«Будь я прилежным школяром…» Вийон был не против убедить своих читателей, что стал жертвой прежней лени и потом исправлять что-либо было уже поздно. Суть его мысли совершенно очевидна: зачем сейчас работать, если потерянного времени не вернешь.
А убедив в этом, нетрудно заставить поверить и в то, что все его творчество состояло из вдохновения, что оно сводилось к жизни и смерти. Вийон любил изображать из себя поэта, никому и ничем не обязанного. Естественно, кое-что он прочитал. И этого не пытался скрывать. Чтобы получить степень магистра, ему пришлось потратить несколько лет на освоение интеллектуального инструментария схоластов. Однако, занимаясь стихосложением, он отзывался о прочитанном с большой иронией. За исключением «Романа о Розе», который он похвалил, правда, не соизволив признать, сколь многим ему обязан, все остальные упомянутые им книги Вийон неизменно высмеивал.
Круг чтения школяра Вийона определялся составом библиотеки его покровителя магистра Гийома, а также, очевидно, и библиотеки капитула Сен-Бенуа-ле-Бетурне. Должно быть, именно поэтому, внося изменения в один лишенный какого бы то ни было сарказма пункт «Завещания», он счел нужным подарить славному Гийому де Вийону его библиотеку. Библиотека Франсуа Вийона — не что иное, как библиотека капеллана Гийома.
В университете в описываемую эпоху еще не было центральной и доступной всем студентам библиотеки. Каждому студенту приходилось довольствоваться теми книгами, которыми располагали его коллеж или педагогия. Большие возможности по сравнению с другими учащимися были у стипендиатов Наваррского коллежа и Сорбонны.
Существовали, естественно, и книжные лавки, где продавались книги, переписанные писцами. Однако клиентура книготорговцев при университете складывалась отнюдь не из неимущих клириков, лишенных возможности попасть в коллеж и получить таким образом комнату, стипендию и учителя. Круг замыкался: тот, кто был слишком слаб, чтобы поступить в коллеж, оказывался одновременно и слишком беден, чтобы купить книги. Оставалось лишь слушать то, что говорилось во время занятий, и по возможности схватывать все на лету.
А вот одалживались книги часто. Для мозга, натренированного такой педагогической системой, где все еще полновластно царила зубрежка, зачастую одного прочтения было достаточно, чтобы запомнить цитаты, отражающие основу диалектики и способы рассуждения, которые в дальнейшем организовывали и закрепляли мыслительный процесс. Все заимствования Вийона — как те, в которых он признавался, так и те, в которых не признавался, — явились результатом таких вот стремительных, несистематических занятий.
Восстановить окружавший Вийона мир книг мы можем без труда. Мы не знаем состава библиотеки славного капеллана Гийома, но зато можем перечислить книги, имевшиеся в распоряжении его коллег. Например, нам известно, какие книги были у Николя де Байе и Клемана де Фоканберга, каноников из Собора Парижской Богоматери, в разное время исполнявших должность секретаря Парламента. У одного из них было двести книг, у другого — двадцать шесть. Гийом де Вийон, вероятно, имел книг десять — двадцать. Сознательно или непроизвольно использовал поэт применительно к себе фразу Пилата: «Что написал, то написал», ответившего отказом на просьбу иудеев изменить надпись на кресте? Возможно, Вийон вкладывал в эти слова глубокий смысл и, представляя себя жертвой, просто-напросто ждал, чтобы его судили по делам и по тому, что он написал.
Ведь не монах я, не судья,
Чтоб у других считать грехи!
У самого дела плохи.
О Господи, я сир и мал,
Прости мне грешные стихи, —
Что написал, то написал![91]
Составляя во славу своего друга Жана Котара каталог оказавшихся в раю великих пьяниц и называя по порядку Ноя, спящего обнаженным в присутствии детей, Лота, совершившего инцест с дочерьми, Архетриклина, подававшего в Кане гостям воду вместо вина, Вийон выуживал шутки, из поколения в поколение повторявшиеся клириками до и после попойки. Не исключено, что так же он поступал и тогда, когда обыгрывал строчки псалма «Deus laudem» («Хвала Господу»), чтобы, не говоря этого открытым текстом, пожелать смерти своему гонителю епископу Орлеанскому. Элементарная шутка церковного певчего — прочитать при епископе псалом, в котором на языке Вульгаты, то есть латинского перевода Библии, «общественная повинность» звучит как «episcopatum», в результате чего получается: «Да достанется его епископство другому!»
А вот когда Вийон поминает «Мудреца», в действительности же Экклезиаста, можно подумать, что он дословно цитирует Библию. Однако поэт приводит лишь начало стиха: «Веселись, юноша, в юности твоей», пренебрегая продолжением, где юность отождествляется с суетой. Однако он говорит то же самое, но другими словами; он хорошо знает и этот текст, и текст книги Иова, выражающего свое отчаяние: «Дни мои бегут быстрее челнока и кончаются без надежды».
Бесследно разлетелись дни,
И не вернуть уже былого.
Ткач, сколько нитку ни тяни,
До края заткана основа… [92]
Или вот еще одна типичная шутка клирика, построенная на частичной омонимии слова «спасение» в религиозном смысле и так называемого «салюдора», золотой монеты с изображением ангела Благовещения, выпущенной во времена английской оккупации:
Ave Decus virginum,
Ave Salus hominum!
«Слава девичьей чести» — звучит гимн, прославляющий Богоматерь. «Слава спасению людей» — означает вторая строчка. А Вийон осуществил чудовищную акрофоническую перестановку:
Ave salus, tibi decus!
В результате получилось: «Слава тебе, золотая монета». Звучит кощунственно, даже если не принимать во внимание особенностей произношения, дающихся с учетом рифмовки («Слава тебе, задница»)[93]
На базе Священного Писания выросла целая ветвь литературы, оказывавшая влияние на литургию. Николя де Байе, будучи человеком, интересовавшимся разного рода теологическими спекуляциями, имел в личной библиотеке для углубления веры два десятка книг: от трактата Боэция о Троице до антологии сочинений Августина Блаженного. К этой ветви добавлялась еще назидательная литература. «Письма» и «Утешения» святого Бернара, трактат «Сокрушение сердца» святого Иоанна Златоуста, «Послание о таинствах» святого Киприана. «Толкование» Беды, посвященное книге Иова, «История бедствий» Павла Орозия, трактат «О жизни и нравах» святого Ансельма Кентерберийского — все это служило для того, чтобы осмысливать и толковать основополагающие тексты и традиционные формулы веры. Даже Фокамберг, значительно в меньшей степени являвшийся теологом, чем его предшественник на посту секретаря, и тот имел в своей библиотеке трактаты парижского епископа Гийома Овернского, авторитетного автора ХIII века, трактат которого «О мире» синтезировал все теологические знания своего времени, тогда как в его же книге «О добродетелях» просто и гармонично излагалась моральная теология. Байе шел гораздо дальше: у него имелись письма Абеляра, «Сумма против язычников» Фомы Аквинского, а главное, ключевые для всей схоластики «Сентенции» Петра Ломбардского. Он был весьма начитанным богословом и располагал даже комментарием мендского епископа Гийома Дюрана к «Сентенциям» Петра Ломбардского.
