Незадолго до начала Первой мировой войны Редьярд Киплинг, говоря о рядовых солдатах, не пользовавшихся в то время благосклонностью широкой публики, утверждал, что они не «святые, вылепленные из гипса», но люди из плоти и крови, «до удивления похожие на нас». Средневековых людей принято изображать так, словно они были подобны тем святым или бесам, что высечены из камня на церковных фасадах; однако чем ближе мы знакомимся с жизнью Средних веков, тем отчётливее понимаем: они тоже были людьми из плоти и крови, до удивления похожими на нас. Эдуард I, «Величайший из Плантагенетов» и «Молот шотландцев», — изумительный король, но он предстаёт перед нами в новом свете, когда мы узнаём, что великий монарх покупал игрушки — ярко раскрашенный лук или маленькую повозку — для своих детей, либо откупался от придворных дам, которым удалось застичь его в постели утром на второй день Пасхи, или же когда мы читаем письма этого короля к своей матери и видим, что он точно так же добродушно и сердечно пошучивает, как иной раз шутим в письмах родным мы сами. Человеческая природа в Средние века была почти такой же, что и в наши дни; редко кто из нас сможет проявить себя во всём блеске, пока не позавтракает, и приятно прочесть у средневекового писателя XII века об одном из нормандских завоевателей Ирландии: «Сей муж был таков, что по утрам обыкновенно бывал брюзглив и раздражителен, тогда как после еды становился великодушен, весел, любезен и щедр со всеми».
Однако, хотя человеческая природа была почти такой же, условия жизни были совершенно иными, и если мы хотим понять своих предков, то нужно попытаться взглянуть на жизнь средневековой эпохи их собственными глазами. Наши представления о жизни, комфорте и морали разительно отличаются от средневековых — так мы обычно называем тысячелетний период от завоевания Британии саксами до царствования Генриха VIII[1] или, в более узком смысле, вторую половину данного периода. Даже на протяжении этих пяти веков культурные нормы и принципы во многом претерпели заметные изменения, и всё же, если рассматривать упомянутый период в целом, между Средними веками и современной эпохой пролегает чёткая грань, обозначенная переменами, произошедшими в XVI веке. Если мы хотим представить себе условия средневековой жизни, опираясь на наши знания о жизни современной, не стоит искать аналогий в нынешней Англии; скорее, следует обратить свой взор в сторону балканских стран, где жизнь во многих отношениях походит — или походила вплоть до последней войны[2] — на жизнь Англии XIV века.
Поскольку современный и средневековый стандарты жизни совершенно различны, нельзя говорить, будто бы один из них «выше» или «ниже» другого. Пусть в жилищах могущественных норманнских баронов не было «ванны (с холодной и горячей водой) и повседневных удобств», имеющихся сегодня в самых скромных домах, однако из этого вовсе не следует, будто средневековые лорды жили убого: в их распоряжении были все те блага, какие они могли себе представить, и потому они так же точно купались в роскоши, как какой-нибудь современный миллионер, окружённый теми жизненными удобствами, какие уже может помыслить он; дело в том, что роскошь и даже комфорт познаются только в сравнении. Нам незачем печалиться о жизни своих предков; они не нуждаются в жалости. Жизнь одинакова во все времена: она комфортабельна для богатых и не столь комфортабельна для бедных, чьё чувство дискомфорта вызвано существованием притягательной, но недоступной для них роскоши; посему мы можем сказать, что наиболее комфортно люди живут при таком состоянии общества, когда различия между бедными и богатыми являются наименьшими, и подобное состояние скорее стоило бы искать в раннем Средневековье, нежели в нашем веке. Более того, благополучие и комфорт — это далеко не то же самое, что счастье, и если мы многого достигли в искусстве создания жизненных удобств, то вместе с тем утратили нечто в искусстве наслаждаться жизнью. Это естественно, поскольку в Средние века нация пребывала в юношеских летах, а радость так же пристала юности, как уют и покой — преклонному возрасту; скажем, в юности нас радуют простые удовольствия и даже некоторые неудобства жизни на лоне природы, тогда