Он болен. Он скрывается. Служащие Шатле не забыли о нем, но теперь некому его защитить: Робера д’Эстутвиля здесь больше нет. Новый прево, Жак де Вилье, сир де л’Иль-Адам, — из тех, кому недостаточно хороших стихов, чтобы выиграть обреченное дело. Лейтенант уголовной полиции теперь Мартен Бельфэ, человек безжалостный; Вийон, насмешничая над ним, своим возможным палачом, вывел его в «Завещании». Поэту следует остерегаться этих людей. Но надо жить, а рассуждать да морализировать — этим сыт не будешь.
Что же у него на совести теперь, в октябре 1462 года, когда он, Франсуа Вийон, вновь оказывается в Шатле? Проступок не слишком значительный — воровство. Грех небольшой, и Вийона быстро бы освободили, а дело осталось бы без последствий, если б у судьи была короткая память. Но дело-то в том, что нашли наконец одного из участников грабежа Наваррского коллежа!
Уладив с правосудием дело, приведшее его в мёнскую темницу, Вийон был всего лишь вором в бегах, которого, хоть не слишком усердно, разыскивали как соучастника в деле ограбления Наваррского коллежа. Послали за мэтром Жаном Коле, главным попечителем теологического факультета. Извлеченный из своей камеры, поэт признался наконец в краже, о которой почти забыл.
Как и следовало ожидать, факультет выступил против освобождения вора, а судейский крючкотвор записал это в своей книге. Франсуа Вийон снова должен был предстать перед Мартеном Бельфэ, чтобы представить ему свою версию ночной вылазки, завершившейся ограблением Наваррской ризницы.
Магистры не могли извлечь никакой выгоды из того, чтобы поэта оставили в тюрьме. Вийон был болен. Лысый, исхудавший, так что на него и смотреть-то страшно, он надсадно кашлял. Его причастность к наваррской краже была не столь очевидна, чтобы послать за нее на виселицу. Факультет предпочел договориться полюбовно: пусть виновный возместит ущерб, после чего ворота тюрьмы для него откроют.
В первые дни ноября 1462 года судебный писец, им тогда был Лоран Путрель, отмечает в своей книге, что в отношении Вийона принято следующее решение: он должен выплатить сто двадцать экю в течение трех лет. В распоряжении освобожденного поэта три года, чтобы найти сто двадцать экю — больше, чем он когда-либо зарабатывал, иначе он должен вернуться в тюрьму. Три года, и тогда — снова решетка на узком оконце и корзиночка, которую он спускает на веревке в надежде, вдруг кто-то принесет съестного. Заключенный счастлив, когда какой-нибудь парижанин сочтет возможным положить туда несколько медяков или ломоть хлеба, такие корзинки постоянно свешиваются со стен Шатле или Фор-л’Евек.
«Новое» экю Людовика XI составляет 27 су 6 денье, а 120 экю — это 165 ливров, то есть столько, сколько получают за сдачу внаём в течение двадцати лет удобно расположенного, где-нибудь в центре Парижа, на мосту Парижской Богоматери, торгового дома. В этом же ноябре 1462 года на Гревской пристани за такую цену можно купить двадцать мюидов вина из Ванва или Медона или восемь-десять мюидов превосходного вина из Бургундии. Это довольно приличное количество — можно даже содержать таверну.
Всей обстановки в доме Вийона не хватило бы для уплаты долга. Его добротная кровать с матрацем, подушка, валик, скамеечка стоят вместе самое большее два экю. Да и найдет ли он по выходе из тюрьмы свою кровать?
Полюбовная сделка, заключенная между факультетом и вором, — обман. Магистры никогда не увидят новых экю, этих прекрасных, почти чистого золота монет достоинством в 23 1/8 карата — чистое золото содержит 24 карата, — а в парижской марке 71 такая монета. Они не увидят этих ста двадцати монет с тремя королевскими лилиями, увенчанными короной.