Читал ли Вийон эти классические книги? Слышал ли хотя бы названия этих трудов, являвшихся основными источниками как литургических, так и университетских проповедей? Во всяком случае ссылался на них магистр словесных наук Франсуа де Монкорбье не часто. Например, однажды он упомянул про повара Макера, способного сварить целиком, «со всеми его волосами», самого дьявола, но это еще не значит, что «Мученичество святого Бахуса», где фигурирует некий повар Макарий, принадлежало к числу его излюбленных чтений. В школярском мире Макером могли окрестить повара любой харчевни. Для этого достаточно было, чтобы когда-нибудь хоть один какой-то школяр прочитал это самое «Мученичество».
Если не считать нескольких аллюзий, религиозная культура Вийона выглядит не очень богатой. Ему известно, что Соломон из-за любви к женщинам стал идолопоклонником и что филистимляне выкололи Самсону глаза. Знания весьма скудные, причем почерпнутые из назидательных примеров. Имена, образы — и ничего больше.
В библиотеках иных клириков находились и книги античных философов. Правда, большинство текстов было представлено в сокращенном виде, и среди них выделялся свод наиболее необходимых для человека средневековья знаний «Брак Филологии и Меркурия» Марциана Капеллы, своеобразный синтез интеллектуальных конструкций, создававшихся с V века, в том числе синтез того, что было написано Кассиодором в VI веке или Алкуином в VIII веке. Попадались на тех библиотечных полках и кое-какие фундаментальные тексты в русле платоновской логики, в частности «Грамматика» Присциана, «Риторика» Цицерона, равно как и разного рода компиляции, благодаря которым магистры схоластики имели под рукой античную мысль, сведенную к нескольким формулам; таков был «Поли-кратикус» Иоанна Солсберийского, краткое изложение политической экономии.
Некоторые из античных авторов были представлены в оригинале. Клирики читали Сенеку, Цицерона и Ювенала. Читали они даже Лукреция, а еще больше — Овидия, чья «Наука любви» среди грамотеев пользовалась популярностью, «Письма с Понта» читались от случая к случаю и чьи «Фасты» имелись в библиотеке Николя де Байе. Вергилий с его «Энеидой» присутствовал всюду. Встречались также Теренций, «Сон Сципиона» Макробия, «Утешение философией» Боэция.
Творчество Аристотеля было представлено достаточно широко, начиная с «Риторики» и кончая питавшими и обновлявшими средневековую мысль «Политикой» и «Никомаховой этикой», известными тогда в латинских переводах, а также во французских переводах епископа Николя Орема, одного из самых незаурядных советников Карла V. Николя де Байе, человек любознательный и имевший возможность пополнять свою библиотеку, был обладателем книги «О правлении князей», сочиненной в свое время епископом Буржским Жилем Колонной, одним из наставников и советников Филиппа Красивого, сочиненной, дабы восславить политику разумной середины и правление мудрых людей. Располагал он также и «Письмами» Пьера де Виня, одного из политических советников императора Фридриха II.
Если не считать Аристотеля, греки в подобных библиотеках отсутствовали. Игнорировались полностью и Гомер, и Пиндар, и Эсхил, и Софокл. А если говорить о римлянах, то предпочтение отдавали относительно легкому латинскому языку Вергилия, а не гораздо более изысканному языку Горация. Причем, встречая те или иные реминисценции, мы вовсе не обязаны принимать их за цитаты. Стихи, перешедшие в поговорки, могли возникать и не из прочитанного.
Чаще всего грамотеи извлекали античные примеры из многочисленных версий и переложений «Романа об Александре», «Романа о Фивах», «Энеаса» и «Романа о Трое», то есть из произведений, обязанных своим содержанием поздним латинским переводам и пересказам, в которых, как правило, терялось главное. Разве «Роман об Александре» не возник из «Эпитомы», являвшейся сжатым школьным пересказом выполненного в III веке Юлием Валерием латинского перевода «Псевдо-Каллисфена». который сам возник как компиляция греческих историй и легенд? Так что читатель XV века находился на весьма приличном расстоянии от Геродота и Гомера.
Перипетии такого рода искажали и смысл произведений, и форму. Вергилий оказался христианизированным. А изящный Овидий в десятках вариантов «Лекарства от любви», «Искусства любви» и иных «Наук любви», на которые наложили отпечаток и морализаторский, написанный в XII веке на латинском языке трактат «Об искусстве благопристойной любви» Андрея Капеллана, и его французский перевод, выполненный во времена Филиппа Красивого клириком Друаром ла Вашем, стал выглядеть просто жеманным.
Стало быть, классическая культура Вийона вполне стоила его начитанности в области теологии. То там, то тут в его стихах всплывают имена, обязанные своим появлением то услышанному анекдоту, то необходимости подчеркнуть какую-нибудь черту характера. Ни одно из них не свидетельствует о более или менее серьезном знакомстве с философскими или другими произведениями. Древняя история и мифология, присутствующие в его творчестве, — это то, что он почерпнул, глядя на резные порталы и витражи с изображенными на них сценами из истории.
Орфей, печальный менестрель,
Покорный глупому обету,
Сошел, дудя в свою свирель,
В Аид из-за любви к скелету;
Нарцисс, — скажу вам по секрету:
Красив он был, да не умен!
Свалился в пруд и канул в Лету.
Как счастлив тот, кто не влюблен![95]
А ведь поэт не читал «Георгики», где Вергилий рассказал о путешествии в ад влюбленного Орфея, неспособного внять наказу бога Плутона, который согласился вернуть Евридику лишь при условии, что Орфей не будет в пути оборачиваться. Очевидно, Вийон читал лишь стихи франш-контийского доминиканца Рено де Луана, являвшегося также переводчиком классической литературы и комментировавшего ее с помощью поздних латинских авторов вроде Боэция.
