Глава третья. Первая ссылка

1

Дом вятского генерал-губернатора фон Клингенберга стоял на Дворянской улице. Он был обнесен строгой железной оградой, звенья которой опирались на плотные тумбы, выложенные из белого известняка. Завершалась высокая ограда острыми наконечниками, что делало ее похожей на частокол острожных дворов.

В правой половине дома была квартира генерал-губернатора, в левой — его канцелярия.

Обрусевший прусак фон Клингенберг унаследовал от своих предков худощавость, педантичность, сухость характера. Свойства его натуры явственно отражались на длинном лице, завершавшемся тяжелым подбородком.

О прибытии этапа ссыльнопоселенцев генерал-губернатору доложили в тот же день, так же, как и о том, что всех прибывших разместили в городской тюрьме, где они будут содержаться впредь до отправки на места поселения.

На углу письменного стола фон Клингенберга лежала высокая стопка папок с делами ссыльнопоселенцев, доставленных в Вятку. Старший адъютант при генерал-губернаторе, услужливо изгибаясь, раскрывал поочередно папки, прочитывал фамилию каждого ссыльного и населенный пункт Вятской губернии, куда предполагалось определить его на поселение.

Затем адъютант бережно опускал распахнутую папку на стол перед генерал-губернатором, и тот налагал резолюцию: «Так и распорядиться». А под этими словами ставил свою длинную размашистую подпись.

Фон Клингенберг интересовался возрастом политических ссыльных, составом преступления, высказывал иногда кое-какие замечания — и отодвигал «дело» на противоположный край стола.

— «Феликс Дзержинский. Нолинск... — прочитал адъютант. — Несовершеннолетний. В сем месяце исполнится двадцать один год».

— Смотрите, юнец какой. И за что же он?

— За революционную пропаганду среди ковенских рабочих. Имеется предписание департамента полиции.

— Ай-яй-яй...

Генерал-губернатор сокрушенно покачал головой и на раскрытом деле Дзержинского начертал обычную свою резолюцию: «Так и распорядиться».

Адъютант продолжал докладывать о следующих делах, но, очевидно, фамилия Дзержинского отложилась где-то в памяти фон Клингенберга. Через две недели на имя вятского генерал-губернатора поступило прошение от ссыльного Дзержинского, и фон Клингенберг спросил:

— Это не тот ли юнец, которого мы направили в Нолинск?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Чего же он хочет?

— Хочет самостоятельно следовать к месту ссылки. Недоволен тем, что две недели сидит в тюрьме.

— Распорядитесь доставить его ко мне в канцелярию.

В тот год лето было засушливым, реки обмелели, и не все пароходы могли подниматься в верховья таких речушек, как Выя. Ссыльных решили было отправить пешком по Старосибирскому тракту, но не хватало солдат для конвоя.

Дзержинского ввели в кабинет фон Клингенберга, и генерал-губернатор с любопытством взглянул на него. Первое впечатление было благоприятным: ботинки начищены, брюки не помяты — научился, видно, держать их под матрацем. Чистая рубаха... Опрятен, ничего не скажешь.

— Что же это, молодой человек, родители так плохо вас воспитали? — обратился к ссыльному фон Клингенберг. — До государственных преступлений докатились!

— Мои родители умерли, — ответил Феликс, — и я бы не хотел, чтобы о них говорили дурно.

Ответ был несколько резок, но фон Клингенберг воспринял его, в общем-то, одобрительно: родителей должно почитать.

— Так вы желаете самостоятельно отбыть к месту вашего нового жительства?

— Да. К тому же я хотел бы следовать туда один, без конвоя. У меня просто нет денег, чтобы оплачивать дорогу конвоиров.

— А где же у нас гарантия, что вы поедете именно в Нолинск, а не в Пермь или еще куда-нибудь?

— Гарантия, разумеется, только в моем слове, слове честного человека.

— Честного? — глянув поверх очков, переспросил генерал-губернатор. — Честность проявляется с малых лет, господин Дзержинский. А вы на пороге совершеннолетия оказались в партии ссыльных и прибыли к нам в губернию для вашего дополнительного воспитания.

Феликс почувствовал, как внутри его вспыхнула горячая искра. Усилием воли он сдержался и, подавляя негодование, сказал:

— Извините меня, господин губернатор, но среди воспитанных людей не принято выказывать своего превосходства. К тому же следует предложить своему собеседнику сесть... Разрешите, я возьму стул. — Не дожидаясь ответа, он придвинул стул и сел у письменного стола.

Фон Клингенберг так опешил, что не нашелся даже, как ответить этому юнцу, который осмеливается учить его вежливости. Какова дерзость!

— Я явился к вам, господин генерал-губернатор, по своему делу, — не давая ему опомниться, продолжал Феликс. — Но уж коли вы начали этот разговор, я готов высказать свое мнение... Воспитанность требует прежде всего уважительного отношения к людям. Над человеческой личностью не должно быть никакого насилия.

— Уж не хотите ли вы сказать, что революционеры, к которым вы принадлежите, являются воспитанными людьми?

— Конечно! Мы боремся за то, чтобы не унижалось человеческое достоинство, чтобы можно было говорить прямо о том, что думаешь...

