В тумане междуцарствия

Все расчеты и упования людские ничтожны перед волей судьбы. Еще недавно в Лефортовом дворце (где обитал государь после переселения в Москву) готовились к свадьбе — теперь к похоронам. Черная оспа превратила порфироносного отрока в хладный, покрытый коростою, труп. С первыми же признаками болезни началась атака на Долгоруких, вначале словесная. Их упрекали в подрыве здоровья государя через вовлечение в бесконечные охоты, пьянки и прочие несвойственные возрасту развлечения. Услышав сие от придворных сплетников, я разъяснил им свойства оспенного недуга — и тем, вероятно, способствовал выработке более зрелой версии обвинений. Стали говорить, что кто-то из фамилии продолжал являться ко двору, имея у себя дома больных оспой, и через то заразил императора.

Другие политически значимые персоны тоже не избегли жал змеиноязычной молвы. Цесаревна Елизавета перестала выходить в свет: то ли по нездоровью, то ли опасаясь разделить участь племянника (кстати, перспектива утратить красоту и остаться рябой пугает многих девушек хуже смерти). Тут же — молниеносно, как пожар по сухой соломе — распространился слух о ее беременности. Подумайте, дескать: может ли непотребная девица претендовать на трон?!

Голштинского принца очернить никто не пытался, потому что незачем. И так было ясно, что с ним явится в Москву батюшка-герцог — и снова начнет запрягать Россию в игрушечную тележку своих мелкопоместных интриг. Три года назад чуть в большую войну из-за него не вляпались — совершенно, по интересам империи, ненужную. Желания вновь усадить голштинцев себе на шею средь высших чинов заметно не было.

Грязномарательные сплетни завелись еще при живом царе, усиливаясь соразмерно тяжести его состояния. Когда стало ясно, что престол станет вакантным в течение часов, сановники сами, без объявления, потянулись в Лефортово. С притворной печалью на лицах, они готовились к междоусобной борьбе.

Обдумав свои возможности, я заранее отказался от всякой самостоятельной линии. Формально оставаясь иноземцем по вере и подданству, не имея ни влиятельной партии, ни войск в подчинении — на что можно посягать?! По темным и ненадежным известиям, Долгоруковы собирались учинить наследницей нареченную невесту государя, княжну Екатерину. Можно было догадаться, что поддержки они не найдут: все остальные сплотятся против них — и осилят. Чтобы сменить династию, надо обладать моральным авторитетом; нужны успехи не только в казнокрадстве и разврате. А самая сильная фигура… Чем ниже падала в глазах публики долгоруковская фамилия, тем выше поднимался Дмитрий Михайлович Голицын: ныне к нему готовы прислушаться и друзья, и враги. Пожалуй, за его плечом — самое безопасное место.

Заполночь вышли в огромную полуосвещенную дворцовую залу из внутренних покоев архиереи, совершавшие над умирающим юношей таинство елеосвящения.

— Государь император Петр Алексеевич почил с миром.

Разбрызгивая бриллиантами тусклые отблески свечей, сенаторы и генералы принялись креститься. Кто-то из Долгоруковых объявил, что избрание нового государя состоится завтра в десятом часу утра в палатах Верховного совета, куда приглашаются и синодальные члены. Духовные уехали, светские же остались — и началось предварительное совещание, без протокола.

Ловким маневром устранив духовенство, враждебная партия, кажется, избавилась от любых препятствий со стороны совести. Князь Алексей Григорьевич потребовал престола для своей дочери, потрясая некой бумагой, якобы письмом покойного государя, — однако вблизи смотреть не давал, да никто и не стремился. Смотрели в другую сторону, на фельдмаршала Василия Владимировича. Только он, будучи подполковником в Преображенском полку, мог бы поднять гвардию. Но самый уважаемый (и самый здравомыслящий) из фамилии хранил молчание, ни словом, ни жестом не выказывая поддержки родичу. Стало быть, среди Долгоруких нет единства?! Вздохнули с облегчением. Кто-то попытался вытащить из глубокого забвения монахиню Елену, сиречь Евдокию Лопухину, коротавшую старость в Новодевичьем. Не стали слушать: иноческий обет — не шутка. Наконец, заговорил Голицын. Сразу настала тишина.