как с годами мы предпочитаем оставаться в унылом домашнем уюте, регулярно питаться привычной пищей, не имеющей романтического аромата лесного костра, и спокойно спать в постели, на которую не заползают уховёртки и под которой не вздымаются кротовые кочки. Чем пристальнее мы будем вглядываться в средневековую Англию, тем больше будем склоняться к тому, чтобы представлять её юной, дерзкой и счастливой. Начнём с того, что страна играла яркими красками. Церкви пестрели витражами и настенными росписями, одеяния знати и богачей — как женщин, так и мужчин — смотрелись нарядно и живописно, и хотя крестьяне носили более практичные, коричневые и синие одежды, они обычно старались украсить свои капюшоны и платки вкраплением красного или другого яркого цвета. А кроме того, страна полнилась песнями. Пусть англичане никогда так не увлекались музыкой, как валлийцы или ирландцы, и пусть жители юга страны даже в XII веке были менее музыкальны, чем северяне, всё же этот народ любил музыку; а где песня, там и танец, и нигде сельский танец не достиг такого расцвета, как в Англии. Фиц-Стефан, оставивший нам описание Лондона конца XII века, говорит о танцах на лугу, завершавших праздник, который был наполнен задором конных скачек, игр с мячом и шуточных турниров. В этом рассказе о праздничный толпах, гуляющих в Лондоне или, точнее, в его окрестностях, чувствуется наслаждение жизнью, и тот, кому жители нормандской Англии представляются угрюмыми варварами, может сравнить картину, нарисованную Фиц-Стефаном, с тем, что мы видим сегодня на Хампстед-Хит в дни больших праздников: «Ежегодно во вторник на масленой неделе школяры всё время от восхода солнца до полудня развлекаются, устраивая петушиные бои; после обеда вся молодёжь отправляется в поля играть в мяч. Школяры всех школ идут с мячами и битами в руках; почтенные состоятельные горожане выезжают за город верхом, чтобы посмотреть на состязания молодых и доставить себе удовольствие, любуясь их ловкостью. Во время Великого поста каждую пятницу компания молодых людей отправляется верхом в поля, впереди всех скачет лучший наездник. Далее торжественно следуют сыновья горожан и прочая молодёжь с тупыми копьями и щитами, и там они демонстрируют воинское искусство. На пасхальной неделе устраиваются состязания на воде. Посреди реки укрепляют столб, на который вешают щит, и подготовив лодки без весел, отпускают их на волю стремительного течения; на носу лодки стоит юноша, чья задача — попасть копьём в щит. Если ему удаётся это сделать и, преломив копье о щит, удержаться в лодке, считается, что он совершил достойный подвиг. Тот же, кто не смог попасть в цель, со всего размаху налетает на щит, падает в воду, и его несёт мощное течение; но по обе стороны от щита дежурят две лодки с молодыми людьми, и те стараются как можно скорее вытащить упавшего. На мосту, на пристанях и в расположенных вдоль берега домах собирается множество людей, которые веселятся, глядя на это зрелище. В дни летних церковных праздников молодёжь развлекается скачками, танцами, состязается в стрельбе, в борьбе, в метании камней и испытывает свои щиты; многие девушки, взяв в руки бубны или тамбурины, лихо отплясывают под их звуки и танцуют до тех пор, пока не потемнеет в глазах». Четыре века спустя Джон Стоув писал о том, что ему доводилось видеть, «как в летнюю пору на Темзе иные, держа в руках длинные палки с плоским передним концом, стремительно неслись навстречу друг другу в лодках-гуари, и нередко при столкновении один из них, а то и оба, падали в воду и промокали до нитки». Однако Средневековье уже отходило в прошлое, уступая место эпохе более степенной и рассудительной: Джон Стоув на старости лет с сожалением говорит о том, что «бывало, юноши этого города собирались в дни церковных праздников после вечерней молитвы у дверей своих господ, дабы поупражняться с дубинками и щитами, в то время как девушки, одна из которых аккомпанировала остальным на бубне или тамбурине, танцевали пред взором господ и дам среди гирлянд, протянутых над улицей; и коль скоро эти прилюдные развлечения времён моей юности подвергаются гонениям, стоит опасаться, как бы в покоях за запертыми дверьми не творились куда худшие дела».