— Дабы восстанавливать безответственную толпу против государственного строя, против его императорского величества?! Извольте запомнить: мы слуги императора, служим ему верой и правдой. Сюда, в отдаленные губернии, нам посылают весь мусор человеческий, все отбросы российского общества, освобождая от них центр России, чтобы там была чистая атмосфера...

— Нас это не касается, мы не считаем себя ни мусором, ни отбросами, — возразил Дзержинский. Искорка, вспыхнувшая в его груди, разгоралась, и он уже не в силах был погасить ее. — Но вы хотите сказать, господин генерал-губернатор, что представителям власти здесь приходится осуществлять роль ассенизаторов, или, попросту говоря, золотарей?..

— Вы дерзите, молодой человек! — Фон Клингенберг вскочил со стула. — Идите!.. О своем решении сообщу через начальника тюрьмы.

— Благодарю вас...

Фон Клингенберг был потрясен поведением вызывающе дерзкого мальчишки. Ведет себя так, будто ровня ему. Достаточно ведь одного слова, жеста — и от недоучившегося гимназиста останется мокрое место!

Но что-то, вопреки логике, удерживало генерал-губернатора от крутых мер по отношению к этому ссыльному. Быть может, неукротимое достоинство, с которым держался Феликс Дзержинский?

Прошло еще несколько дней, и начальник тюрьмы сообщил Феликсу, что его превосходительство изволил разрешить ему самостоятельную поездку в Нолинск. Без сопровождения жандармского конвоя.

Сразу возник вопрос — где достать денег? Феликс вспомнил: Гедымин, муж Альдоны, писал ему в ковенскую тюрьму, что, если Феликс вдруг очутится в Вятке и у него возникнет нужда в деньгах, пусть обратится к давнему приятелю Гедымина инженеру Завише, который работает на строительстве Сибирской железной дороги.

И он отправился к Завише — конечно, в сопровождении приставленного к нему жандарма.

Материальная сторона поездки была решена.

Жандарм, старый туповатый служака, провожал Феликса и на пристань. Сначала провел его к кассе, заставил при себе взять билет до Нолинска, затем прошел на палубу пароходика, совершающего рейсы в верховье Выи. Поднес даже тючок с вещами Феликса и благосклонно помахал ему с пристани, когда пароходик «Жемчужина», вспенивая воду гребными колесами, медленно отвалил от дебаркадера.

Феликс, стоя на палубе белоснежной «Жемчужины», тоже махнул рукой жандарму. Он был свободен! Свободен от тюрьмы, от камеры. Пусть он политический ссыльный, но сейчас он может дышать полной грудью, может подставить лицо осеннему солнцу. А рядом уже не мозолит глаза жандарм.

Пароходик выбрался на середину реки. Плицы взбивали пену, в воздух летели мелкие брызги. Легкий ветерок гнал влажный туман на корму, и он, точно росой, покрывал и деревянные поручни, и палубу, и Феликса.

С кормы открывался весь город, стоящий на высоком берегу реки. Еще можно было различить фигуру жандарма, который медленно поднимался от пристани в гору, придерживая рукой шашку.

В Нолинск пароход пришел утром. На пристани толпились люди — то ли встречающие, то ли просто пришедшие от нечего делать поглазеть на прибывших, услышать новости, получить хоть какие-то новые впечатления...

Феликсу предписывалось явиться в полицию и сообщить о своем местожительстве. Когда он сможет это сделать? Каким будет его новое местожительство? Растерянно оглядываясь, он спустился с «Жемчужины» на дебаркадер и по сходням, пружинящим под ногами, сошел на берег.

— Вы ссыльный? — Перед Феликсом стоял молодой человек с выбивающимися из-под фуражки кудрявыми волосами, в сапогах и косоворотке, подпоясанной тонким кавказским ремешком.

— Да. Но почему вы решили, что я ссыльный?

— Э! Сову видно по полету! — усмехнулся незнакомец. — Давайте знакомиться: Якшин Александр Иванович... Где вы остановитесь?

— Да не знаю... — Феликс назвал себя.

— Тогда идемте ко мне. Понравится — останетесь. Нет — подыщем что-нибудь другое. Достоинство моего жилья уже в том, что отсюда оно совсем близко.

Александр Иванович взял у Феликса саквояж, оставив ему портплед.

— Откуда? Какого направления? Эсер, анархист? — забросал он Феликса вопросами, когда они шли вдоль реки.

— Из Ковно... К партии не принадлежу, склоняюсь к марксистам, — осторожно ответил Феликс.

— Тогда мы найдем общий язык! — воскликнул Якшин. — В Нолинске порядочная колония ссыльных социал-демократов. Сегодня же вас познакомлю...

Они подошли к рубленому домику, стоявшему на берегу.

— Располагайтесь! — Жестом гостеприимного хозяина Александр Иванович обвел тесную каморку, где едва умещались кровать, деревянный диванчик да складной ломберный столик, притулившийся у маленького, как в баньке, оконца.

— Я вас здесь совсем стесню... Может быть...

— Ничего, ничего. Тесновато, конечно. Зато чудесные хозяева. И кормят вкусно, а главное — недорого. Располагайтесь, а я предупрежу товарищей.

Александр Иванович вернулся, когда Феликс успел сходить на речку. Вода была холодная, как в колодце. Феликс только умылся и обтерся влажным полотенцем, крякая от удовольствия, от ощущения бодрящей свежести, вливающейся в тело.