Орфей, изящный менестрель,
Взглянул назад, издавши трель.[96]
Точно так же не читал Вийон и «Метаморфоз» Овидия. А трагическую историю Нарцисса, погибшего оттого, что ему слишком полюбилось собственное отражение в роднике, он узнал из непременного «Романа о Розе». И оттуда же, из «Романа о Розе», — «Земля — праматерь наша» — позаимствовал он и одно из своих последних волеизъявлений, украсив образ собственным скептицизмом: слишком уж часто одолевал его голод, чтобы преувеличивать ценность дара, завещанного им земле.
Правда, школяр Вийон мог все же порой включить в свои стихи и настоящие цитаты, которые, не задумываясь, видоизменял, дабы подчинить ритму и рифме. Так, в торжественном «Послании Марии Орлеанской» он процитировал слова «Patrem insiquitur proies» Катона и включил знаменитый стих Вергилия «Jam nova progenies coelo demittitur alto»:
Nova progenies coelo
Как поведал нам поэт
Jamjam demittitur alto.
Однако, когда мы начинаем изучать эту проблему более внимательно, наши иллюзии рассеиваются. Высказывание Катона оказывается взятым из апокрифа, причем у клириков XV века эта фраза стала практически поговоркой. «Ребенок идет по следам отца» — гласила древняя университетская мудрость, и, чтобы процитировать этот стих, отнюдь не требовалось читать «псевдо-Катона», поскольку он автоматически приходил на память любому школяру, стоило ему только подумать про кого-нибудь: «Каков отец, таков и сын!». Что же касается Вергилия, то его на протяжении многих веков из-за этого стиха — «Ныне с высоких небес посылается новое племя», — причем только из-за него, считали одним из языческих пророков, возвестивших новую зарю, Царство Божие, пришествие Христа. Поэтому схоластика стала доброжелательно повторять этот стих. И в будущем Латинском квартале он был у всех на слуху. Так что Вийон, не мудрствуя лукаво, повторил его вслед за многими другими.
Он не читал даже «Достопамятные истории» Валерия Максима, откуда якобы почерпнул историю пирата Диомеда, которую с таким же успехом мог обнаружить и в «Республике» Цицерона, и в «Граде Божием» Августина Блаженного. Этот диалог Александра Македонского и пирата, сумевшего ответить, что он не был бы «разбойником на море», если бы владел королевским флотом, это удивительное признание законности власти, располагающей силой, Вийон просто-напросто извлек из средневековых компиляций. Историю эту перевел с латинского на французский во времена Филиппа VI Валуа один госпитальер из Сен-Жак де О-Па по имени Жан де Винье, и затем она вошла в «Книгу поражений» Жака де Сессоля. А одну реплику Вийон взял в более древней компиляции Иоанна Солсберийского «Поликратикус», восходящей к тексту Цецилия Бальбуса. Как мы видим, он черпал сведения то тут, то там, но всегда не из первоисточников.
Стало быть, знания в области классики складывались из сведений, почерпнутых в школьных учебниках, компилятивных сочинениях и сборниках «сказаний», то есть в литературе облегченного типа, предназначенной для второразрядных схоластов. Эта литература не столько приобщала к культурному наследию древних, сколько предоставляла в распоряжение потребителя большой набор цитат, острот и удобных сентенций. Превращаясь в «авторитеты», эти цитаты служили фундаментом для размышлений и питали проповеди. Чеканные формулировки, назидательные истории, удачные шутки — вот багаж, который девять из десяти клириков уносили вместе с титулом магистра свободных искусств.
В результате поэт мог назвать Флору «прекрасной римлянкой», хорошо понимая, что речь идет о проститутке, а то вдруг сравнивал Марию Орлеанскую с «целомудренной Лукрецией», не отдавая себе отчета в двусмысленности подобного сравнения. Он ссылался на Гектора как на пример доблести, но в то же время, подобно многим современникам, принимал Алкивиада за женщину.
Среди книг, действительно ему знакомых, следует назвать «Грамматику» Доната, о которой он вспомнил, дабы высмеять кого-то из своих знакомых — книга для них слишком трудна! — и «Искусство памяти», низкопробную энциклопедию для недоучек. Цветом своей эрудиции он был обязан составленным специально для школ компиляциям вроде «Поликратикуса» англичанина Иоанна Солсберийского, книги, оставившей по себе неплохую память, поскольку в XII веке, еще даже до открытия Аристотеля богословами следующего века, она стимулировала изучение экономических проблем.
Имена, и больше ничего… Когда Вийон пожелал обвинить парижанок в том, что они болтают в церкви и больше занимаются там злословием, чем слушают богоугодные проповеди, он противопоставил речам женщин мораль Макробия. Однако Макробий у него — всего лишь имя, ассоциирующееся с моралью. Никакой другой нагрузки упоминание о нем не несет.
Взгляните сами, кто не верит:
Вблизи церковного двора
Или у монастырской двери
Садятся, юбки подобрав,
Мои красотки и с утра
Во все вникают так глубоко!..
Внимай, нет худа без добра, —
Макробию до них далеко! [98]
Получить ученую степень на факультете словесных наук и не знать, кто такой Аристотель, было бы просто невероятно. То, что Вийон читал кое-какие его труды, скорее всего из области схоластической логики, не подлежит сомнению, хотя в «Малом завещании» цитируется Аристотель не к месту и иронично: ученая ссылка как бы ликвидирует самое себя своей несообразностью, так что в тексте снова остается только имя. Поэт сообщает, что от избытка размышлений человек нередко становится «безумным и лунатичным», и к сказанному добавляет:
О том, коль память мне не врет,
У Аристотеля прочел я[99].
Вспомним, что в 1456 году Вийон в общем-то продолжал оставаться теологом-учеником и что все свои знания об Аристотеле он приобрел благодаря Фоме Аквинскому. А из сочинений самого Аристотеля, скорее всего, он прочел лишь небольшие трактаты по элементарной психологии под общим названием «Parva Naturalia» («Малая природа»). Именно в них клирик, не любивший перенапрягаться и не желавший вдаваться в диалектические премудрости фундаментального труда «De anima» («О душе»), мог почерпнуть более или менее приблизительные представления о том, что Аристотель думал о человеческом разуме. Вне всякого сомнения, Вийон обращался и к трактату «De somno et vigilia» («О сне и бодрствовании»), этому небольшому опусу, ключевые слова которого обнаруживаются в эпизоде «полузабытья» в конце «Малого завещания».