Но, тем не менее, мы не можем закрывать глаза на мрачные стороны средневековой жизни. Свирепствовали болезни. Малые и большие города не имели нормальной канализации, как и по сей день где-нибудь в Турции или на Балканах. Периодически страну опустошала чума, и ужасная «Чёрная смерть»[3], выкосившая треть населения вплоть до того, что в ряде мест немногочисленным выжившим оказывалось не под силу захоронить всех умерших, на деле была всего лишь самой страшной среди множества эпидемий. Из-за несовершенства личной гигиены весьма распространённым явлением были кожные заболевания, и каждый город имел собственный лепрозорий, находившийся за пределами городских стен, а по улицам бродили в надежде на подаяние прокажённые, безостановочно гремевшие своими деревянными трещотками, чтобы предостеречь горожан от опасной встречи. Детская смертность, по всей вероятности, достигала ужасающих масштабов; и у Генриха III, и у Эдуарда I умерли во младенчестве, самое малое, пятеро детей, и хотя в семьях бедняков (которые не могли позволить себе пичкать детей вредными для здоровья роскошными яствами или нанимать докторов с их применявшимися из благих побуждений, но пагубными снадобьями) у малышей было больше шансов выжить, можно совершенно определённо сказать, что во всех слоях общества процент детей, умиравших в первые годы жизни, был очень высок. А среди тех, кому удавалось дожить до зрелых лет, из-за плохого питания и других причин было немало больных и увечных. В городах было полно этих несчастных, которые не могли работать и были обречены жить подаянием. Но хотя в ту эпоху не было ни лечебниц при работных домах, куда они могли бы обратиться, ни современной системы пособий по безработице и нетрудоспособности, удел беднейших из бедных в Средние века был все-таки не столь жесток, как в наши дни. Они могли сохранять чувство собственного достоинства, ибо бедность считалась несчастьем, а не преступлением, и любой средневековый человек был бы потрясён до глубины души, узнав, что можно заключить под стражу калеку или немощного старца за то, что он просит милостыню или живёт, «не имея видимых средств к существованию». Церковь и закон могли сурово пенять за безделье тем, кто жил подаянием, будучи при этом физически здоров («...ибо далёк от спасения тот, кто не приносит пользы миру сему», — как сказал архиепископ Пекхэм, когда отлучал от Церкви ленивых валлийцев), но при всём при том, «заповеди милосердия», которым должны были следовать все истинные христиане, требовали накормить голодного и одеть нагого, а раздача милостыни была одной из главных обязанностей, вменявшихся Церковью. Даже столь мало преданный добрым делам человек, как король Иоанн Безземельный, на это не скупился: нам известно, что в Страстную пятницу 1203 года он выделил крупную сумму для того, чтобы накормить тысячу бедняков, а в мае следующего года повелел в течение месяца ежедневно выдавать хлеб и миску овсяной каши трём сотням лондонских нищих и ещё восемнадцати сотням обездоленных в других областях королевства. Эдуард I каждое воскресенье платил за пищу для 666 бедняков и в день семнадцатилетия своего сына накормил семнадцать сотен бедных.
Эти цифры дают некоторое представление о том, сколь многие бедняки нуждались до такой степени, что без помощи благотворителей не смогли бы не то что вести сносную жизнь, но и просто выжить. О них повествует автор «Видения о Петре Пахаре»:
Более всех нуждаются наши соседи, проявим же к ним участие,
Заключённые в подземной темнице, батраки в убогой хижине,
Обременённые оравой детей и необходимостью платить ренту лендлорду.
