, на которую ожидается «Переплетчик»».

Документ третий.

«Санкт-Петербург... Директору Департамента полиции.

Шифром, от начальника Варшавского жандармского управления Иванова.

Подана 24 января 1900 года в 3 часа 50 минут пополудни.

23 января взята сходка рабочих с нелегалом пропагатором интеллигентом «Переплетчиком», оказавшимся гласно поднадзорным, бежавшим из Вятки Феликсом Эдмундовым Дзержинским.

Ознакомившись через рабочих с программой «Польской партии социалистов», Дзержинский нашел ее несовершенной... ввиду чего составил свою собственную программу и задался целью организовать среди рабочих новую партию под названием «Рабочий Союз Социал-Демократии Королевства Польского». Эта новая партия, по программе Дзержинского, ставила своей целью соединение рабочих всей России в один общий союз и при помощи революции ниспровержение верховной власти и устройство конституционного правления, а затем переустройство всей страны в духе социалистического строя...»

Документ четвертый.

Начальнику Департамента полиции от начальника Варшавского жандармского управления.

«При сем препровождаю выдержку из программы социал-демократической партии Королевства Польского и Литвы, написанную собственноручно ныне арестованным государственным преступником, бежавшим из ссылки, Феликсом Эдмундовым Дзержинским. Приводимая выдержка указует на далеко идущие цели сей преступной организации, направленные против монархического строя, существующего в Российской империи.

Приложение: вышеуказанная выдержка, упоминаемая в тексте».

Это была программа возрождавшейся социал-демократической партии. Неровные рукописные строки звали к объединению единомышленников, для которых счастье пролетариата, счастье народа составляло их личное счастье.


4

Варшавская цитадель... Опора военного могущества империи на западе, такая же, как Брест-Литовская крепость или подземные форты в Ковно. С годами цитадель потеряла военное значение, превратилась в тюрьму. Прежде здесь стоял гарнизон в двенадцать тысяч штыков, было полтысячи пушек, арсенал, артиллерийские склады, потом в цитадели стали хозяйничать чины жандармского корпуса, тюремщики, а в гарнизоне осталась лишь усиленная рота охраны.

Когда-то — в то время только была построена крепость — в Варшаву прибыл царь Николай I и принял делегацию отцов города. Царь высокомерно и пренебрежительно сказал: «Если Польша мечтает о самостоятельности и независимости, она навлечет на себя этим большие несчастья. Я приказал построить Александровскую цитадель и, если возникнет какое-то сопротивление, я дам приказ бомбардировать город, разрушить Варшаву и, вероятно, не я построю ее снова, не я восстановлю разрушенную Варшаву...»

Недалекий Скалон, многие годы занимавший пост варшавского генерал-губернатора, в припадке верноподданнических чувств велел написать изречение Николая на картонной табличке и повесил ее в кабинете под портретом царствующего императора.

Пасмурным январским днем арестованных на нелегальной сходке везли в цитадель. Везли в неуклюжем тюремном фургоне, сверху обитом жестью. Внутри фургона было темно, свет едва проникал сквозь маленькое оконце, затянутое частой железной решеткой. Ехали томительно долго. Жандарм следил, чтобы никто из арестованных не разговаривал. А Феликс все мучительно думал: почему произошел провал, как жандармы дознались о сходке? Ясно, что они готовились к арестам, даже фургон держали по соседству — уж очень быстро вернулся жандарм, ходивший за тюремной каретой... «Счастье, что полиция явилась перед началом сходки, — думал Феликс, — некоторые запоздали п избежали ареста». Среди арестованных не было ни Росола, ни Малиновского. Феликс облегченно вздохнул: хорошо, хоть они на свободе!

Протарахтев по булыжнику, фургон остановился. Открылись ворота. Тронулись снова. Пол накренился — фургон, видно, поднимался круто в гору. Потом он снова остановился. В распахнутой двери появилась фигура жандарма. Он приказал всем выходить

В тюремном дворике возле приземистой кузни толпились арестанты. Из кузни доносились мерные удары молота. Но не звонкие и веселые, а глухие, словно кузнец бил по раскаленному мягкому железу и его ручник не касался звонящей наковальни. Вскоре из кузни вышел арестант, придерживая рукой цепь ножных кандалов. Лицо у него было растерянное, он оглянулся, пытаясь улыбнуться, но улыбка не получилась, походила больше на жалобную гримасу. В кузню вошел другой арестант, и снова послышались удары ручника по мягкому раскаленному железу. Феликс впервые видел людей, закованных в кандалы...