Вечером пошли в гости. Пили чай из самовара, ели вкусные шаньги. Феликс все не мог распробовать, какими это кисловато-сладкими ягодами были они обильно начинены...

За столом хозяйничала девушка с тяжелой русой косой, обрамлявшей тугим венком красивую голову, — Маргарита Федоровна.

Говорили о разном. Темы менялись, разговор перекидывался с одного на другое. Рассказывали, будто в Париже изобрели чудесный аппарат — синематограф, похожий на детский волшебный фонарь, только фотографии на экране оживают, люди ходят.

На другом конце стола кто-то рассказал о новой работе: «Развитие капитализма в России», она должна выйти в свет в петербургском издательстве. Автор убедительно доказал неизбежность развития капитализма, разгромил народников, отдельные главы книги ходят уже по рукам и вызывают большой интерес.

Заговорили о социальных и географических исследованиях, открытиях, вспомнили Роберта Пири, который не оставляет намерения открыть Северный полюс. Неутомимого путешественника влечет к себе эта недоступная точка земли, где нет ни стран света, ни времени суток в нашем обычном представлении...

Затем, путями каких-то сложных ассоциаций, разговор перешел на литературу, на романы Тургенева. Маргарита Федоровна восхищалась писателем, Феликс принялся решительно возражать. В спор втянулись все остальные.

— Тургенев — прекрасный психолог, — говорила Маргарита Федоровна. — Вспомните, как он выписывает характеры! — Она налила желающим чаю, долила фарфоровый чайник. От нее веяло теплотой, домашним уютом, словно она успела уже обжиться в ссылке. А может быть, просто не показывала, что тяготится своим изгнанием...

— Согласен, — ответил Феликс. — Но зачем вся эта пластичность, изысканность слога, если Тургенев рисует нам характеры надуманных героев?.. Подождите, подождите! — Движением руки он остановил нетерпеливого оппонента, который поддерживал Маргариту Федоровну. — Я только закончу мысль... Разве автор не симпатизирует своим героям — лишним людям, безвольным и нерешительным? Возьмите Базарова! Он одинок и, если хотите, равнодушен ко всему, о чем говорит. Образ искусственный.

— Но это не так!.. — возбужденно воскликнула Маргарита Федоровна. — Разве вы не встречали в жизни таких людей, как Базаров?

— Встречал. Однако от писателя я жду, чтобы он показал мне не отдельный характер, а явление в целом. Явление! Вы видите в романе единомышленников Базарова? Их нет, он одинок и пассивен. Ну вот разве хотя бы мы с вами — одиноки, разобщены? Даже здесь, в ссылке? Конечно нет. И в этом наша сила! А где люди будущего, будущих схваток — революционные пролетарии?.. Вам нравится Тургенев, Маргарита Федоровна, а я не приемлю его. Он учит созерцать, но не бороться, плакать, а не проклинать. Зовет наслаждаться красотой, но не учит создавать красоту. Разве не в этом красота будущего? У Тургенева все герои такие хорошие, добренькие. А разве это так на самом деле? Где социальное размежевание на богатых и бедных, где борьба с угнетателями внутри России? Ведь все мы потому и очутились в ссылке, что боролись, так сказать, против внутренних турок.

— Да вы фанатик, господин Дзержинский! — прорвался наконец сосед Феликса. — Нельзя же так!

— Можно! Я хочу быть человеком трезвых мыслей.

— Ну, это вам, видно, нелегко дается, — улыбнулась Маргарита Федоровна.

Все рассмеялись, а напряжение спора внезапно исчезло. Было уже позднее время. Вскоре начали расходиться. Большинство собравшихся жило в противоположной стороне городка. С ними ушла и Маргарита Федоровна.

— Вы уж извините меня за резкость суждений! — сказал Феликс, прощаясь и пожимая ей руку.

— Ну что вы! Одержимость в людях мне нравится, — с улыбкой ответила Маргарита Федоровна.

Когда Феликс и Якшин остались вдвоем, Дзержинский спросил:

— Кто она, Маргарита Федоровна?

— Училась на Бестужевских курсах в Питере. Взяли за нелегальную литературу, когда раскрыли лахтинскую типографию. Получила два года ссылки. Фамилия ее Николева.


2

Уездный городок Нолинск насчитывал в те годы тысяч пять жителей. От железной дороги отстоял он верст на сто пятьдесят и поэтому в зимнее время, когда Выя сковывалась льдом, бывал отрезан от всего света. Но здесь имелись гимназия, реальное училище и сравнительно большая библиотека, что особенно радовало Дзержинского. Основным промышленным предприятием считалась махорочная фабрика. В округе еще делали рогожи, катали пимы. Всюду, где росла липа, драли лыко и плели «вятские сапоги» — лапти...

Для каждого селения или городка Вятской губернии было строго размечено, какое число ссыльных возможно там поместить. Для Нолинска, к примеру, было определено пятнадцать человек. Но обычно их бывало больше. Надзор за ними осуществляли три нижних полицейских чина.

Высланных па окраину Российской империи даже здесь ограничивали в передвижении, хотя считались они людьми свободными. В Нолинске поселенцам запрещалось выходить за пределы городских окраин. Полицейская инструкция точно указывала, где находились эти пределы. С востока разрешалось ходить до деревни Мука — в полутора верстах от Нолинска, с юга — до берега реки, за версту от города.