Помня, что Дмитрий Михайлович не признаёт второй брак Петра Великого законным, я все же не ожидал, что он решится вот так рубить с размаху. В другое время, может, и не решился б, но теперь… Настал его час. Из уст князя лились не просто слова: скорее, готовые, глубоко продуманные статьи. Безжалостный звон меча Фемиды слышался в них. Формулировки, отточенные и блестящие, как орудие палача, напрочь отсекали от престолонаследия потомство Екатерины. Логически безупречная цепь рассуждений выводила на единственную персону, годную для занятия престола…

Анна?!

Мне это даже на ум не приходило! Большинству присутствующих, видимо, тоже. И все же Голицын был настолько убедителен, что у всех будто бельма с глаз упали. «Согласны!» «Что еще рассуждать?!» «Выбираем Анну!» — раздались дружные крики. Откуда-то появился прятавшийся дотоле Остерман (сие означало, что момент неопределенности благополучно пройден) и с радостью присоединил свой голос к общему хору. Смирившись с неизбежным, я тоже спорить не стал.

В самом деле, почему бы не Анна?!

Цесаревну, конечно, жаль. Хотя, возможно, для нее это к лучшему? Править империей — не женская работа. Тяжкая, кровавая и бесповоротно обременяющая совесть. Во всяком случае, для юной очаровательной девушки уж точно не подходящая. Вдовая герцогиня курляндская, конечно, тоже дама… Однако из многочисленных дам императорской фамилии — самая мужеподобная. Ростом на голову выше большинства кавалеров, мощного сложения, неглупая. И кстати — любительница пострелять из ружья!

Меня устраивает.

Князь Дмитрий Михайлович глядел триумфатором. Так привести к единому мнению все разнородные факции — великолепная политическая победа. Ганнибаловы Канны, если сравнивать с воинским искусством.

Во взоре победителя промелькнуло что-то непонятное… Какая-то затаенная мысль? На что там Ганнибал не отважился? Поход на Рим?!

— Передай мои поздравления супруге, Иван Ильич. — Громкий шепот за спиною отвлек на секунду. Два генерал-поручика: Семен Салтыков и знакомый мне еще с нарвской осады Дмитриев-Мамонов. Оба просто светятся от счастья, с трудом блюдя наружно траурный вид. В других частях толпы тоже начались шевеления. Сановники устали: ночь на исходе. Минута — и все разойдутся. Ну, что там припасено у князя Дмитрия?! Сейчас или никогда!

— Надо бы нам воли себе прибавить. — Голицын решился, наконец, высказать задуманное.

— Хотя и начнем, да не удержим. — Василий Лукич Долгоруков ответил так скоро, будто идея сия не была для него неожиданной.

— Право, удержим. Надо завтра же, написав, послать к Ее Величеству пункты.

Тем совещание и окончилось. Кто-то уехал из Лефортова, надеясь перехватить хоть пару часов сна за остаток ночи; кто-то остался здесь дожидаться близкого рассвета. Поутру не только внутренность дворца, но и окружающее пространство было заполнено людьми. Громадное число шляхетства съехалось праздновать свадьбу государя (назначенную на тот самый день, в который он умер). Теперь все они были здесь.

Расталкивая мелкопоместных зевак, слуги очистили мне путь. Но в святая святых, где заседал Верховный Тайный Совет, и превосходительствам ходу не было. Сенат, Синод и генералитет ожидали наравне с благородиями. Около десяти часов члены Совета вышли к собранию, и канцлер Головкин объявил, что корона российская, по единодушному решению их, следует герцогине курляндской, однако требуется согласие всего отечества в лице собравшихся чинов. Согласие не замедлило явиться — столь же единодушное, разумеется. Кое-кто потянулся к выходу, считая дело оконченным — их воротили. Владыке Феофану на предложение отслужить благодарственный молебен в Успенском соборе велено было подождать. Отцы нового порядка государственного испытывали явное смущение. Надлежало вывести сие детище в свет — но не хватало духу предъявить народу зачатого ими ублюдка. Они не осмелились официально обнародовать пресловутые «пункты», хотя кулуарно текст оных передавался из уст в уста и вовсю обсуждался.


На следующие две недели Москва уподобилась квашне с опарой. В недрах ее происходило тайное брожение. Твердо положив себе не лезть туда, где приобретать нечего, а потерять можно много, я все же не устоял. Испросил у Голицына приватную аудиенцию.