Жандармский унтер приказал идти за ним. Феликс шел рядом с бледным, понурым столяром-краснодеревщиком Сетковичем, про которого рассказывал ему Малиновский.

— Не робей, парень, все утрясется, — шепнул ему Феликс.

— Дай-то бог, — уныло процедил тот.

По каменным плитам, меж которых виднелась прошлогодняя жухлая трава, мимо одинокого раскидистого дерева прошли в калитку, свернули к кузне.

Над входом в здание, куда их вели, была начертана большая римская цифра X: арестованных доставили в Десятый павильон Варшавской цитадели.

Тайная радость, охватившая Феликса при мысли о том, что жандармам не удалось захватить на сходке Антона и Станислава, была преждевременной. На другой день рано утром тюремный смотритель привел их обоих в общую камеру. И с ними еще шесть человек. Их арестовали той же ночью. Здесь были сапожник Каминский, каменщик Яворский, столяр Якубовский... Феликс знал их, но встречался с ними только на сходках. А Мария Троповская, принимавшая участие в подпольной работе, но не ходившая на сходки, видимо, не была арестована. Вывод из всего этого напрашивался один: в подполье проник провокатор.

Феликс поделился своими мыслями с Антоном и Станиславом. Те согласились: без полицейского агента тут не обошлось. Но кто?.. Может быть, кто-то из этой камеры?.. Для отвода глаз жандармы могли вместе с ними арестовать и провокатора.

Когда началось дознание, арестованных рассовали по разным камерам, а Феликса упрятали в одиночку, рядом с коридором смертников. Общаться с товарищами теперь удавалось только на прогулках в тюремном дворике. Если поблизости не было тюремщиков, перестукивались через стены камер.

Андрей Сеткович вел себя в тюрьме слишком нервозно, и ротмистр Челобитов был недоволен его поведением. Он несколько раз приезжал в цитадель, вызывал краснодеревщика будто на допрос, а сам выспрашивал его, о чем говорят арестованные. Но и с ротмистром Сеткович держался неровно — то угнетенно молчал, то становился вызывающе дерзким. Ротмистр предложил ему деньги — наградные, но Сеткович отказался:

— Куда они мне? Жена про мои дела знать не должна. Как я отдам ей деньги?.. Уж вы меня, барин, лучше из тюрьмы вызвольте! Других по чистой выпустили, а я опять — клопов кормить. Такого уговора не было.

Челобитов убеждал: так нужно прежде всего для его же, Сетковича, пользы — это снимет с него все подозрения. Но Сеткович уговорам не поддавался.

Однажды на прогулке взволнованный Антон успел шепнуть Феликсу:

— Предатель — столяр Сеткович! Сам мне признался. Сидим в одной камере. Боится, как бы жена не узнала...

— А что других под каторгу подвел — этого он не боится?

— Что будем делать? — Антон остановился и нагнулся, как бы завязывая шнурок ботинка.

— Прежде всего надо обезвредить провокатора. Изолировать. Предупредить всех, чтобы не вели при нем разговоров.

Прошло еще несколько дней. Приоткрыв окно, чтобы проветрить камеру, Феликс увидел внизу Сетковича, шагавшего рядом с другим заключенным. Сложив рупором руки, Феликс громко крикнул:

— Гей! Рядом с тобой идет провокатор! Берегись продажной шкуры!

Арестанты подняли головы, но в окнах Десятого павильона никого не было.

Заключенный, ходивший с Сетковичем, сказал:

— Кто-то предупреждает: один из нас провокатор. В себе я уверен. Значит, ты...

Заключенный резко отвернулся от Сетковича и пошел в противоположную сторону.

При следующей встрече с ротмистром Сеткович снова заговорил о своем освобождении.

— Ну чего ты торопишься? Придет время — освободим, — урезонивал его Челобитов. — А сейчас ты мне здесь позарез нужен.

— Какая от меня выгода! Все от меня шарахаются. В окна кричат... Выпустите вы меня за ради бога...