Что касается Вийона, то в его распоряжении три года, чтобы исчезнуть. По правде говоря, скорее всего именно это и имело в виду доброе университетское сообщество… Не держать неизвестно зачем в тюрьме поэта, но и не видеть его больше!
И тут-то новая беда постучалась в его дверь, в то время как на этот раз он уже ничего не мог сделать. Минул месяц с тех пор, как Вийон вновь вернулся в квартал школяров. Нашел ли он для себя какое-нибудь занятие? Маловероятно. Он опять в круговороте парижской жизни. И ему уже незачем прятаться.
Глупо было бы ожидать, что перед ним откроются все двери. Когда пытаешься прокормиться на даровщинку, тут уж друзей выбирать не приходится.
Однажды декабрьским вечером 1462 года он постучался к Робену Дожи, школяру без прошлого, у которого в этот вечер нашлось чем поужинать. Дожи жил на улице Паршминри, возле Сен-Северен, недалеко от улицы Ла Арп. В доме с вывеской «Повозка» у него убогая комнатенка, но хозяин гостеприимен: Дожи добряк и у него много друзей. В тот вечер вместе с Вийоном там оказался один добрый малый по имени Ютен дю Мустье и один школяр буйного нрава по имени Роже Пишар.
Ужин был проглочен стремительно. Было часов семь-восемь: ложиться рано. Вийон предложил пойти к нему: его дом — это дом монастыря Святого Бенедикта, где магистр Гийом де Вийон милостиво принимал своего протеже при каждом его возвращении к жизни, приличной жизни монастырей и коллежей.
И вот четыре друга на улице. С одним разделить ужин, а с другим свечу — дело обычное. Возможно, у Вийона нашлась бы и бутылка вина и они бы вместе ее распили. Во всяком случае, они не искали удачи и не собирались затевать ссору. Они просто брели по улице Сен-Жак. А шататься темной ночью по улицам — значит с завистью заглядывать в освещенные окна, где за столом сидит буржуа, за пюпитром — судья, за стойкой — лавочник. Все они заканчивали трудовой день. Все четыре неприкаянных школяра обладали живым воображением; их взору представлялись бесплатные представления, так что было чем позабавиться, не входя в расход.
Вийон, Дожи, дю Мустье и Пишар проходили, веселясь, мимо дома нотариуса Франсуа Ферребука, сидевшего в своей рабочей комнате; Ферребук получил должность благодаря воле Его Святейшества: он был одним из папских нотариусов, ежедневно попиравших права королевских нотариусов Шатле. Окно еще светилось. Ферребук заставлял своих писарей работать в такое время, за какое королевские нотариусы испросили бы дополнительное вознаграждение, ведь ночной труд был запрещен законом. Вещь известная: папские нотариусы всегда пренебрегали правилами.
Ферребук был именитым гражданином. Священник, кандидат канонического права, адвокат, затем нотариус в Париже на протяжении десяти лет — он был не из тех, над кем станешь подтрунивать средь бела дня. Сын богатого бакалейщика Жана Ферребука, племянник буржуа Доминика Ферребука, обладателя значительного состояния, — он жил в квартале, прилегающем к улице Сен-Дени. Мэтр Франсуа Ферребук — солидный владелец многочисленных домов и рантье. У него был даже виноградник в Росни-су-Буа. Он получал доход и от церквей.
Это был человек со связями. Перед его домом с вывеской «Золотая шапка» городские власти вымостили даже часть улицы Сен-Жак за счет парижских налогоплательщиков.
Бесшабашным школярам ночь придает храбрости. Ферребук ничего не сделал плохого этим четырем друзьям, но он был живым символом Успеха. У него было все, у них — ничего.
Им было видно в освещенное окно, как трудились писцы. Трудились, и их усердие очень забавляло гуляк. Им хотелось вдоволь посмеяться над писцами, портившими себе глаза. Не стоит придавать этой истории того значения, которого она не имеет: четверо бездельников подтрунивали именно над писцами, а не над злоупотребившим их усердием хозяином. Лентяи не испытывали ненависти к трудягам, им просто захотелось немного поразмяться.