— Князь Дмитрий Михайлович! Мне, как иностранному подданному, невместно входить в иные дела — но после столь долголетней службы душа болит за империю. С искренней печалью созерцаю нарастающую вражду, могущую привести к дурным следствиям, и хотел бы выступить примирителем…

— С кем?! Какое примирение может быть с бунтовщиками, таящими сюбверсивные замыслы?! Долг и присяга обязывают вас немедленно доложить об их планах, если они стали вам известны!

— Помилуйте, ни о каких планах мне не ведомо. Речь о недовольстве ограничением власти Ее Величества, охватившем ныне широкие круги шляхетства, но ни во что определенное пока не вылившемся.

— Широкие круги? Вы преувеличиваете.

— Дай Бог, если так. По моим впечатлениям, решительное большинство офицеров, особенно гвардейских, отдает предпочтение самодержавствию. Бороться с подобными настроениями путем арестов и ссылок… Оставьте сие занятие тем, кому жизнь недорога.

— Александр Иванович, достойный офицер при любых обстоятельствах будет повиноваться своему фельдмаршалу.

— Если не получит иной приказ от начальства еще более высокого.

— Вы хотите оставить государственное устройство, как было при Петре Великом? Так не получится. Просто потому, что другого Петра Великого взять негде.

— Я хочу, Дмитрий Михайлович, чтобы борьба партий не переходила в ссылки и казни. Россия слишком бедна образованными и опытными в делах людьми, чтобы населять ими сибирские тундры.

— Думаете, я стремлюсь к иному? Всякий благонамеренный человек вправе надеяться на мою поддержку и защиту. Тех же, кто переходит пределы, установленные законом, наказывать можно и должно.

— Разумеется. Но что есть закон? Regis voluntas? Или salus populi? Уж не говорю о воле Божьей, ибо трактующих оную вкривь и вкось — легион. Поверьте: я не враг вам и князю Михаилу Михайловичу. Мне больно видеть, как множатся ваши зложелатели. А ведь из них большинство вполне можно сделать друзьями: надо всего лишь слушать их мнения и считаться с их интересом.

— Дорогой граф, я верю в вашу дружбу, даже если в знак оной вы на меня возводите напраслину. Укажите, коль вас не затруднит, кого и когда мне случилось прогнать, не выслушав и не дав должной резолюции?!

— Вероятно, никого; но речь не о личных добродетелях, в коих вам равных немного — а об институциях политических. Еще при государе Алексее Михайловиче на Руси был в ходу прекрасный обычай: созывать в трудное время, для совета с подданными, Земский собор. Не считаете, что в связи с нынешними событиями стоит его возродить?

Не похоже, что мне удалось убедить собеседника, но развеселить — безусловно. Лишь вежливость не позволила ему рассмеяться.

— Ну уж от вас, граф, не ожидал: экую замшелую древность из дедовских сундуков вытащили! Представьте, что мы исполним сие пожелание и призовем в помощь генералитету провинциальных подьячих и засидевшихся в имениях нетчиков. Что они нам с вами нового скажут?!

— Нетчики и подьячие, может, и ничего. А вот купцов и крестьян послушать, не в ущерб шляхетству, конечно… Зачем вы на меня, князь Дмитрий Михайлович, как на чудо заморское, глядите? В шведском риксдаге мужики представлены; у нас при избрании царя Михаила без подлого люда тож не обошлось. У поляков, правда, неблагородных никуда не допускают — но это не то государство, которое стоит брать за образец.

— Вам, Александр Иванович, фортуна благоволит в коммерции, а равно на поле брани. Вы поступите мудро, прилагая свои способности там, где понимаете толк, — и не мешаясь в гражданское правление.

На том и окончилась беседа. Воистину — хуже слепого, кто не хочет видеть! Умнейший, вроде бы, человек… Не нравится русская старина — возьми за образец английскую систему, или шведскую: все уже готово, ничего не надо придумывать! Нет, он лепит домодельного уродца, где самовластие священной особы монарха заменено самовластием кучки несвященных особ — а все остальные пребывают в прежнем рабстве!