— Ладно, ладно! Придет время, выпустим. Надоело тебе в камере — пойди отдохни рядом. Тут воздух почище.

Челобитов проводил краснодеревщика в соседнюю комнату и вернулся к себе. Через час он снова вышел в коридор, пропахший карболовой кислотой, толкнул дверь в соседнюю комнату, но она не поддавалась — была чем-то подперта изнутри.

Почуяв недоброе, Челобитов позвал конвоира, и они вдвоем навалились на дверь, подпертую кочергой. В комнате ротмистр увидел Сетковича, висящего на собственном ремне, привязанном к костылю, вбитому в стену...

Дознание по делу Дзержинского и других арестованных велось томительно долго. Никто не торопился его ускорить. Единственной радостью были короткие свидания с родными да письма, приходившие с воли. Но свидания разрешали редко, особенно после того, как заключенных перевели в Седлецкую тюрьму, а письма — тоже редко — писала одна Альдона.

Антону Росолу запретили свидания. Сначала к нему приехал отец, они разговаривали через двойную решетку. Наблюдавший за ними жандарм потребовал, чтобы они говорили по-русски. Антек заупрямился, вспылил, и жандарм своей властью оборвал свидание. Потом начальник тюрьмы объявил: «Заключенный Антон Росол лишается на полгода свиданий за нарушение тюремных инструкций». Здоровье Антона стало ухудшаться. Он всегда считал себя здоровяком и был удивлен, когда появился кашель, почувствовалось недомогание. Стало ломить ногу. Тюремный фельдшер определил: чахотка и костоед. Костоед — туберкулез костей, заболевание тяжелое, по тем временам неизлечимое. Болезнь прогрессировала. Росолу сделали операцию, но и она не помогла. Доктор, которого вызвали из соседней больницы, сказал, что дни Антона сочтены. Добавил, что единственным лечением может быть освобождение из тюрьмы...

Это было летом. В переполненных камерах стояла нестерпимая духота. Росол-младший уже не в силах был подниматься с нар. Феликс как мог ухаживал за товарищем, отвлекал его от тяжелых раздумий, читал ему вслух, вовлекал в разговоры соседей по камере...

Однажды он сказал Росолу:

— Послушай-ка, Антек, тебе надо ходить на прогулки, дышать свежим воздухом — слышал, что сказал доктор?

— Но я не могу, эта проклятая нога...

— Сможешь, — сказал Феликс. — Я буду выносить тебя во двор.

— Да, но ты...

— Я все продумал. Собирайся! Пора строиться.

Перед прогулкой арестантов выводили в коридор, строили в одну шеренгу, пересчитывали и выпускали во двор. Феликс помог Антеку подняться с постели, взвалил его себе на спину, подхватив ноги руками, и встал в строй.

Старший дежурный по этажу шел вдоль шеренги арестантов и тыкал пальцем в грудь каждого. Дойдя до Дзержинского, он в недоумении остановился.

— А это что за комедь такая?! Выдь из строя!

— Господин дежурный, это больной заключенный Антон Росол. Ему нужен воздух, иначе он здесь умрет.

— По инструкции, арестант должен ходить сам. Не могу...

Феликс стиснул зубы:

— Слушайте, вы, христианин, есть у вас на груди крест?! Я же объяснил: умирающему нужен воздух. Поняли вы меня?

Феликс так свирепо блеснул глазами, что тюремщик не выдержал:

— Ладно, тащи, но... в последний раз!

С тех пор Феликс всегда во время прогулок брал Росола на спину и выносил во двор.

Росола освободили через полтора года после ареста и отправили под гласный надзор полиции в Ковно, куда к этому времени выслали и его мать, запретив ей жить в Варшаве. Отец, Росол-старший, тоже был вновь арестован и содержался в варшавской тюрьме «Павиак», а старший брат еще не вернулся из ссылки... Судьба передовой рабочей семьи в царской России!

Антон Росол не дождался приговора по своему делу. Он умер вскоре после освобождения.

Заканчивался второй год нового столетия, а Феликс Дзержинский и его товарищи еще сидели в Седлецкой тюрьме, ожидая решения своей участи. Тюремная жизнь не сломила их воли к борьбе.