Были и другие обязательные запреты. Ссыльным не разрешали участвовать в драматических кружках, преподавать в школах, читать лекции и вообще работать по найму где бы то пи было. А пособие от казны на каждого ссыльного полагалось пятнадцать копеек в день. Это для привилегированных — для ссыльных из дворянского сословия, а для прочих — по десять копеек на душу...

Письмо Альдоне Феликс написал только через две недели.

«Я обещал написать тотчас же после освобождения, но как-то все откладывал...

Освободили меня лишь 14 августа. Дорога была чрезвычайно приятная, если считать приятными блох, клопов, вшей и т. п. Я больше сидел в тюрьмах, чем был в дороге. По Оке, Волге, Каме и Вятке я плыл пароходом. Это чрезвычайно неудобная дорога. Заперли нас в так называемый «трюм», как сельдей в бочке.

Недостаток света, воздуха и вентиляции вызвал такую духоту, что, несмотря, на наш костюм Адама, мы чувствовали себя, как в хорошей бане. Мы имели в достатке также и массу других удовольствий в этом же духе. Но хватит о них, не стоит об этом думать, так как выхода из этого при моем теперешнем положении я сам найти не могу.

Я нахожусь теперь в Нолинске, где должен пробыть три года, если меня не возьмут в солдаты и не сошлют служить в Сибирь на китайскую границу, на реку Амур или еще куда-либо. Работу найти здесь почти невозможно, если не считать здешней махорочной фабрики, на которой можно заработать рублей семь в месяц...

Имеется здесь немного книг. Есть земская библиотека. Хожу гулять и забываю тюрьму, вернее — забыл ее уже, однако неволи не забываю, так как и теперь я не свободен...

Существует проект построить железную дорогу от Вятки через Нолинск в Казань... Пусть строят дороги, пусть эти дороги несут с собой развитие капитализма, пусть служат им на здоровье! Но вместе с дорогами проникнет сюда и клич свободы, страшный для них клич «Света и хлеба!», а тогда — тогда померимся силами!..

Нас меньше всего удручают всякие жизненные неприятности, так как жизнь наша — в работе для дела, стоящего превыше всех повседневных мелочей. Дело наше родилось недавно, но развитие его будет беспредельным, — оно бессмертно...

А теперь до свидания, не сердись за мои мысли. Я откровенен, поэтому сердиться трудно».

Вслед за распутицей, превратившей нолинские улицы в непроходимые трясины, наступила зима. Всю ночь падал мокрый снег, а под утро ударил мороз, стало бело и празднично.

В тот вечер Феликс заночевал у Якшина — уж очень не хотелось брести по грязи в потемках. А утром, едва открыли глаза, увидели, что пришла зима. Комната наполнилась мягким призрачным светом. Это сияние источал снег, налипший на окна. Якшин босиком подбежал к оконцу, позвал Феликса:

— Ты погляди, погляди, сколько сразу красоты!

Хозяин в треухе и дубленом полушубке принес охапку дров.

— Однако морозец для первопутка знатный, — сказал он. — Бог даст, и зима ляжет. Она на сухую землю никогда не ложится, а нонче все как по правилам...

День был воскресный, и Феликсу не нужно было идти на фабрику, где он работал теперь набивщиком. Еще до завтрака Феликс сел за письмо. Он любил делиться мыслями с Альдоной, рассказывать ей о своем житье-бытье. Письма сестры — единственное, что связывало его с прежней жизнью.

«Вчера и позавчера получил твои письма. Вижу по ним, что ты мной очень недовольна, а проистекает это оттого, что ты совсем не понимаешь и не знаешь меня. Ты знала меня ребенком, подростком, но теперь, как мне кажется, я могу уже назвать себя взрослым, с установившимися взглядами человеком. И жизнь может меня лишь уничтожить, подобно тому как буря валит столетние дубы, но никогда не изменит меня. Мне уже невозможно вернуться назад. Условия жизни дали мне такое направление, что то течение, которое захватило меня, для того только выкинуло меня на некоторое время на безлюдный берег, чтобы затем с новой силой захватить меня и нести с собой все дальше и дальше, пока я до конца не изношусь в борьбе, то есть пределом моей борьбы может быть лишь могила...

Я видел и вижу, что почти все рабочие страдают, и эти страдания находят во мне отклик, они принудили меня отбросить все, что было для меня помехой, и бороться вместе с рабочими за их освобождение...»


3

Жандармское управление не обходило вниманием Дзержинского. Исправник послал донесение вятскому генерал-губернатору:

«Ссыльный поселенец Дзержинский по своему характеру человек вспыльчивый и раздражительный. Идеалист, питает явную враждебность к монархии. Своим поведением проявляет неблагонадежность в политическом отношении и уже успел приобрести влияние на некоторых лиц, которые до сего были вполне благонадежны...

Обращает на себя внимание своим поведением и другой политический ссыльный — белозерский мещанин Александр Иванов Якшин, который совместно с упомянутым Дзержинским собирает продукты, одежду и деньги для ссыльных, проходящих через Нолинск.