В окно летели шуточки. Пишар даже плюнул в комнату — до такой степени был ему противен их праведный труд.
Писцы нотариуса, возможно, и тихони, когда работают, но если им вздумается вздуть как следует насмешников, они ведут себя вполне по-школярски. В мгновение ока вся ученая компания, освещенная одной свечой, оказывается на пороге дома. Кто это тут ищет ссоры ради ссоры?
— Что за нечестивцы тут стоят?
Пишар отвечает развязно. О чем бишь они спросили? Ну что ж, они сейчас узнают, из какого дерева сделаны флейты. Хорошего они получат трепака.
— Не хотите ли купить флейты?
Минутой раньше никто и не думал о драке. И никто никогда не узнает, кто начал первым. Но вот уже удары сыплются направо и налево. Ютен дю Мустье выступает немного вперед, писцы хватают его и, как тюк, втаскивают в дом. Вийон, Дожи и Пишар слышат вопли:
— К отмщенью! Меня убивают! Я мертв!
Они устремляются к дверям. Как раз в ту минуту мэтр Франсуа Ферребук, раздраженный происходящим, показывается в дверях. Он в ярости наносит сильный удар не ожидавшему этого Дожи, который падает навзничь. Пишар и Вийон ретируются к церкви Святого Бенедикта. Вийон живет неподалеку, и он заботится о том, чтобы не быть втянутым в дело, которое обернется не в его пользу, так как нотариус хорошо знает закон. За Дожи ничего предосудительного не числится, зато ему ясно, что стерпеть удар — значит стать объектом насмешек, и, поднявшись, он выхватывает из ножен свой кинжал.
Что дело Сермуаза, что дело Ферребука, — все это истории одного порядка. Буржуа, так же как и писец, знает, что ношение оружия запрещено, но ночные дозорные никогда не приходят на помощь, если ты ввязался в драку. Оружие у парижанина всегда пристегнуто к поясу и спрятано под плащом, и он прибегает к нему как к последнему средству защиты жизни и кошелька. Королевское правосудие может штрафовать сколько угодно, нарушений от этого не убавится. Писец Шатле ведет учет конфискаций.
«Пояса женщин, промышляющих любовью и таковых взятых под стражу за их ношение…
Шпаги, кинжалы и прочие подобные предметы, запрещенные к ношению как днем, так и ночью…».
Пишар и Вийон, укрывшись в арке монастыря, могли подумать, что все кончилось, но тут явился дрожащий от ярости Дожи: чтобы отбиться и не ударить в грязь лицом перед писцами-зубоскалами, он ранил именитого гражданина, принадлежащего к судейскому сословию…
Удар кинжалом, нанесенный Франсуа Ферребуку, мог оказаться смертельным. Дело приняло нежелательный оборот; Дожи понял, что влип в историю, и начал поносить Пишара за то, что тот вел себя как последний дурак. Дошло до крика. Чтобы не доводить до беды, школяры решили разойтись.
Ферребук не умер; восьмидесятилетний, он будет еще жив в начале XVI века. Но он подал жалобу.
Так что веселые приятели несколькими днями позже встретились в Шатле. Университетский квартал настолько мал, что писцы нотариуса без труда узнали зачинщиков драки. Дю Мустье и Вийона тотчас арестовали. Дожи удалось на некоторое время скрыться, но и его в конце концов нашли. Пишар был самым осторожным: он обрел убежище в стенах церкви францисканского монастыря. Там-то его и арестовал, не спросив разрешения монастыря, лейтенант уголовной полиции Пьер де ла Деор, ненавидевший всех, кто принадлежал к духовному сословию. Один из монахов попытался вмешаться. Но сержанты полиции грубо оттолкнули его, а Пишара отправили в тюрьму.
Вийон, Дожи и дю Мустье осуждены. После их поимки прошел всего месяц, и вот уже всех троих ожидает виселица. Естественно, они послали апелляцию в Парламент.