Ну и черт с ними, — сказал я себе, — пусть пропадают! Однако вскорости показалось, что затея готова увенчаться успехом. Курьер из Митавы привез согласие Анны принять трон на всех условиях Голицына. Генералитет, вновь созванный в Лефортово, с угрюмым молчанием слушал радостные речи князя. Обещание императрицы «ныне уже учрежденный Верховный тайный совет в восьми персонах всегда содержать» закрывало путь на вершину остальным честолюбцам. Вопрос, не жирно ли Долгоруким держать четыре места из восьми, вертелся у каждого на языке — но не слетал с него, ибо кругом стояли вооруженные гвардейцы, а в самом собрании был арестован Ягужинский за попытку учинить собственную, в обход Совета, корреспонденцию с государыней. Примечали, что старое соперничество Голицыных и Долгоруких исчезло без следа. Теперь они вместе охраняли от прочей публики ловко уворованную власть.

Когда на другой день обратился ко мне советник Татищев, один из вождей зачинающегося движения против «верховников», и предложил подписать протестацию на непорядочное устройство государства, я вновь отговорился иноземным происхождением — впрочем, бумагу его прочел.

— Василий Никитич, в твоих соображениях много разумного; сразу видно, что в Стокгольме не тратил время даром. Только вот у шведов четыре сословия призваны к обсуждению дел: дворяне, духовные, бюргеры и крестьяне; а у тебя — одно. «…На ваканции выбирать обществом генералитету военному и статскому и шляхетству».

— Духовные в сих делах — совсем не у места. Всякому чину — своя должность, правление же государственное от века поручено дворянству. О мужиках помещики пусть заботятся, а купечеству никто не мешает подавать прошения о своих нуждах через Коммерц-коллегию. Зело удивительно есть, Александр Иваныч, что тебе столь простые вещи приходится объяснять.

— Через Коммерц-коллегию… Да понимаешь, не припомню что-то в передней у князя Дмитрия Михайловича толп челобитчиков. А должны быть толпы, если б они там искали — и находили — помощь и защиту. Нужда в сем великая: если уж я не могу по своему запросу добиться резолюции, что говорить тогда о нечиновных?! Надобно место, где всякого состояния люди могли бы сказать о своих бедах — с надеждой, что правители их услышат. Пусть дворянство пользуется заслуженными преимуществами: нисколько не посягаю на них. Но справедливость и великодушие требуют дать и другим хоть каплю влияния на дела. Ладно, оставим попечение о помещичьих крестьянах владельцам — а черносошным почему бы не дозволить выбирать ходатаев за себя? Равным образом духовные лица — ну, если они здравомыслящие и просвещенные — и в светской жизни могут быть полезны. Кто-то должен напоминать вельможам о каре Божией.

— Ладно, уговорил. Найдешь просвещенных попов или политично мыслящих крестьян — сразу зови меня. В момент сей прожект похерю и другой напишу. Да только, мнится, девку с рыбьим хвостом отыскать легче.

— Ты разве с преосвященным Феофаном не знаком? А желаешь разумных мужиков увидеть — приезжай в Тайболу. Там у меня, считай, целый город, правит которым коллегия мастеров. Большинство из моих крестьян, жалованных или купленных. Уверяю тебя: по чистоте, порядку и доброму устройству хоть бы и с Голландией сравнить не стыдно.

— А без тебя они бы этакий парадиз сотворили?

— Туше! Нет, конечно. Трудов много вложено, и без кнута не обошлось. Но вот уже сколько лет сами справляются, не требуя плотной опеки. Русский мужик умен и переимчив, и при удобных обстоятельствах никакому европейцу не уступит.

— Да знаю. Сам в Катерининске начальствовал, если ты позабыл. Только обстоятельства наши почему-то всегда неудобные. К таковым и считаю нужным применяться, а не тешить себя беспочвенными мечтаниями.

Вот такая на Руси политика: самые светлые головы обеих партий всех, кто ниже шляхетства, в упор не видят и едва за людей считают. Как там Голицын сказал? «Надо бы нам воли СЕБЕ прибавить»? Честно сказал. Себе, кому же еще?! Двум фамилиям княжеским. Другие хотят воли тоже «себе», только их круг — чуть пошире. Сотая часть русского народа, примерно. Остальным — шиш, и даже менее того. Мир устроен просто: чтоб одним прибавить, надо у других отнять. Благородное сословие не чувствует ни малейших угрызений, торгуя согражданами (русскими и православными!) словно скотиной. Как объяснить, что это дурно?! Не понимают, хоть тресни! Лучшие из них не прочь порассуждать о строгом, но милосердном обращении с рабами. А большинство живет, как в раю, не ведая добра и зла. Этим только дай волю: станут людьми торговать не то что врознь от семьи — частями на вес!