К сему обязан присовокупить, что Дзержинский Феликс Эдмундов без нашего ведома нанялся набивщиком на махорочную фабрику и оказывает дурное влияние на других рабочих. Собственной властью я распорядился устранить Дзержинского с указанной фабрики».

Генерал-губернатор, прочитав донесение нолинского исправника, написал письмо своему давнему знакомому Алексею Александровичу Лопухину, исполнявшему в Санкт-Петербурге обязанности министра внутренних дел:

«Состоящие под гласным надзором полиции в Вятской губернии белозерский мещанин Александр Иванов Якшин и уроженец Виленской губернии Феликс Эдмундов Дзержинский с прибытием во вверенную мне губернию своим поведением проявляют крайнюю неблагонадежность».

Затем генерал-губернатор изложил содержание донесения из Нолинска, особо подчеркнув фразу о враждебном отношении к монархии, и сделал свое заключение: «Полагаю изменить место поселения ссыльных Дзержинского и Якшина, выслав их в селение Кайгородское, в отдаленную волость Слободского уезда вверенной мне губернии».

В одном пакете с распоряжением нолинскому инспектору генерал-губернатор отправил и денежный перевод, поступивший на его имя из Вильно, от сестры ссыльного — Альдоны Булгак. В своем письме она настоятельно просила губернатора переслать брату эти пятьдесят рублей, но не сообщать, от кого они поступили. Иначе брат не примет деньги, не захочет обременять семью дополнительными расходами.

Провожать «дважды ссыльных» собралась вся колония. Феликс подбивал Якшина:

— Давай откажемся ехать! Пусть нас насильно погрузят в розвальни... Проявим свое отношение к произволу!

— Зачем дразнить гусей, Феликс? Кого мы этим удивим?

Провожали их шутками, веселыми напутствиями, но на душе у всех было горько. Среди провожающих стояла и Маргарита Федоровна с узелком съестного для отъезжающих.

В Кае была сотня рубленых изб, две церкви, каменная и деревянная, да соляные склады купцов Строгановых возле земляного вала, когда-то защищавшего Кайгородскую крепость от татарских набегов. А кругом — безлюдные леса, непроходимые болота.

Когда-то, лет триста назад, Кай назывался городом. Стоял он на Старосибирском тракте, который шел от Москвы через Ярославль, Великий Устюг за Уральские горы. Тогда и торговля была, и проезжих богатых людей хватало, а с годами, когда сибирский путь переместился южнее, Кай захирел.

Сюда и доставил двоих ссыльных, Якшина и Дзержинского, сопровождавший их из Нолинска полицейский. Пуще всего он боялся, как бы его поднадзорные не сбежали в дороге... Потому старался ночевать в пересыльных тюрьмах, а уж если приходилось останавливаться на постоялых дворах, укладывался спать на полу, у порога, не разуваясь и положив под подушку заряженный пистолет.

До Кайгорода добирались без малого педелю, потому что конвойный приказывал возницам ехать только посветлу, предпочтительно в кибитке и только в крайнем случае соглашался на розвальни.

В Кае приехали прямо к уряднику, которому полицейский передал ссыльных из рук в руки, велев расписаться в их получении. Конвоир торопился домой к рождеству и в тот же день выехал из Кайгорода. Перед отъездом он передал Дзержинскому пятьдесят рублей.

Найти жилье в Кае оказалось делом несложным. В первой же избе хозяева предложили ссыльным небольшую чистую горенку, попросив за нее четыре рубля в месяц. Сами же переселились в другую половину избы.

Пятистенная изба Лузяниных, с высокой завалинкой и тесовой крышей, стояла на краю села, у околицы, открытая со всех сторон ветрам и непогоде. Дальше шла заснеженная равнина — до самой реки Камы, глубоко погребенной сейчас под снегом.

Двор Лузяниных был обнесен хлипкой изгородью из жердей. Вдоль улицы тянулся настил, тоже из жердей, на случай весенней распутицы, чтобы не вязли люди в топкой болотистой жиже.

На другой день, раздобыв у хозяев лыжи, отправились осматривать новые «владения». Оба были в неуклюжих тюремных полушубках, в шапках-треухах и валенках, но и в такой одежде мороз прохватывал до костей. С берега Камы далеко у горизонта виднелась темная полоса леса. Река уходила на северо-восток, а где-то, судя по школьной карте, которую удалось раздобыть, Кама сворачивала к югу и возле Сарапула впадала в Волгу.

— А ведь в Волгу течет, хоть и под снегом, — сказал Феликс, думая о чем-то своем. Потом пояснил: — Летом взять лодку — и по течению... Места безлюдные, затеряешься, как булавка в сене...

— Не успели тебя доставить, неблагодарный, а ты уже прикидываешь, как бы сбежать отсюда! — пошутил Якшин.

— Что поделаешь, хоть помечтать, и то на душе легче...

Из Кая Феликс написал в Нолинск Маргарите Федоровне Николевой:

«Вчера начался уже новый год! Поздравляю Вас! Мы с Александром Ивановичем вчера доели то, что принесли Вы нам на дорогу. Берегли, чтобы было чем встретить Новый год. Даже кофе пили!.. Сегодня даже на охоту ходили, хотя вернулись ни с чем. Нарядились в арестантские полушубки, надели рукавицы, взяли ружья под мышку. Да оказалось, что я совсем в охотники не гожусь».