12 января 1463 года Парламент отклонил прошение Ютена дю Мустье и добавил к наказанию штраф в десять ливров за «наглую апелляцию». Да что там штраф. Дю Мустье повесили.
Больше всех виновен Дожи. Но ему удается затянуть дело, так что он долгое время отсиживается в тюрьме Парламента, а тут в ноябре 1463 года герцог Людовик Савойский наведывается с ответным визитом к своему зятю королю. Людовик XI делает благородный жест и отпускает на волю заключенных савояров. Как когда-то Вийона, Дожи освобождают по королевской милости.
Однако если Дожи — савояр, то Вийон — француз. Поэт с горечью констатирует этот факт. И принимается играть словами:
В это время францисканцы сутяжничают с прево города Парижа. Пишар не нападал на путешественников на большой дороге, он не опустошал крестьянские поля, не совершил никакого преступления против церкви. Случаи, которые братья во Христе хотят представить светскому правосудию, не подлежат двойственному толкованию, а дело Пишара за их рамки не выходит. Они настаивают: было нарушено право убежища; Парламент признает их правоту. 16 мая 1464 года Пишар с соответствующими церемониями был препровожден к францисканцам.
Стоит ли говорить, что братьям-монахам не нужен был Пишар, а прево вовсе не намерен был мириться со своим поражением. На этот раз решили соблюсти приличия. Прево официально потребовал у францисканцев, чтобы они соблаговолили вернуть ему Роже Пишара, обвиненного в нападении на папского нотариуса.
События развивались стремительно. Пишара заключили в Шатле, осудили и приговорили к виселице. Он обратился с прошением в Парламент, тот отклонил ходатайство, как это было с дю Мустье, и добавил 60 ливров штрафа за неуместное обращение в эту высокую инстанцию. Пишару удалось оттянуть встречу с королевским палачом, но его заставили за это заплатить.
Впрочем, штраф этот взять было невозможно: у Пишара за душой ничего и никто за него не заплатит. Тот, кого Дожи назвал в вечер потасовки «распутником поганым», будет повешен, не выплатив ни су.
Осужденный с дю Мустье и Дожи, Вийон также послал апелляцию. Ему было не до шуток. Апелляция написана прозой, без риторической цветистости и подтекста. Ответ лаконичен. 5 января 1463 года — дело велось очень быстро — Парламент провозгласил:
«Судом рассмотрено дело, которое ведет парижский прево по просьбе магистра Франсуа Вийона, протестующего против повешения и удушения.
В конечном итоге эта апелляция рассмотрена, и ввиду нечестивой жизни вышеозначенного Вийона следует изгнать на десять лет за пределы Парижа».
Суд не оправдал его, но и не приговорил к повешению. Магистр Робер Тибу, председатель Парламента, — каноник Сен-Бенуа-ле-Бетурне. Может, это он пожалел своего несносного соседа? В конечном итоге того, кто пользовался репутацией шалопая и принял участие в преступлении, в котором вина его была невелика, Парламент решил отпустить.
Весьма вероятно, что в эти несколько дней, перед казнью, поэт набросал другую апелляцию — драматическую, названную «Балладой повешенных», которую он адресовал всему человечеству, единому перед лицом смерти. На этот раз он уже не смеется, даже «сквозь слезы». Он защищает виновного. Он не осмеливается ждать, как недавно в тюрьме города Мён, чтобы друзья вызволили его. Здесь нет уже того рефрена, что прежде: «Оставите ль здесь бедного Вийона?» Он мечтает лишь об одном — о братской любви. Ему представляется, как смеются прохожие, и это повергает его в уныние. Дело о его жизни рассматривает Парламент. Поэт же в этой драматической балладе берет на себя решение дела о своем человеческом достоинстве.
Настойчиво звучат как жестокая правда о равенстве всех перед смертью одни и те же повторяющиеся слова: «братья», «люди», «братья людей»… Это новый для него словарь.