Всё, что им удаётся выручить за счёт прядения, чтобы было чем сдобрить кашу,
Молоко и грубую муку, чтобы накормить младенцев,
Младенцев, которые постоянно кричат, требуя пищи, —
Всё это они должны отдать в качестве арендной платы за своё хозяйство;
Вечно и сами они голодают,
В скорби зимой поднимаясь по ночам
В тесной комнате баюкать люльку.
Сердце сжимается, когда представишь себе, каково горе женщины из бедняцкой хижины,
Этой и многих других, горе, которое они скрывают за видимостью благополучия,
Стыдясь просить милостыню, стыдясь поведать соседям,
Как они нуждаются во всём денно и нощно.
Детей много, но всего лишь мужские руки есть для того,
Чтобы одеть и прокормить их; несколько пенни — вот весь доход,
И много ртов, чтобы проесть эти пенни.
Хлеб и жидкий эль — роскошное пиршество для них,
Холодное мясо и холодная рыба — как жареная дичь;
На фартинг мидий, на фартинг сердцевидок —
Вот для них пир в пятницу или в пост;
Было бы воистину милосердно помочь этим людям, влачащим непосильное бремя,
Облегчить жизнь крестьянину, увечному и слепому.
Помимо слепых, паралитиков и калек, обязанных своим несчастьем болезни или случаю, было немало людей, изувеченных по воле закона. В основе средневекового законодательства, в особенности после нормандского завоевания[4], лежал принцип жестокого возмездия, и если преступника не отправляли на виселицу, то надлежало отрубить ему ногу или руку, ослепить либо нанести другие увечья. В те времена жизнь ценилась невысоко и жестокость была почти что делом привычки. Духовенство непрестанно твердило о вечных адских муках, по справедливости уготованных отъявленным негодяям, женщинам, красившим лица, и мужчинам, не платившим церковную десятину; законники вешали и калечили людей за кражу нескольких шиллингов; Церковь и закон объединяли свои усилия, чтобы посылать на костёр еретиков; а когда и Церковь и закон оказывались бессильны (как во времена великой анархии после воцарения Стефана[5], беспредел порождал такие ужасы, что «люди не таясь говорили, будто Христос и все святые крепко спят». Даже забавы той эпохи зачастую носили изуверский характер, подобно излюбленному развлечению — травле быков и медведей или игре школяров, метавших палки в привязанного петуха, не говоря уже о менее явной жестокости людей, дрессировавших медведей и других животных, чьи представления были весьма популярными в Средние века.
Но ни болезни, ни нищета, ни жестокость не могли погасить радости, и в Средние века было немало весельчаков. Чувство юмора играло немаловажную роль в средневековой жизни. Нередко это был юмор, рассчитанный на ребячливые, незрелые умы, им вдохновлялись грубые розыгрыши да непристойные истории. Одним из признаков подобной ребячливости был распространённый среди знатных господ обычай держать при своём дворе полоумных «дурачков» (в отличие от умных и независимых шутов), чтобы потешаться над их кривляньем и нелепыми речами. Проповедники время от времени возмущались обычаем превращать в посмешище эти «невинные души», «чудных шутов Господних», с которыми и поганые сарацины обращаются уважительно, ибо убогие находятся под особой защитой Господа. Один такой проповедник весьма прямолинейно говорил своим слушателям, что если они находят дураков занятными, им лучше было бы купить зеркало. Тем не менее эта традиция просуществовала на протяжении всего Средневековья. Присущее народу чувство юмора можно оценить по тому, как оно проявлялось в прозвищах, которыми награждали друг друга средневековые англичане. До XIII века большинство населения не имело фамилий, переходивших по наследству от отца к сыну; человека называли по имени, данному при крещении, зачастую