«...Ты видишь, что после первого ареста и заключения, — писал Феликс Альдоне, — я не отступил от своего долга, как я его понимал и понимаю. Но чтобы достигнуть поставленной цели, такие, как я, должны отказаться от всех личных благ, от жизни для себя ради жизни для Дела...

Ты хочешь знать, как я выгляжу. Постараюсь описать тебе как можно точнее: я так возмужал, что многие дают мне 26 лет, хотя у меня еще нет ни усов, ни бороды; выражение моего лица теперь обычно довольно угрюмое и проясняется лишь во время разговора, но когда я увлекаюсь и начинаю слишком горячо отстаивать свои взгляды, то выражение моих глаз становится таким страшным для моих противников, что некоторые не могут смотреть мне в лицо; черты моего лица огрубели, так что теперь я скорее похож на рабочего, нежели на недавнего гимназиста... На лбу у меня уже три глубокие морщины, хожу я, как и раньше, согнувшись, губы часто крепко сжаты, к тому же я сильно изнервничался...»

«Я намного моложе тебя, но думаю, что за свою короткую жизнь я впитал столько различных впечатлений, что любой старик мог бы этим похвастаться. И действительно, кто так живет, как я, тот долго жить не может. Я не умею наполовину ненавидеть или наполовину любить. Я не умею отдать лишь половину души. Я могу отдать всю душу или не дам ничего. Я выпил из чаши жизни не только всю горечь, но и всю сладость, и если кто-либо мне скажет: посмотри на свои морщины на лбу, на свой истощенный организм, на свою теперешнюю жизнь, посмотри и пойми, что жизнь тебя изломала, то я ему отвечу: не жизнь меня, а я жизнь поломал, не она взяла все из меня, а я брал все от нее полной грудью и душой!

...Что касается меня, то я надеюсь, что не более как через два месяца буду, вероятно, выслан в Якутский округ Восточной Сибири. Здоровье мое так себе — легкие действительно начинают меня немного беспокоить.

Настроение переменчиво: одиночество в тюремной камере наложило на меня свой отпечаток. Но силы духа у меня хватит еще на тысячу лет, а то и больше... Я и теперь в тюрьме вижу, как горит неугасимое пламя: это пламя — мое сердце и сердца моих товарищей, терпящих здесь муки. О своем здоровье мне нечего самому заботиться, ибо это здесь — обязанность других. Кормят так, чтобы не умереть с голоду, на семь с половиной копеек в день, зато воды сколько угодно и даром — в деревянных бочонках...

Вероятно, вскоре ко мне придет на свидание моя знакомая из Вильно. Как видишь, живу, и люди не забывают обо мне, а поверь, что сидеть в тюрьме, имея золотые горы, но не имея любящих тебя людей, во сто крат хуже, чем сидеть без гроша, но знать, что там, на свободе, о тебе думают... Поэтому я так благодарен за твои письма, за твое доброе сердце и память обо мне...»

Знакомая из Вильно, о которой Феликс писал Альдоне, была Юлия, добившаяся свидания с ним. Она долго обивала пороги варшавских присутственных мест, дошла до канцелярии генерал-губернатора и в конце концов получила нужное разрешение.

В тюрьме Феликса предупредили:

— Вашей невесте дано разрешение на свидание, которое вам предоставят в следующее воскресенье.

Феликс поблагодарил начальника тюрьмы, но в первый момент не мог взять в толк: кто же эта объявившаяся вдруг невеста? В подполье часто объявляли себя женихом и невестой, чтобы установить связь с товарищами, оставшимися на воле. Может быть, Юлия? Хотя почему она? От нее давным-давно не было известий. Последнее и единственное письмо Юлия прислала еще в цитадель. Письмо было теплое, искреннее, она пыталась ободрить, поддержать Феликса, убеждала, что все обойдется, что «братья» о нем не забывают. В нелегальной переписке под «братьями» подразумевалась партия социал-демократов.

Потом Юлия исчезла. «Уж не арестовали ли и ее?» — часто думал Феликс.