Призыв молиться — «Молите Бога» — не что иное, как перевод исходного постулата догмы, которую, начиная с собора в Никее, теологи называют «Причастием святых». Вийон боится ада. Если все люди попросят Бога, Он поможет им его избежать. «Да отпустятся всем нам грехи наши». И бывший школяр вновь обращается к словарю теолога: «Да будет милость Его к нам неистощима».
Призыв к людям — это призыв к улице, с которой Вийон неразрывно связан. Это мольба того, кто столько насмешничал, и насмешничал лишь над богатством, достатком, заносчивостью, злобой, жадностью. Никогда Вийон не смеялся над чьими-то страданиями, кроме собственных.
В ожидании казни он просит рассматривать смерть как. уход человека из жизни, а не как уличный спектакль. «Да не смеется никто над нашей бедой». Виселица унижает его: «Пусть она разрешена правосудием, все равно виселица достойна презрения». И страх — в словах, лишенных риторики: «Не смейтесь, на повешенных взирая».
Крик души Вийона, увидевшего перед собой веревку, а рядом — бродяг, представляющих все человечество, заключен в призыве, которым открывается баллада и который клеймит лишь одно прегрешение, существенное для бедного клирика: прегрешение против любви.
Не будьте строги, мертвых осуждая,
И помолитесь Господу за нас![339]
Как отчаявшийся узник смог найти не только время, но чернила и бумагу? Вспоминались ли ему прежние мысли и стихи? Или это он пересказал те горькие думы, которые посещали его еще в мёнской темнице? К кому обращал он тревожную мольбу, уравновешенную трезвостью рассказа и торжественностью описаний?
О люди-братья, мы взываем к вам:
Простите нас и дайте нам покой!
За доброту, за жалость к мертвецам
Господь воздаст вам щедрою рукой.
Вот мы висим печальной чередой,
Над нами воронья глумится стая,
Плоть мертвую на части раздирая,
Рвут бороды, пьют гной из наших глаз…
Не смейтесь, на повешенных взирая,
А помолитесь Господу за нас!
Мы братья ваши, хоть и палачам
Достались мы, обмануты судьбой.
Но ведь никто, — известно это вам? —
Никто из нас не властен над собой!
Мы скоро станем прахом и золой,
Окончена для нас стезя земная,
Нам Бог судья! И к вам, живым, взывая,
Лишь об одном мы просим в этот час:
Не будьте строги, мертвых осуждая,
И помолитесь Господу за нас!
Здесь никогда покоя нет костям:
То хлещет дождь, то сушит солнца зной.
То град сечет, то ветер по ночам
И летом, и зимою, и весной
Качает нас по прихоти шальной
Туда, сюда и стонет, завывая,
Последние клочки одежд срывая,
Скелеты выставляет напоказ…
Страшитесь, люди, это смерть худая!
И помолитесь Господу за нас.
О Господи, открой нам двери рая!
Мы жили на земле, в аду сгорая.
О люди, не до шуток нам сейчас,
Насмешкой мертвецов не оскорбляя,
Молитесь, братья, Господу за нас![340]
Едва он узнает, что помилован, как тон меняется. Он благодарит Парламент. Но на этот раз, поскольку условности ни к чему, отказывается от прокурорского языка. Однако в благодарственном обращении Вийона к судьям звучит и мольба.
Пять чувств моих, проснитесь: чуткость кожи,
И уши, и глаза, и нос, и рот.
Все члены встрепенитесь в сладкой дрожи:
Высокий Суд хвалы высокой ждет!
Кричите громче, хором и вразброд:
«Хвала Суду! Нас, правда, зря терзали,
Но все-таки в петлю мы не попали!..»
Нет, мало слов! Я все обдумал здраво:
Прославлю речью бедною едва ли
Суд милостивый, и святой, и правый[341].
В «Балладе о повешенных» философия Вийона вполне очевидна. Поэт призывает людей к солидарности. А это значит, что все вслед за ним должны благодарить Суд. Слова повторяются, но смысл у них уже другой. Благодарность — это общий долг, как и сострадание…
Теперь поэт не сожалеет, что он француз. Не боясь преувеличений, он говорит о Парламенте, как о «счастливом достоянии французов, опоре иностранцев».