ради отличия добавляя к нему имя отца, — так уже в наши дни на Балканах половина мужчин носит имя Георгий сын Димитрия, а другая половина — Димитрий сын Георгия, что неизбежно приводит к путанице. Чтобы было легче понять, о ком именно идёт речь, стали либо присоединять к имени человека название места, где он жил, либо указывать род его деятельности, либо же упоминать узнаваемые индивидуальные черты. Очень часто приметой служили черты внешнего облика, человек звался Длинным или Коротышкой, Смугляком или Рыжим; кроме того, могло обыгрываться его сходство с каким-либо животным: дюжий здоровяк получал прозвище Бык, а его противоположность — прозвище Мышонок. Однако нередко попадаются прозвища, в которых чувствуется умение точно подметить характерные повадки или манеру речи — то самое остроумие, которым подчас славятся уличные мальчишки наших дней. Так, в XIII веке встречались имена вроде Уильям Тихий шаг, Уильям Босоног (он был внуком Филиппа Пятницы, как уже могли догадаться те, кто читал «Робинзона Крузо» и помнит про след на песке), Мейбл Ездовая собака, Джон Скрюченный хвост, Патрик Ощипанная курица, Алиса Вертишея (как видно, она непрестанно крутила головой), Свежее молоко (который, наверное, расхваливал свой товар на улицах) и Кислое молоко (который, по всей видимости, выдавал его за свежее), Отправляйся-в-постель и даже столь странное и романтичное имя, принадлежавшее одному нормандскому сеньору, как Господь-да-спасёт-дам.
Чувство юмора ещё более заметно проявлялось в средневековом искусстве. На полях богато изукрашенных книг мы находим множество гротескных рисунков: звери с человеческими головами, рыцари, атакующие друг друга на улитках, зайцы, подстреливающие собак, и обезьяны, выделывающие всевозможные кунштюки. Немало комических изображений можно отыскать среди каменной и деревянной резьбы, украшавшей английские церкви, — немало сатирических или просто весёлых сюжетов, рождённых фантазией мастеров-резчиков. Простонародная литература тоже насыщена шутками, пусть не всегда остроумными и, на взгляд современного человека, подчас даже кощунственными, как в пародиях на Библию или на церковные богослужения. Однако средневековый человек сдабривал религию изрядной толикой веселья, не испытывая при этом замешательства: в «мираклях»[6], предназначавшихся для того, чтобы в доступной форме обучать священной истории, порядком было грубого фарса, а примеры, которыми проповедники подкрепляли свои речи, очень часто бывали в большей степени забавными, чем поучительными. Однако вера наших предков была совершенно искренней, и, по-видимому, религия так тесно переплеталась с их жизнью, что никому просто не приходило в голову оберегать её от соприкосновения с шуткой. Даже в религии той эпохи многое свидетельствует о незрелом, полудетском складе ума, который, как мы видели, был свойствен Средневековью. С одной стороны — детская простота и буквальный характер верований, помогавшие средневековому человеку без недоумения принимать учение Церкви, с другой — не чуждая страха, детская любовь ко всему таинственному, побуждавшая наших предков видеть в каждом необычном происшествии чудесное проявление добрых или злых сил. Как следствие, средневековая литература изобилует историями о колдовстве и привидениях. Солидные хронисты, описывая великие битвы и деяния королей, будут рассказывать о человеке, который случайно попал на празднество фей и выкрал их золотую чашу, о водяном, пойманном у берегов Эссекса, о ведьме, чьё тело было унесено демонами из церкви, где оно покоилось, или о призраке нечестивого священника, что объявился в своём приходе и убивал всякого, кто отваживался повстречаться с ним.