Мало того, что Вийон охотно заимствовал в рудиментарном томизме и поверхностно усвоенном учении Аристотеля свой философский словарь и колорит познаний в области теологии, он к тому же еще и скопировал, изображая процесс своего «полузабытья», аристотелевскую схему работы интеллекта. Сказанное Аристотелем о деятельности ума Вийон использовал, переставив выражения, для характеристики кризиса функций сознания, каковым явилось его «полузабытье». Аристотелевский переход от восприятия органами чувств образов действительности к их запоминанию, а затем к формированию абстрактных понятий, становящихся основой спекулятивного мышления, это восхождение к «высшей части» души, прочитывается в обратном направлении в описании поэтом собственного кризиса, «полузабытья», внешняя словесная фантастичность которого не должна скрывать от нас внутреннюю стройность схоластической мысли:
Но за молитвой сбился я,
Как будто мысли мне сковало, —
Не от излишнего питья,
Нет: Дама Память отобрала
Оппинативный род сначала.
Затем весь род коллатеральный,
Все категории смешала,
В ларь спрятав интеллектуальный
Суждений вид эстимативный,
Что перспективу нам дает,
Симилятивный, формативный…[100]
Чем является здесь Аристотель: символом, шуткой, хвастовством? Возможно, и тем, и другим, и третьим одновременно.
Поэт цитировал также и Аверроэса, арабского толкователя аристотелевской метафизики, но цитировал приблизительно так же, как и самого Аристотеля. Не стоит заблуждаться. Жизнь дала ему больше знаний, чем Аверроэс и его философия. Страдание, увы, учит лучше, чем чтение.
Измучен горькою тоской,
Не в силах удержать рыданья,
Я слезы проливал рекой,
Страдал, не видя состраданья,
В игре нужды, обид, изгнанья
Я вечно битым был мячом
И понял жизнь без толкованья, —
Здесь Аверроэс ни при чем[101].
Так же обстоит дело и с редкими у Вийона юридическими цитатами. «Декрет» Грациана, этот основополагающий сборник канонического права, упомянут лишь в связи с женщинами, берущими себе любовников «согласно «Декрету». За аллюзией скрывается студенческая шутка. В действительности же в «Декрете» говорилось о публичном скандале как об отягчающем вину обстоятельстве. Как и следовало ожидать от школяра, порой после выпивки приобщавшегося к проблемам юриспруденции, Вийон сделал вывод, что грешить лучше в тени. «Любить в тайном месте» — вот как следует толковать его слова о любви «согласно «Декрету». Так что не будем принимать эту отсылку за доказательство осведомленности в вопросах юриспруденции.
Что же касается буллы папы Николая V, давшей в 1449 году монахам из нищенствующих орденов право исповедовать и, соответственно, отводить к своим обителям потоки приносимых верующими даров, то она у духовенства наделала немало шуму. Стало быть, отказ по завещанию одновременно и декрета «Omnis utriquisque sexus» («Людям обоего пола»), — являвшегося в действительности декреталией Григория IX, обязывавшей всех христиан исповедоваться по крайней мере один раз в году, причем именно своему священнику, а не чужому, — и «Кармелитской буллы», перераспределявшей доходы в пользу ординарного духовенства, тоже имел источником вовсе не чтение юридических текстов, а беседы в монашеской и священнической среде.
Единственной логически необходимой и практически точной цитатой является цитата из Вегеция, открывающая «Малое завещание». Теоретик античного военного искусства советовал писать то, что думаешь, дабы узнавать мысли других о том, что пишешь. Выслушивать чужое мнение относительно своих произведений — таков смысл высказывания Вийона, который притворился, что следует совету римского стратега, но не обратил внимания на то, что в законченном виде совет гласил: мысль становится руководством к действию лишь после того, как ее прочтет и одобрит государь.
И тут снова обнаруживается, что Вийон процитировал перевод. Причем вряд ли можно считать случайностью то, что перевод Вегеция, из которого он позаимствовал высказывание, принадлежит не кому иному, как Жану де Мёну. В прологе «Книги рыцарства», переведенной с латинского языка автором «Романа о Розе», мы читаем следующее:
«Если император не прочитал и не одобрил написанные книги, им будет отказано в признании и в принятии их за авторитетные свидетельства».
С неизбежной закономерностью мы снова и снова возвращаемся к «Роману о Розе», единственной книге, цитировавшейся Вийоном без насмешки. Именно оттуда он извлек основные положения своей философии. Там, в частности, находятся корни его представлений о женщине, отнюдь не совпадающих с теми, которые явились результатом его собственных любовных опытов. Он заимствовал из «Романа о Розе» темы, образы, даже эмоции. Прекрасная Оружейница, прежде чем попасть в «Завещание», была уже в «Романе», где ее звали Праздной Дамой, причем Гийом де Лоррис использовал те же слова и те же образы, дабы обрисовать как красоту, так и безобразие.
У Праздной Дамы в старости на подбородке появилась ямочка, а у Прекрасной Оружейницы он раздвоился. В молодости у одной нос был «хорош и прям», у другой — «красивый нос прямой». Лоррис изобразил «яркий цветом ротик», а Вийон снабдил портрет «губ алой красотой».
«Роман о Розе» Вийон читал и перечитывал. Он знал из него целые отрывки. И заимствовал целые фразы. «Крепко в зубах узду держи» превратилось в «В зубах узда — рысь ретива». Можно было бы процитировать сотню подобных примеров. Человек средневековья в отличие от нас отнюдь не приравнивал заимствования к плагиату. Вся тогдашняя система образования покоилась на чтении и заучивании, а не на оригинальности мысли. В той мыслительной системе, где принцип авторитетности оправдывал любые диалектические ходы, взять у другого означало воздать ему почести и основать новое высказывание на уже признанном мнении.
А «Роман о Розе» как раз и был суммой общепризнанных знаний. Гийом де Лоррис и сменивший его Жан де Мён, два живших в XIII веке клирика, развили в этом романе все темы усвоенной за десять веков христианства платоновской философии. Начинается роман с большого трактата о куртуазности, являющегося собственным сочинением Гийома де Лорриса, современника Людовика VIII, затем следует обширная панорама схоластической философии, вобравшей в себя и взгляды принадлежавших к белому духовенству преподавателей молодого Парижского университета, и умонастроения наслушавшихся церковных проповедей буржуа. Что же касается части, написанной Жаном де Мёном, современником Филиппа III, то она тоже является памятником клерикальной мысли — это видно хотя бы по тому, какая роль отводится автором женщине, — но мысли, преднамеренно оторванной от прежних авторитетов и доктринальной иерархии. В философской системе «Романа о Розе» человек предстает скорее как действующее лицо в обществе, нежели как божье подобие в мироздании. Произведение явилось также — для не очень отчетливо воспринимавших его новизну читателей XV века — реестром символов и аллегорий. Этот роман выглядит целостной языковой системой. Взяв у Марциана Капеллы идею и темы, авторы романа придали им определенность и законченность.