И вот новое письмо. Оно было коротким, в меру сдержанным и начиналось обращением: «Милый Феликс...» Юлия писала о семейных новостях, передавала привет от «братьев». Но главное, ради чего было написано письмо, содержалось в конце. «Я не стала скрывать, — писала Юлия, — и объявила, что мы с тобой давно помолвлены и весной собирались пожениться. На этом основании в канцелярии генерал-губернатора мне дали разрешение на свидание, и в ближайшее воскресенье я приеду к тебе в Седлец, чтобы в тот же вечер вернуться в Варшаву. Желаю тебе бодрости. До встречи!» И внизу подпись: «Твоя Юлия».

Комната для свиданий в Седлецкой тюрьме походила на большую общую камеру, холодную и пустую, перегороженную надвое нешироким коридором из проволочной сетки, словно вольера в зоологическом саду. Дверь открылась, и арестанты в полосатых одеждах бросились к сетке, стараясь отыскать родные лица. Посетители, с нетерпением ожидавшие появления узников, вытягивали шеи из-за спин других. А в проволочном коридоре прохаживался стражник с пристегнутой на боку шашкой, в кургузой мерлушковой шапке с большой блестящей кокардой.

Феликс вошел последним и с трудом протиснулся вперед. Юлия стояла почти напротив него, растерянно вглядываясь в лица арестантов.

— Юля, Юля! — крикнул ей Феликс. — Я здесь, Юля!

Наконец Юлия увидела его. Кругом стоял невообразимый шум, каждый старался перекричать других, чтобы его услышали. Слова терялись в гуле, приходилось повторять сказанное по нескольку раз.

Феликс сложил рупором ладони и прокричал, стараясь произносить каждое слово раздельно:

— Спасибо, что приехала!.. Молодец!

— Фелик, милый! — кричала ему Юлия. — Мне нужно сказать тебе очень важное. Ты слышишь меня?

Феликс закивал головой, хотя с трудом слышал только отдельные ее слова. Юлия прижалась лбом и щекой к сетке, и проволока вдавилась ей в кожу.

— Я люблю тебя, Фелик, и хочу, чтобы ты это знал! Я буду ждать тебя, когда бы ты ни вернулся! Понял меня?

Феликс мучительно напрягал слух, притиснувшись к проволоке и боясь поверить тому, что говорила Юлия. Девушка снова повторила свои слова и, приложив к губам кончики пальцев, послала ему воздушный поцелуй.

Как невыносима была сейчас Феликсу эта железная сетка, этот толстый жандарм, то и дело заслонявший от него Юлию, которая тоже тянулась к нему, улыбалась и, кажется, плакала...

Юлии еще удалось сказать Феликсу, что ей скоро придется уехать из Вильно, скорее всего в Швейцарию — это рекомендуют врачи, хотя она чувствует себя хорошо, совсем-совсем здорова...

Вскоре стражник, откинув полу кителя, достал из кармана часы и крикнул басовито и громко:

— Господа, свидание заканчивается. Посторонних прошу удалиться! Арестантам построиться в коридоре.

Раздались протестующие возгласы: прошло всего десять минут.

Стражник повернулся спиной и снова прокричал: — Свидание закончено, прошу расходиться!..

Феликс отошел от решетки и долгим взглядом проводил Юлию. Она что-то говорила ему, но он уже не слышал. Только по движению губ ее догадывался, что она говорит ему: «Люблю...» В дверях еще раз оглянулся. Юлия стояла, держась рукой за металлическую сетку, на лбу и на щеке отпечатался красноватый ее след.

Возвратившись в камеру, Феликс тотчас же сел писать письмо Юлии.

Потом достал из-под подушки подобие бумажника — переплет от маленькой, неизвестно кому принадлежавшей книжицы, достал единственную свою фотографию, сделанную здесь, в тюрьме, для документов, и написал на обороте:

«Пусть эта фотография напомнит тебе время, проведенное нами в нашем дорогом Виленьке, и укрепит твои силы, чтобы выдержать изгнание и сохранить веру вместе с оторванным от тебя на тысячи верст и тоже изгнанником — твоим Феликсом.

1901 год».

Феликс собирался написать обо всем Альдоне, но, получив от нее письмо, изменил свои намерения.

«Я хотел бы написать вам еще о могуществе любви, но это в другой раз, — писал он сестре и ее мужу, — так как сегодня хочу ответить вам на ваши письма».