Написал и Альдоне:

«...Глаза у меня действительно болят, и я лечусь, ибо хочу жить, а без глаз жить нельзя.

Последнее твое письмо я получил в больнице — мне пришлось лечь на некоторое время, и я пролежал бы там, возможно, долго, если бы не случай, происшедший со мной недавно. До сих пор я жил в Нолинске — в городе со сравнительно большим населением и не так отдаленном от остального мира. Однако нашему губернатору пришло в голову, что мне здесь нехорошо. Не знаю, чем я вызвал такую заботливость по отношению к себе. Он перевел меня на 400 верст севернее, в леса и болота, в деревню, отдаленную на 250 верст от ближайшего уездного города. То же самое случилось и с одним моим товарищем. Хорошо, по крайней мере, что есть с кем поговорить. Село Кайгородское довольно большое, пятьдесят лет назад было городом, в нем 100 дворов и около 700 жителей-крестьян.

Я живу вместе со вторым ссыльным. Белого хлеба здесь нет совсем. Мясо осеннее, замороженное. Жизнь не дешевле, чем в уездном городе, а, пожалуй, дороже... Мы здесь сами себе готовим обед; купили самовар. Хорошо здесь охотиться, можно даже кое-что заработать. Может быть, вскоре пришлют нам охотничьи ружья...

Мои письма, наверное, вскоре будут просматриваться местными властями. Хотели уже просматривать, но мы запугали их судом, так как делать это без циркуляра министерства внутренних дел они не имеют права. Из-за этого мы и ведем борьбу со здешним волостным управлением — не хотят принимать наших писем...»

Только в середине января Феликс получил письмо от Маргариты Федоровны. И сразу ответил. Он писал:

«Вы говорите, что больше всего любите и цените во мне преданность Делу, которому мы служим. Но ведь Дело и преданность ему не может не увлечь чуткого жизнедеятельного человека. И будущее наше — борьба!..»

Дни в кайгородской ссылке тянулись медленно, однообразно... Пошел второй месяц жизни в Кае, а казалось, что прошли годы. Феликс силился заняться чем-нибудь, читал до головной боли — не помогало. Когда отпускали морозы, бродил с ружьем по округе, возвращался, едва держась на ногах от усталости, и все же никак не мог избавиться от раздумий, постоянно одолевавших его. И разговоры, а чаще споры с Александром Ивановичем не давали удовлетворения. Выросший на идеях народовольцев, Якшин только приближался к социал-демократам, в голове его была такая путаница, что Феликса споры с ним часто попросту раздражали.

Только письма, которые Феликс писал или получал, хоть как-то скрашивали жизнь, давали возможность унестись мыслями к близким. Почта приходила раз в неделю. В эти дни Феликс все время прислушивался, не звенят ли колокольчики почтовой кибитки.

Потом пришло еще одно письмо из Нолинска. Как обычно, он сразу ответил.

«Вчера вечером получил Ваше письмо, — писал он Маргарите Федоровне. — Пока, видимо, его не читали мои опекуны. Пришло нераспечатанным. Как вовремя я получил его! Именно вчера мне почему-то было особенно грустно. Чтение не получалось, хотя и сидел долго за книжками.

Письма мои, по всем расчетам, Вы должны уже получить. Их еще не перехватывают, во всяком случае, меня на почте об этом не предупреждали. Ведь просмотр писем делают открыто, цинично лезут в самую душу, действуют по инструкции, которая разрешает надзирателю вламываться в квартиру ссыльного в любое время суток. Меня даже оторопь берет, когда я подумаю, что грязные, засаленные подлостью руки филеров могут касаться Ваших или моих писем. Невольно начинаешь замыкаться, сдерживаться и не пишешь того, что хочется сказать.

За чтением сижу теперь каждый день часов по восемь и почти не выхожу на улицу. Что происходит со мной? Что случилось? Не могу разобраться.

Вы хотите знать о моих настроениях, чувствах, о моей духовной жизни. Да знаю ли я сам об этом? Настоящее меня не удовлетворяет, мучит оторванность от большого дела... Порою мне казалось, что я смогу объять, принять на себя все людские страдания. Но миражи были столь недолги, я падал с ужасающей высоты в действительность, в жизнь, уже казался себе карликом...

Читаю теперь «Жерминаль», читаю как раз описание стачки. Прошлое нахлынуло на меня так сильно, что голова закружилась...

Уже поздно, в доме все спят. Сегодня я чувствую себя каким-то нервным. Потому и писал, чувствую, бестолково. Боюсь, что не поймете меня, не разберетесь. Завтра прочту написанное...

А у меня к Вам есть дело: посылаю письмо, написанное моему знакомому. Отправьте его по назначению, тоже через кого-нибудь. И еще одна просьба — не знаете ли Вы кого надежного в Саратове, в своих родных местах. Ответьте только — да или нет.

Как бы мне хотелось поговорить с Вами обо всем, обо всем, но нет времени — почта сейчас уходит, да и голова трещит что-то...»

Следующее письмо было совсем коротким:

«Последнее письмо Ваше получил распечатанным. Добились они своего, но дать подписку, что ознакомлен с распоряжением о перлюстрации писем, я отказался. Будь что будет, но добровольного согласия на контроль своих мыслей не дам, своей совести не продам. Не дождутся они этого! Писать Вам теперь буду очень редко. Надеюсь, Вы поймете мое состояние, поймете, что иначе поступить не могу.