Во многих отношениях Жан де Мён предвосхитил возрожденческий гуманизм. Конечно, нарисованное им естественное общество, моделью для которого послужил вергилневский золотой век, обязано некоторыми своими чертами мощному направлению эгалитаристской мысли, породившему с одной стороны францисканское течение, а с другой — антиклерикальные, анархистские устремления Иоахима Флорского и его последователей «духовников». И все же Жан де Мён создал такую схему божественного творения, где человек ценен не только по занимаемому им в Граде Божием месту, а и сам по себе.
Именно в «Романе о Розе» черпали чаще всего современники Вийона внешние атрибуты своей классической культуры, равно как и внешнее подобие глубины мысли. Неизменный успех романа стимулировал даже самые невероятные мероприятия: через несколько лет после появления «Большого завещания» преподаватель риторики и официальный летописец Жан Молине взял и сделал прозаический пересказ текста Жана де Мёна. Так что у Вийона, бравшего все ему необходимое в «Романе о Розе», не было никаких оснований испытывать по этому поводу угрызения совести. Он, как, впрочем, и все его современники, был обязан роману прежде всего мифологией, отзвуки которой постоянно слышались в беседах на левом берегу Сены. Кто делал заимствования из «Романа»? И кто делал заимствования у заимствующих?
Послушаем Жана де Мёна:
Ведь сладкий стих порой несносен…
Рютбёф, современник, вторил ему:
Твердят, что сладкий стих несносен…
Анонимный автор в конце XIV века снова вернулся к этой мысли, использовав ту же формулу:
Твердят нам, сладкий стих несносен…
А затем ею воспользовался и Вийон, изменив лишь грамматическую конструкцию:
Чем слаще стих — тем он несносней…[103]
Надо сказать, что поэт не скрывал своих заимствований и охотно вручал кесарю кесарево… Не считая нужным давать отсылки по поводу каждой цитаты, порой, однако, когда нужно было опереться на авторитетное мнение, он цитировал почти дословно и называл источник. Например, Жан де Мён писал:
Многое юным сердцам в юности пылкой простится,
Если Господь им дает к старости остепениться.
Сколь же блаженнее тот, кто не сумел возгордиться,
Кто от младенческих лет к зрелости сердцем стремится![104]
Вийон несколько изменил смысл высказывания. Он отказался суммировать добродетели юности и зрелого возраста. Первый постулат остался: помня о старости, нужно прощать молодость. Однако за этим следует собственная вийоновская мысль о том, что преследователи хотят помешать ему дожить до старости.
Как мудро нас учил «Роман О Розе»!
Помню, там, в начале,
Завет нам был прекрасный дан:
«Чтоб люди молодость прощали,
Жалели старость…» Но едва ли
Враги мои считались с ним:
Меня всегда и всюду гнали,
Страданьям радуясь моим[105].
Зрелый возраст позволяет искупить ошибки молодости. Вот этого-то шанса и пытаются лишить Вийона. Из-за страданий «бедный Вийон» умрет молодым. Это совершенно личная тема: у Жана де Мёна ничего подобного не встречалось.
Следует добавить, что в этом цитировании есть одна погрешность: Вийон ошибся книгой. Стихи, частично повторенные Вийоном, фигурируют не в «Романе о Розе», а в «Завещании» Жана де Мёна. Кстати, идея завещания, используемого в качестве предлога для рассказа о своем видении мира — или в качестве предлога для сведения счетов, — впервые пришла в голову тоже не Вийону.
Наряду с «Романом о Розе» во всех библиотеках имелись также и книги по истории. На первом месте стоял Тит Ливий, за ним следовали Саллюстий, Цезарь с его «Записками о галльской войне» и нередко Валерий Максим. Встречались там и разного рода версии легендарной истории, например бесчисленные «Истории троянцев», которые монархическая мифология стала в конце концов выдавать за древние истории франков. Можно было верить либо не верить тому, что франки восходят по прямой линии к спасшимся от гибели троянцам, — независимо от этого их историю читали, потому что она вошла в моду.
Естественно, в отличие от просвещенного и состоятельного каноника Николя де Байе не каждый мог похвалиться наличием в своей библиотеке четырех томов книги «О достопамятных событиях» Петрарки и книги Боккаччо «О знаменитых женщинах». Однако не было ни одной библиотеки при капитуле, монастыре или коллеже, которая не располагала бы той или иной хроникой, пересказывавшей приблизительно одни и те же истории с небольшими добавлениями каких-либо фактов местного значения и свежих анекдотов. Везде присутствовали «Жития святых отцов», «Жития философов», «История церкви». Принадлежащая перу Мартина Полония хроника папства под названием «Мартинианская хроника» в каждой своей версии снабжалась местными комментариями и всякий раз обновлявшейся историей церкви. Также везде можно было встретить и «Историю Александра», равно как и «Иудейские древности» Иосифа Флавия.
Вийону до всех этих крупных исторических трудов, необходимых для осмысления прошлого, не было никакого дела. В его классической культуре история смешивалась с легендой. А его «современная» культура исключала историю, хотя, правда, однажды ему случилось обнаружить в хронике манских епископов привлекшее его внимание своей звучностью имя графини Арамбюржис, тут же зачисленной им из-за этого в знаменитые дамы былых времен. Где же они, эти дамы?
Где Бланка, белизной сродни
Лилее, голосом — сирене?
Алиса, Берта — где они?
Где Арамбур, чей двор в Майенне?
Где Жанна, дева из Лоррэни,
Чей славный путь был завершен
Костром в Руане? Где их тени?..
Но где снега былых времен? [106]
Сам факт, что это имя является его единственным и, по существу, не имеющим никакого значения заимствованием из исторической литературы, красноречиво свидетельствует, насколько малое место занимала история в его вдохновении. В лучшем случае он запоминал иногда какое-нибудь недавнее событие, о котором поговаривали на улице Сен-Жак и в округе. Так, например, случилось с буллой папы Николая V. Поэтому то внимание — плод внушений какого-нибудь учителя или чего-то из прочитанного, — с которым он, похоже, отнесся к старому делу Жана де Пуйи, всколыхнувшему в начале XIV века и без того уже потрясенную церковь — из-за последовавшего за смертью папы Бонифация VIII краха попыток внедрить учение Августина Блаженного в политику и из-за переноса папского престола на берега Роны, — следует назвать исключительным.