«Я должен выехать уже через 3 недели... — писал Феликс в другом письме, — но это не наверно, может быть, вышлют и через 5 недель, поэтому я постараюсь написать тебе еще прощальное письмо. Не приезжай только на свидание ко мне ни сюда, ни в Минск. Что может дать минутное свидание? Потом будет только еще тоскливее...»

«...У меня здесь было несколько свиданий с одним очень дорогим мне человеком; больше уже не получу свиданий, и судьба разлучила нас на очень долго, может быть, навсегда. Вследствие этого мне пришлось очень много пережить... Поэтому еще раз прошу тебя, не приезжай, да, кроме того, это неосуществимо, так как меня высылают, кажется, через два дня...»

«Не печалься о будущем: счастье — это не жизнь без забот и печалей, счастье — это состояние души...»

«Мой путь продлится примерно два месяца, во всяком случае, к весне я надеюсь быть на месте. Более точно о том, куда меня вышлют, я узнаю лишь в Иркутске, то есть за 7 000 верст от Седлеца».

Так называемое предварительное заключение Дзержинского затянулось почти на два года. Как и при первом аресте, жандармское управление не осмелилось проводить открытый процесс: слишком уж много обвинений основывалось только на донесениях секретной агентуры. Начальник Варшавского охранного отделения просил Департамент полиции отказаться от публичного процесса и закончить дело административной высылкой в отдаленные места Российской империи. Осторожный Челобитов поддерживал такое предложение: нельзя рисковать агентурной сетью, которую придется раскрыть в случае суда. В Санкт-Петербурге дело доложили государю императору, и вскоре последовало высочайшее повеление — Дзержинского вторично направить в ссылку. Снова в административном порядке. На этот раз в далекий Якутский край.

Этап заключенных из Седлецкой тюрьмы отправляли в Москву, в Бутырки. Дул холодный сырой ветер. Никто точно не знал, когда арестантов выведут из тюрьмы. Родственники заключенных с ночи дежурили у тюрьмы, ждали, когда распахнутся тюремные ворота, чтобы хоть одним глазком увидеть близкого человека, увидеть, быть может, в последний раз.

Негде было присесть, и люди много часов стояли на задеревеневших ногах вдоль тюремной стены, хоть немного прикрывавшей их от пронизывающего ветра. Среди ожидавших жались друг к другу Альдона и Юлия. Они не вняли уговорам Феликса и все же приехали в Седлец.

Было еще совсем темно, но, судя по часам на тюремной башне, едва различимой в отблеске фонарей, приближался рассвет. За высокими тюремными воротами почудилось какое-то движение, сдержанный гул голосов. Юлия услышала металлический лязг цепей. Лязг то нарастал, то становился глуше, и тогда более явственным становился рокот человеческих голосов.

У тюремных ворот раскачивались на ветру два керосиновых фонаря. Толпа на улице придвинулась к полукружиям света. Говорили шепотом, как на похоронах. Из проходной вышли солдаты с винтовками, оттеснили людей от ворот и стали шпалерами, образовав коридор, по которому должны были пройти арестанты.

Солдатами командовал человек в черном романовском полушубке, перетянутом ремнем, на котором болтался револьвер в расстегнутой кобуре. На портупее висела шашка.

Ворота широко распахнулись, и вышли конвоиры с ружьями наперевес, с примкнутыми штыками, а за ними показались ссыльные. Они медленно двигались по четыре в ряд, придерживая рукой цепь ножных кандалов.

Альдона и Юлия сразу увидели Феликса. Он шел крайним справа, то есть с их стороны, в сером арестантском халате, подпоясанном узеньким ремешком, в суконной шапке без козырька и нес за плечами холщовую сумку.

Его глаза кого-то искали. И он увидел тех, кого так хотелось встретить. Он поравнялся с женщинами, прошел совсем близко и тихо сказал:

— Спасибо вам, мои дорогие!.. Будьте счастливы!

Шеренга солдат отделяла толпу провожающих от арестантов.

Услышав, что арестантский вагон прицепят к проходящему пассажирскому поезду, люди, задыхаясь, побежали пустырями к полотну железной дороги.

Ждали до самого рассвета. Когда рассвело, прошел пассажирский поезд. Женщины увидели вагон с решетками на окнах, но за железными переплетами невозможно было разглядеть ни одного лица.




Загрузка...