В конце февраля меня повезут в Слободское на освидетельствование, проверить — годен ли я к военной службе. Но служить предстоит после ссылки. Пока написал жалобу в Сенат с требованием разъяснить мне законы...»

Сестре Феликс писал несколько иные письма — старался ее успокоить, создать впечатление, что живется ему лучше, чем оно было на самом деле.

«Два твоих письма я получил. Спасибо за присылку через губернатора 50 рублей, только не стоило этого делать. Теперь мои письма находятся под контролем, потому я не отвечал и писать буду очень редко. Несколько дней назад я вернулся из уездного города, куда был вызван по поводу воинской повинности, но меня забраковали из-за легких навсегда. Лечиться здесь невозможно, хотя есть врач: сюда едут только молодые врачи и без практики; климат здесь сырой. Я написал заявление о переводе в другое место, но сомневаюсь, выйдет ли что-нибудь из этого. Работаю довольно много — занимаюсь, учусь. Как здоровье твоих мальчиков? Поцелуй их от меня и скажи Рудольфику, что благодаря нам его ждет лучшая судьба, что он сможет свободнее дышать, если захочет приложить силы к тому, чтобы одни не угнетали других и не жили за их счет, чтобы свергнуть золотого тельца, чтобы уничтожить продажность совести и ту темноту, в которую погружено человечество; тогда ему не придется уже скрываться со своей работой, как разбойнику, ибо никто не будет его преследовать. Если все это не найдет отклика в его душе, если он будет жить исключительно для себя и заботиться только о своем собственном благополучии, то горе ему... Не сердитесь, что я желаю ему того, что считаю высшим счастьем и что для меня свято...»


4

За дверью, в хозяйской половине, послышались тяжелые шаги, шушуканье. Феликс приоткрыл дверь. Перед ним стоял сосед Лузяниных Гавриил Чесноков, чернобородый мужик с озорными цыганскими глазами. Феликс хорошо знал его — Гавриил частенько заглядывал к ним вечерами о том о сем потолковать. Был он человек разбитной, за словом в карман не лез, но на этот раз выглядел робким, нерешительно переминаясь, мял в руках шапку.

— Ну что, Гавриил Григорьевич, зачем пожаловал?

— К вашей милости, барин...

— Какой же я тебе барин, — усмехнулся Феликс. — Ссыльный бунтовщик, а ты меня — барин... Ну, заходи!

— Все равно не чета нам, мужикам необразованным. Имя у тебя больно мудреное, сразу не запомнишь, вот и зовем — барин. Извини, если не так...

Феликс усадил гостя на табурет, сам сел на койку.

— Ну, какие же у тебя дела? Рассказывай.

— Выручи ты меня, барин, Христа ради. Век буду помнить.

— Чем?

— Не разживусь ли я у тебя деньжонками? Вот так приспичило! — Чесноков провел ребром ладони по шее.

— И много ли надо?

— Да ведь как сказать, по-нашему — много, когда их вовсе нет: два рубля девяносто. Не хватает недоимку заплатить... Волостной пригрозил коровенку со двора увести. Приходил описывать, три дня сроку дал. А что без коровы делать? С голоду помирай.

— Ну, это капитал небольшой... Денег у меня, признаться, тоже не густо, но помогу.

Феликс выгреб из кармана все, что у него было. Деньги, полученные от сестры, были не в счет, предназначались для другого дела.

— Держи! Разбогатеешь — отдашь!

— Отдам, отдам, ты не сомневайся!.. Пойду в лес угли жечь, заработаю и отдам... Выручил ты меня, барин!..

С наступлением теплых дней Феликс оставался редко дома, предпочитая сидеть с удочкой у реки или бродить по лесам с ружьем. Порой он даже не приходил домой ночевать. Кайский урядник косо глядел на такие отлучки, сделал строгое предупреждение, узнав, что Дзержинский ушел от села километров на десять. Феликс пообещал больше не уходить, а через день снова отправился в лес и воротился только на другие сутки.

Делал он это с умыслом — приучал урядника к длительному своему отсутствию. Все отчетливее становилось решение: бежать. Бежать из ссылки, которая осточертела, стала нестерпимой мукой... Якшин от такой мысли отказался: бежать — дело гиблое. Но Феликсу обещал помочь — разузнать про дорогу, наметить маршрут, выведать, в какое время лета удобнее плыть вниз по Каме. Пешему отсюда не уйти.

Приняв решение, Феликс успокоился, стал сдержаннее, ровнее. Это отметил и урядник. Он сообщил в уезд, что поднадзорный Дзержинский ведет себя теперь вполне пристойно.

Когда в Кай приехал пристав Шевелев с тайным заданием «расследовать адвокатскую работу ссыльного Дзержинского», урядник не то чтобы вступился за Феликса, но заверил, что адвокатской практикой ссыльный не занимается, а если и пишет кому заявления в суд, в волостное правление, то только тем, которые приходят к нему сами по своей неграмотности.

Но вопреки очевидности генерал губернатор распорядился отдать под суд Дзержинского, «как уличенного в занятиях адвокатурой, ему не разрешенной».