В 1321 году папа Иоанн XXII осудил обвинения, выдвинутые богословом Жаном де Пуйи в адрес францисканцев. И Жану де Пуйи пришлось отречься от своих обвинений во время публичной церемонии, запомнившейся белому духовенству — и в частности, духовенству церкви Сен-Бенуа-ле-Бетурне — унижением, нанесенным священникам перед лицом нищенствующих орденов. На протяжении более ста лет после того события Сорбонна по-прежнему считала, что магистр Пуйи был достоин всяческого доверия и пострадал совершенно ни за что.
И вот скромный школяр Франсуа Вийон попрекнул богослова, поставив ему в вину не убеждения, а догматизм. В словах поэта, не посвященного в теологические тонкости конфликта и вовсе не стремившегося в них просветиться, мы слышим упрек в измене. При этом не приходится сомневаться, что в ряде случаев он сражался именно с лицемерием нищенствующих орденов.
И зря бранился мэтр Матье
Из-за такого пустяка;
Не лучше был и Жан Пулье,
Кто проклинал святош, пока
Его не взяли за бока…[107]
Следует заметить, поэт не делал различия между всеми этими орденами. Он собрал в одну компанию нищих, бегинок, «тюрлюпенов» и отказал им по завещанию «жакоппинские супы», то есть превосходный суп с мясом и сыром, получивший в народе название иаковитского в насмешку не над супом, а над нищенствующими братьями, призывавшими жить в бедности и насыщавшими свою плоть не только вкуснейшим супом. Ирония Вийона простирается еще дальше: иаковиты, кармелиты и некоторые другие нищенствующие ордена слыли любителями проводить время с женами в отсутствие их мужей.
Отцы святые испокон
Веков в Париже всем друзья:
Пока они лобзают жен,
Спокойно могут спать мужья![108]
Лучше всего в парижских книжных лавках шли книги по праву: полезная наука. Дело в том, что, например, Библию можно было читать, даже если она и старая, к тому же магистр теологии вполне мог воспользоваться библиотекой коллежа. Хорошо служили и старые «Часословы», особенно тем, кто, не будучи чрезмерно богат, не стремился приобретать все новые и новые, изукрашенные по последней моде экземпляры. А вот тем, кто хотел выиграть процесс, следовало иметь самые последние комментарии прецедентов. Обеспеченная клиентура парижских книжных лавок вроде советников, адвокатов и прокуроров стремилась иметь под рукой базовые тексты и практические руководства, одалживать которые всякий раз было бы сложно. «Судебник», «Декрет», свод постановлений обычного права, сборник форм и образцов, глоссы, «случаи» — багаж юриста, оставаясь неизменным в своей основе, имел различную ценность. Один, например, довольствовался «Дигестой», другой «Сводом» Рофруа де Беневана или даже «Сводом» Танкреда Болонского. Один располагал лишь жалкой компиляцией «Декреталий», а другой имел кроме того еще и «Свод» Реймона де Пеньяфорта. Все зависело от средств или полученного наследства…
Вийон ни в чем таком решительно не нуждался; ему хватило краткого приобщения к праву в качестве писца у одного юриста. Из этой практики он вынес формулы, обороты, звонкие слова. От юриспруденции он взял лишь слова, относящиеся к судопроизводству и завещаниям. А как он пользовался ими, мы знаем.
Из «Декрета», являвшегося фундаментом всех штудий по каноническому праву, он вынес лишь один урок, тот самый, который клирики неизменно повторяли, идя к девицам легкого поведения, а именно: лучше грешить тайно, чем ввязываться в публичный скандал. Грациану, конечно, было бы нелегко узнать в этом суждении свое обличение адюльтера…
Что касается доли франкоязычных художественных произведений в тех библиотеках, о которых мы можем составить представление благодаря осуществленной после смерти их владельцев инвентаризации, то здесь можно было встретить буквально все. В этом разнообразии отражались личные вкусы и пристрастия, хотя в общем-то угадать, какие из находившихся там книг действительно читались, а какие — чаще всего — лишь упоминались в разговорах, весьма нелегко. Книга обладала существенной материальной ценностью, и выбросить ее, даже если она вышла из моды, никому в голову не приходило. Следовательно, нужно с максимальной осторожностью зачислить в прочитанные те из книг, что были когда-то приобретены либо получены по наследству. Однако существует и один весьма точный критерий популярности книги, и таковым является количество копий: если переписчики приобретали какой-нибудь текст, это означало, что в тот момент этот текст был в ходу.
В подходе к художественной литературе, зачастую совпадающем с подходом к области чувств, легко выделить несколько социально-профессиональных сред. Например, буржуа столь же страстно, как и принцы, хотя и по иным причинам, любили романы. Парламентские чиновники относились к ним более прохладно, зато не пренебрегали поэзией, особенно если по своей тенденции она примыкала к какому-нибудь крупному направлению мысли, популярному либо при дворе, либо в городе. У Николя де Байе было две книги баллад и «Роман о состоянии мира», являвшийся, возможно, одним из «сказов» Рютбёфа или чьим-нибудь еще аналогичным сатирическим творением. Ведь в конечном счете секретарю Парламента отнюдь не были заказаны ни смены настроений, ни обиды…
Принадлежавшие к этому литературному жанру произведения, к которым с недоверием относились советники — «великие магистры», как называл их Вийон, — и которые редко встречались на книжных полках коллежей, передавали из рук в руки безденежные и мало заботившиеся о своей карьере школяры. Хотя Вийон и черпал свое вдохновение главным образом из наполовину художественного, наполовину энциклопедического «Романа о Розе», эту литературу он ценил высоко. Но и тут эрудиция его складывалась из разрозненных и косвенно полученных сведений.
Он кое-что заимствовал из героических поэм — Берту, Беатрису Прованскую, Алису Шампанскую, — но эти заимствования пришли прямиком из романов, написанных позже, когда аристократия уже перестала быть тем, чем была в героические времена. Да, кстати, и из этого эпического материала взяты лишь несколько благозвучных имен, за которыми не стояло ровным счетом ничего, равно как и за именем «дама Сидуана», понравившемся поэту, когда он встретил его, скорее всего, в «Романе Понтюса и прекрасной Сидуаны», причем, может быть, даже и не в романе — нет никаких указаний на то, что Вийон его читал, — а всего лишь в названии.