До сих пор мы вели речь о душевном настрое жителей средневековой Англии, пытаясь в самых общих чертах обрисовать их отношение к жизни. Однако необходимо также обратить внимание на то, как было устроено общество. Историческая эпоха не знала такого периода, когда все люди были бы равны, и потому, как только дело касается отдельных слоёв общества, приходится вносить соответствующие уточнения в общие суждения относительно условий жизни в то или иное время. Английское общество средневековой эпохи, по крайней мере после прихода нормандцев, можно сразу разделить на две половины: духовное сословие и сословие светское. Духовенство, которое теоретически должно было радеть о спасении души, видело своего земного главу в Папе, следовало собственным законодательным установлениям, имело собственные суды и отличало себя от светского сословия, подчинявшегося королю. Светское сословие мы можем разделить на три категории: знать, купечество и рабочий люд — и те же три категории выделить в духовном сословии, где это будут, соответственно, прелаты (епископы, влиятельные аббаты и приоры), «чёрное» духовенство (монастырская и нищенствующая братия — профессионалы в деле религии) и рядовые приходские священники с капелланами.
Несмотря на явные отличия, границы между этими прослойками общества на деле были размытыми. Даже грань между духовным и светским сословиями не была чёткой. Одо, брат Вильгельма Завоевателя, являлся одновременно епископом Байё и эрлом Кентским, епископы Даремские не просто возглавляли свою епархию, но также считались лордами палатината Дарем, вследствие чего на одной стороне принадлежавших им печатей они изображались в епископском облачении, а на другой — на коне в полном доспехе. Автор XII века сетует на то, что прелаты стремятся подражать светской знати: «Клянётся ли в чем-либо рыцарь, вслед за ним так же поступает епископ, принося ещё куда более немыслимые обеты. Соберётся ли рыцарь загнать дичь, епископ тоже должен отправиться на охоту. Похваляется ли первый своими ловчими птицами, и для другого они — единственная отрада. Плечом к плечу верхом вступают они в сражение и бок о бок заседают в суде или в палате Шахматной доски[7]: школяры-приятели, ставшие собратьями по должности и по оружию». На противоположном полюсе общественной иерархии — целая армия законников, судейских служащих и клерков, которые играли вспомогательную роль в жизни Церкви и потому пользовались привилегиями духовенства; однако они занимались исключительно мирскими делами и не были обязаны давать обет безбрачия. Точно так же, несмотря на то что титулованная и мелкая знать («nobles» и «gentry») составляли особую землевладельческую военную аристократию, не существовало непреодолимой жёсткой границы между ними и купцами или йоменами: Англия не знала такого замкнутого в себе сословия, каким была во Франции, где все сыновья родовитого сеньора, а также их потомки, наследовали знатное достоинство и не имели права запятнать его трудом или участием в торговле. В Англии представители аристократических родов постоянно (и чем ближе к концу Средневековья, тем чаще) встречаются среди коммерсантов или же им приходится довольствоваться положением мелких фермеров, тогда как купцы достигают положения джентри и даже становятся пэрами Англии. Даже крестьяне, большинство из которых были прикованы к манору и фактически являлись собственностью своего господина (лорда), на деле находились в гораздо менее плачевном положении, чем может показаться, если принимать в расчёт не только формальную сторону вопроса. Хотя закон не предоставлял им никаких прав, кроме права на защиту их «жизни и членов» от лорда, они практически стояли на одном уровне со свободными людьми, то есть со всеми, за исключением своего господина, власть которого над крестьянами существенно ограничивалась силой обычая. Более того, хотя ограничения, налагаемые на свободу передвижения, а также необходимость отдавать своё время и труд были весьма обременительными для крестьян, их зависимое положение не было сопряжено с чувством унижения или оскорблённого достоинства.
Вольнолюбивый дух, побуждающий людей страстно желать свободы и бороться за её законодательное признание, овладел умами только после того, как эпоха Ренессанса дала новую жизнь философии и идеалам Древней Греции, положив конец по-детски невозмутимому согласию с наличным порядком вещей, которое было присуще Средневековью.