Распоряжение губернатора пришло к слободскому уездному исправнику. Против Дзержинского завели новое дело, начали вызывать на допросы. Все это ускорило задуманный побег.

Урядник в конце концов махнул рукой на дальние отлучки ссыльного, просто помешанного на рыбалке и охоте, и Феликс уходил порой верст за сорок к глухому, заросшему камышами Адову озеру, прозванному так за мрачные болотистые берега и темную, как деготь, воду.

Иногда Феликс брал у хозяев лодку и уплывал вверх по Каме или спускался по реке вниз. Возвращался в Кай только через несколько дней. Оставалось добыть лодку. Помог счастливый случай.

Гавриил Чесноков давно звал Феликса наведаться к нему на речку Порышь, где он всю неделю выжигал угли, только по воскресеньям возвращаясь в Кай за харчами. Конец был неблизкий, разве чуть покороче, чем до Адова озера.

Отправились на Порышь вместе. Как бы между прочим Феликс все выспрашивал Чеснокова — бывал ли тот в низовьях Камы, нет ли там заторов, сильное ли течение, какие речки туда впадают.

Потом зашел разговор о лодках: без лодки рыбак не рыбак. Взять хотя бы Порышь: пеший и к берегу не подойдет, завязнет. Тут Гавриил Григорьевич и рассказал, что видел в камышах брошенный ботничек, не так, конечно, чтобы уж очень хороший, но если подлатать да просмолить — плыви на нем хоть до самой Перми!

Ботничек подтащили к шалашу, осмотрели. Гавриил Григорьевич обещал его починить, вытесать весло. Феликс спросил о цене, но Чесноков обиделся:

— Об этом больше не вспоминай, барин. Негоже так! У нас за добро добром платят...

Задерживаться на Порыши Феликс не стал: боялся насторожить урядника. На другой день был дома. Теперь надо было позаботиться о провизии.

Продовольствием его обычно снабжала хозяйка, Прасковья Никитична. К ней Феликс и обратился.

Но в отличие от обычного, захотел тут же с ней рассчитаться, накинул даже за туесок из березовой коры, в который хозяйка сложила продукты.

— Да что ты удумал! — отказывалась Прасковья Никитична. — Воротишься — рассчитаемся. За туесок-то зачем? Не насовсем ведь берешь...

Но Феликс отшучивался: пока есть деньги, лучше рассчитаться, не то уплывут... Прасковья Никитична, видимо, что-то почуяла. Взяла деньги, достала из туеска тряпицу с солью и добавила из солонки еще пригоршню.

— Положила, да маловато, неровен час задержишься — без соли хуже, как без хлеба...

С Якшиным договорились так: Феликс пешим уходит на Порышь и плывет на ботничке до Перми. А дальше — будет видно... Конечно, лучше бы плыть прямо по Каме, не тащиться столько верст с вещами, но гнать сюда лодку долго, да и рискованно — по округе много знакомых рыбаков, могут навести на след.

Когда все раскроется, Якшин, условились, распустит слух, будто Дзержинский собирался поехать в Нолинск — посоветоваться с врачами, а оттуда в Вятку, встретиться с губернатором насчет своего перевода из Кайгородского... Все это позволит выиграть время, запутает розыски!

С рассветом, когда только начинала заниматься заря, Феликс неслышно вышел на улицу, пересек луговину и тропинкой пошел к лесу, в сторону Адова озера. Поклажа оказалась тяжелой, хорошо, что хоть часть вещей, необходимых в дороге, Феликс оставил прошлый раз в шалаше Чеснокова.

Было двадцать восьмое августа 1899 года. Феликс усмехнулся: через двое суток день его рождения. Чудесный подарок он себе готовит: волю!

Гавриил Григорьевич вышел на берег проводить Феликса. Конечно, Чесноков понимал, зачем ссыльному ботничек, куда тот собирается плыть и почему именно отсюда, с Порыши. Но делал вид, что ни о чем не догадывается. Феликс тоже был убежден, что Чесноков понимает его планы, но продолжал игру, говорил так, будто и впрямь собирался плыть к Адову озеру за рыбой.

По утрам бывало уже холодно, над водой стоял плотный туман.

— Будут спрашивать — скажи: пошел к озеру, обещал через день вернуться, — предупредил Феликс.

— Вестимо! — солидно ответил Чесноков. — Как до коряги доплывешь, так и вылазь из ботника. Адово там совсем рядом, рыбы — тьма, — объяснял он, зная, что никакое озеро Дзержинскому не нужно.

Феликс столкнул ботник в воду, вскочил в него и оттолкнулся от берега.

Чем ближе к Перми, тем выше и круче поднимались берега Камы, поросшие вековыми елями, густо-зелеными днем и черными вечером. Феликсу казалось, что плывет он в глубоком ущелье с малахитовыми берегами. Места здесь были глухие, безлюдные, это радовало беглеца. Иногда, приустав, Феликс переставал грести, и течение само несло его вдоль величественных суровых берегов.

Когда сгущались сумерки, Феликс подгребал к берегу, вытягивал на берег лодку, разводил костер, подвешивал над огнем закопченный чайник и долго сидел так, созерцая пламя, наслаждаясь счастьем свободы.

У окраины Перми он вышел на берег, переоделся и отправился на вокзал: поезд на Санкт-Петербург и Варшаву проходил через Пермь днем.






Загрузка...