В действительности же рыцарство не слишком привлекало школяра. Его тоска по героическим временам весьма поверхностна. Сколько бы Вийон ни называл вперемешку различных ассоциировавшихся с подвигами имен, к ценностям эпической художественной литературы он остался равнодушен. Фраза «Но где наш славный Шарлемань[109]?» нужна была поэту лишь из-за необычайной красоты стиха. Король франков был Вийону в высшей степени неинтересен, и, похоже, ему абсолютно ничего не приглянулось даже в «Паломничестве Шарлеманя», героической песне, прославлявшей подвиги короля и вдохновившей в XIII веке бальи Филиппа де Бомануара на написание «Жана и Блонды», а в конце XV века давшей сюжетную основу книге «Роман Жана Парижского».
Единственное, что ему действительно нравилось в эпической литературе, — звучность имен. Это видно, в частности, и на том примере, когда он превратил умершего незадолго до того короля Владислава Богемского в «Ланселота, короля Беэньи». Ланселот здесь является не свидетельством эрудиции, а символом снобизма.
Вкусы Вийона отражали вкусы его среды. Старого «Шарлеманя» и не столь старого фруассаровского «Мелиадора» копировщики переписывали для замков, где культивировалась ностальгия по рыцарским временам, да еще порой для какого-нибудь буржуа, приобретавшего аристократическую культуру в ожидании того момента, когда удастся добиться возведения во дворянство. Что же касается клириков и школяров, то их мечты и создаваемое ими представление о себе ориентировались на иные ценности. «Бедного школяра» или, как он еще себя называл, «сумасброда» Вийона не слишком влекло к этой литературной традиции, где ничто не трогало его сердце; столь мало его интересовали интеллектуальные конструкции вокруг короля Рене, и так сухо он реагировал на ирреалистическую поэзию анжерского двора. «Мелиадор» был полной противоположностью вийоновского реализма.
Есть даже некоторые основания сомневаться в том, что он читал Рютбёфа, хотя тот и является его предшественником в искусстве прислушиваться к голосу Парижа. Рютбёф писал также и о ветрах, проносящихся над бренным миром.
Однако Вийон предпочел использовать в качестве рефрена для своей «Баллады на старофранцузском» слова из одной «Моралите», сыгранной впервые в 1426 году в Наваррском коллеже, куда в более поздние годы Вийон нередко заглядывал. Осуществлялась ли постановка повторно? Или текст просто сохранился в памяти кое-кого из любителей? Не исключено, что ценившие поэзию клирики продолжали цитировать понравившиеся стихи. Вийон взял их себе. Оригинальности он не искал, а само заимствование лишь подтвердило надежность его вкуса.
Принц, не уйти нам от червей,
Ни ярость не спасет, ни страх,
Ни хитрость: змия будь мудрей, —
Развеют ветры смертный прах [111]
Поэт призывает пренебречь и яростью, и страхом… И придает сыгранной в Наваррском коллеже «Моралите» метафизическую объемность.
Точно так же и факт заимствования им образа «чертог божества», найденного ранее Рютбёфом для прославления Девы Марии, сам по себе не может служить доказательством того, что Вийон когда-то раскрывал «Девять радостей Богоматери». В XV веке их не читал уже никто. Однако многие символические названия сохранила риторика церковных проповедей. Поэт, подобно многим другим, черпал из общего достояния слова и выражения, еще не застывшие в официально признанных нормах. Как и в случае с афоризмом «Чем слаще стих — тем он несносней».
Иначе обстоит дело с Аленом Шартье и Эсташем Дешаном. Вийон очень хорошо вписывается в традицию Дешана, умершего в начале XV века поэта из Шампани, реалиста, близкого ему и по настроению, и по видению общества, столь же насмешливого и нелицеприятного. А по отношению к Шартье с его вычурностью формы и идеализмом содержания он, напротив, выглядит антиподом. Шартье олицетворял куртуазное искусство. А Вийон был воплощенным вдохновением, родившимся в таверне и переосмысленным клириком, который хотя и не утруждал себя в школе, но как-никак провел десять лет под началом магистров.
Эсташа Дешана Вийон читал. Великие люди, названные им среди «сеньоров былых времен», включая и храброго Дю Гекле-на, были героями многих поэм Дешана, который, кстати, задолго до Вийона смешивал и эпохи, и имена знаменитостей.
Принц, где теперь Роланд и Оливье,
Где Александр, Артур и Карл Великий,
Где Эдуард и прочие владыки?
Они мертвы, они давно в земле [112]
Задолго до Вийона начал Дешан пользоваться и диалогами в стихах. Когда-то он сделал также портрет потомственного пьянчуги с «жалкими красными глазами», предвосхитивший вийоновский набросок попечителя Жана Лорана. Однажды, будучи больным, но не собираясь еще в ту пору умирать, Дешан, дабы посмеяться над своими современниками, изобрел прием пародийного завещания с соответственно варьируемыми в нем дарами. И вот, предвосхитив щедроты Вийона, оставил он францисканцам свои стоптанные башмаки, а королю Франции — Лувр. Опередил он Вийона и в наказе похоронить его на возвышенности, а также завещав пустой сундук или служанку.
А когда меня Бог приберет,
Пусть кюре мою девку возьмет[113].
Вийон унаследовал эту золотоносную жилу и стал разрабатывать ее на свой манер. Перенял он у Дешана и тему завистливых языков, которые подаются в супе злословнам с приправой, составленной из всех ядов мира: купороса, квасцов, ярь-медянки, сулемы, мышьяка, селитры… Впрочем, это средство для сплетниц рекомендовал еще Жан де Мён:
Побольше языков колючих,
Бесстыжих, ядовитых, жгучих [114]
Вийон явно находился под впечатлением этого образа «Романа о Розе», когда говорил про «языки жгучие, красные, гадючьи», а вот что касается рецепта похлебки, то его он создавал не без помощи Дешана. Однако почерк у них разный. У Дешана — хищная утонченность:
А вот почерк составляющего рецепт Вийона:
В слюне ехидны, в смертоносных ядах,
В помете птиц, в гнилой воде из кадок,
В янтарной желчи бешеных волков,
Над серным пламенем клокочущего ада
Да сварят языки клеветников[116].