В заключение же, переходя к делу, поэт просит: ему нужно три дня для устройства своих дел. Он хотел бы попрощаться. Кроме того, ему необходимо раздобыть денег, а их, конечно, ни в тюрьме, ни у менялы ему не достать. Пусть же поэту скажут «да». Как на прошениях к папе, где «да» заменяет слово fiat: «да будет так».
Принц, если б мне три дня отсрочки дали,
Чтоб мне свои в путь дальний подсобрали
Харчей, деньжишек для дорожной справы,
Я б вспоминал в изгнанье без печали
Суд милостивый, и святой, и правый[342].
Поэт в ударе. Возвращенный к жизни, он вдохновенно пишет стихи. Тюремный привратник, быть может, смеялся, когда осужденный взывал к судьям Шатле. Как бы то ни было, когда Вийона освободили из-под стражи, он подарил тюремному сторожу Этьену Гарнье новую балладу, в которой звучали одновременно и радость жизни, и раздумье о простых, всем понятных вещах, и некоторое тщеславие истца, обязанного своим освобождением собственной находчивости.
Ты что, Гарнье, глядишь так хмуро?
Я прав был, написав прошенье?
Ведь даже зверь, спасая шкуру,
Из сети рвется в исступленьи! [343]
История, конечно, пристрастна, но не время вступать в полемику — «бедняге Вийону» надоела роль жертвы. Он выиграл. И этого достаточно. Хотя он сам и говорит: «Мне удалось уйти, схитрив».
Однако ему не до хитростей, когда речь идет о его более чем скромных способностях сутяги или записной храбрости. Он говорит об этом просто и естественно, ведь ему нечего терять.
Ты думал, раз ношу тонзуру,
Я сдамся без сопротивленья
И голову склоню понуро?
Увы, утратил я смиренье!
Когда судебное решенье
Писец прочел, сломав печать:
«Повесить, мол, без промедленья», —
Скажи-ка, мог ли я смолчать? [344]
Это последние стихи Вийона, дата которых точно известна. Несомненно, что после этого он брался за перо, чтобы выразить свое недовольство обществом, что видно из «Большого завещания». «Бедняга» Вийон не лишает себя удовольствия посетовать на свою физическую и моральную ущербность… Несправедливость вызывает у него бурное негодование. Возможно, первая треть «Завещания» написана именно в то время, когда поэт сводил счеты с обществом, прежде чем исчезнуть из виду. Протяжный вопль ярости в адрес епископа, негодование и горькая жалоба на Женщину и Любовь, болезненный страх перед уходящим временем и неумолимой старостью — все это являлось его мысленному взору в те ночи, когда он ожидал встречи с виселицей.
Но «Завещание» отмечено также надеждой. Искренний всегда, когда дает другому советы соблюдать осторожность — начиная от баллад на жаргоне до «Баллады добрых советов ведущим дурную жизнь», — поэт искренен и в приговоре самому себе. Ведь не случайно он восемнадцать раз упоминает Господа Бога и два раза Христа в тех трех сотнях стихов, которые предшествуют «Балладе о дамах былых времен». Даже если не считать общепринятых выражений, таких, как «Бог его знает» или «слава Богу», все равно, в этот новый час жизни Вийона, когда он придает окончательную форму оставляемому посланию, он более, чем всегда, думает о Боге.
Вийон арестован 5 января 1463 года. «Баллада-восхваление Парижского суда», видимо, должна быть датирована тем же числом. «Баллада-обращение к тюремному сторожу Гарнье» написана ненамного позже. Самое позднее 8 января Вийон покинул Париж.
На этом заканчивается история его жизни.
Поэт столько говорил о смерти, что, очевидно, не случайно не оставил историкам никакой возможности возвестить, как и где в конце концов ему довелось с ней повстречаться.