Ну а Ален Шартье, напротив, символизировал все то, что школяр Вийон отвергал, — придворное искусство с его стремлением к элегантности. Надо сказать, Вийон и не пытался притворяться. Он сознательно противопоставлял себя галантному поэту с его фантазиями. Чтобы поверить, что красивые слова излечивают от таких несчастий, как одиночество, нищета и болезни, нужно было иметь полный желудок и цветущий вид. Куртуазность излечивала лишь здоровых. Шартье в своей поэме «Безжалостная красавица» тоже кое-что отказал по завещанию:
Вийон тоже не остался в долгу перед влюбленными, но в его завещании звучит нескрываемая горечь, причем даже в призыве молиться слышится язвительная ирония. Он предлагает несчастным влюбленным гротескный обмен: они должны будут помолиться за «бедного Вийона», а он откажет им кропильницу, наполненную слезами и плачами. Привычное подмигивание поэта здесь обнаруживается только в одном ироническом условии: дар перейдет к больным от любви любовникам лишь в том случае, если они не позабыли приобрести «Завещание» Алена Шартье. Иными словами: если Шартье при них, все будет хорошо.
Затем, измученным любовью
Любовникам, уткнувшим нос
В стихи Шартье, к их изголовью
Дарю кропильницу для слез
С кропилом из увядших роз,
Чтоб каждый в час ночной, бессонный
Молитву тихую вознес
За упокой души Вийона[118].
Исповедуя оптимистическое видение мира, Шартье подчеркивал взаимосвязь человеческих чувств и распределения ролей в обществе. Он считал, что душевное благородство зависит от благородства рода. Поэтому в своих балладах этот поэт благодати прославлял достаток, здоровье, удачливость. Бедность в его сознании ассоциировалась с пороком, причем пороком неизлечимым.
От быдла вечно жди беды.
Не жалуй дружбой голытьбу…
Не пыжься, как скоробогач.
Хвали приятеля в гробу
И вместе с плаксами не плачь[119].
Вийон, будучи веселым малым, совершенно не похож на тот тип веселого человека, который импонировал Алену Шартье. Его взгляд на вещи был абсолютно пессимистичным, потому что он просто не располагал средствами, позволяющими смотреть на вещи иначе. Отчетливо этот пессимизм выразился в «Балладе истин наизнанку», где, пародируя Шартье, Вийон обличал отсутствие логики в мироздании. «На помощь только враг придет». Горький вывод человека, тщетно пытавшегося докричаться до людей из глубины своей тюрьмы. А честь воздают, лишь оскорбляя. И истину несет лишь ложь. Гордиться же стоит, только если ты фальшивомонетчик.
Хвались, подделавши чекан,
Опухшей рожею гордись…[120]
Говоря о тех, кто изготовляет фальшивые монеты, Вийон имел в виду все общество. Ну а самый большой обман — это, конечно, любовь.
Тем не менее и сам поэт отчаяния тоже порой становился жертвой этого обмана. Он попадался в им же самим выявленные ловушки. Подобно Алену Шартье, Карлу Орлеанскому, десяткам других поэтов, он обращал свои проклятья смерти. Причем здесь Шартье даже превосходил Вийона своей запальчивостью. «Да будешь Богом проклята!» — восклицал Шартье; «Я на тебя обижен», — говорил Вийон. Парадокс заключается в том, что Вийон, излагая причины своей обиды, заимствовал некоторые символы у куртуазной поэзии. Перед лицом смерти условное искусство частично утрачивало свою условность, что Вийона не удивляло.
В других же случаях неприятие поэзии Алена Шартье доходило у него до того, что он, отказываясь на время от реализма мстительной речи, вдруг начинал пародировать стиль куртуазной поэзии. Вийон умел перевоплощаться. И делал это шутки ради, например когда ему понадобилось упрекнуть изменившую любовницу:
Я ей поверил — и пропал,
Любовным пламенем объят,
Меня сразили наповал
Ее улыбка, стать и взгляд:
Недаром люди говорят,
Что белоногая кобылка
Лишь только с виду сущий клад[121].
Конь с белыми ногами — это конь с хорошей статью, но выдыхающийся в бою. Белые ноги — символ фальши.
В другой раз, посвящая балладу «фальшивой красавице», которая обошлась ему столь дорого, Вийон снова воспользовался торжественным стилем куртуазной поэзии, словно уже само изображение обмана заставляло его музу прибегать к языку условностей. Новая, не вийоновская тональность речи обличала как бы сама по себе: куртуазная любовь — одна из форм обмана.
Весна пройдет, угаснет сердца жар,
Иссохнет плоть и потускнеет взор.
Любимая, я буду тоже стар,
Любовь и тлен, — какой жестокий вздор!
Обоих нас ограбит время-вор,
На кой нам черт тогда бренчанье лир?
Ведь лишь весна струит потоки с гор.
Не погуби, спаси того, кто сир!
О принц влюбленных, добрый мой сеньор,
Пока не кончен жизни краткий пир,
Будь милосерд и рассуди наш спор!
Не погуби, спаси того, кто сир![122]
Те же обороты почти естественно приходили на ум бывшему школяру и тогда, когда у него возникла вдруг надежда получить субсидию от герцога Орлеанского или когда он благодаря принцу-поэту вышел из тюрьмы. В подобные моменты он говорил тем языком, какого от него ожидали.
В результате нарисованный им портрет Марии Орлеанской получился таким, каким он получился бы у самого что ни на есть законченного придворного поэта.
Народа радость и отрада,
От зол ограда и защита,
Владыки царственное чадо
Единственное, в коем слито
Все, чем держава знаменита.
От Хлодвига до наших дней,
Ты горней славою увита,
Чтоб ввек не расставаться с ней [123]
Однако Вийон видел себя в изготовленном им самим зеркале. «В сердце печаль, пустота в животе» — вот что, словно барьером, отделяло его от мира галантности. У кого живот полон лишь «на треть», тот должен покинуть «любви тропинки». И в прямом, и в переносном смысле. Тому заказан путь и к девушкам, и к элегиям.
Не станешь ни плясать, ни петь:
Пустое брюхо к песням глухо [124]
Впрочем, если говорить о галантности, то вечно испытывавший в чем-нибудь нужду поэт умел приспосабливаться. Ему приходилось включаться в игру, иногда с едва заметной усмешкой, а иногда и искренне. Когда его освободили из тюрьмы благодаря заступничеству Карла Орлеанского, он был в своих стихах искренен. А вот когда его отвергла Катрин де Воссель, на фоне яростного «отказа от любви» куртуазно-лирический настрой поэзии Вийона стал выглядеть заметно менее естественным. Где начиналась пародия? И где она кончалась? Вполне возможно, что иногда Вийон превращался в двойника Алена Шартье.