Африка где-то близко. Не географически — нравственно. Магометане, как ни обидно, выше. Их закон дозволяет порабощать лишь иноверцев.


Одержимый печальными мыслями, бродил я по коридорам Лефортова дворца (куда езжал ежедневно, чтобы не дать подозрений в нелояльности), и в дальнем крыле, куда мало кто заглядывал, встретил фигуру, сему настроению созвучную. Опущенная голова, поникшие плечи; улыбчивые прежде губы искривлены скорбной гримасой; прекрасные голубые глаза полны недоумения и обиды.

— Ваше Высочество? Прости, Лизавета Петровна. Не в моей власти было тебе помочь.

— Александр Иваныч, миленький… За что они меня так ненавидят?!

Долго копившиеся слезы прорвали оборону приличий; рискуя оцарапать нежные ланиты о жесткое золотое шитье мундира, бедная цесаревна ткнулась носом в мое плечо. Рыдания сотрясали гибкий стан. Ну что за несдержанность, не подобающая августейшей фамилии?! Или впрямь девушка беременна? Не спросишь ведь…

— Полно, будет… Не плачь… Кто тебя обидел — Бог накажет…

Давно ли я катал прелестного десятилетнего ребенка на огненной машине вокруг клумбы в Летнем саду? Девочка выросла; умерли отец и мать; милая сестра вышла замуж, уехала в далекую Голштинию и тоже умерла там, на чужбине… Жалость и нежность подступили: захотелось утешить, обнять — не как женщину, которую желаешь, а словно как собственную дочь — непутевую, но любимую.

Дщерь Петра Великого всхлипнула еще раз напоследок — и совладала с собою.

— Мне не нужен трон. Никогда для себя не хотела, если бы предложили — не взяла б. Но зачем они так… Батюшка их возвысил…

Алые губки вновь начали дрожать и кривиться. Еще бы: до смерти обидно, когда из наследников разжалуют в бастарды.

— Это власть, цесаревна. Власть — пьяней вина и желанней любви; одержимые властолюбием забывают и долг благодарности, и все человеческие чувства. Ими движет один лишь холодный, бесчеловечный расчет. А шатость в престолонаследии… Мы часто слышим, что дворянство — опора трона. Но когда опора единственная, можно ли ждать устойчивости? Как человек на одной ноге, государство будет терять равновесие от малейшего толчка. В Европе давно это поняли…

На меня накатил приступ красноречия. Соображения о балансе между сословиями, о должности государя как верховного арбитра, о значении городских промыслов и торговли в государственной экономии — легко изливались словами, понятными даже двадцатилетней красавице. Как ни удивительно, оная красавица слушала: похоже, удары судьбы пробудили в ней дремавший доселе разум. Дети, которым все блага земные достаются по праву рождения, не чувствуют нужды в упражнении ума и воли. Только ледяная купель невзгод выявляет, кто из них годен к суровым испытаниям жизни.

— Не все потеряно, цесаревна. Люди знают, чья в тебе кровь, и никакой Тайный Совет сего не изменит. Ты моложе тетушки семнадцатью годами, крепче здоровьем… Уж не стану говорить, кто из вас красивей. Только надо многому научиться — и не забывать, что фортуна благоволит предусмотрительным.

Неуверенная, но благосклонная улыбка была мне ответом.


Сей разговор не преследовал дальних политических видов: скорее, в нем выплеснулась обида, сходственная с лизочкиной. Ненужность моя нынешним властителям чувствовалась на каждом шагу. Разве что взашей не гнали. Ответить переходом на сторону врагов Голицына? При всей обоснованности подобного шага, он все-таки отдавал предательством. «Чума на оба ваши дома», повторял я себе; а Татищеву при следующей встрече сказал, что готов служить России при любом устройстве правительства. Единственным лекарством от уныния служили приватные дела.

Изобилие свободных денег позволило развернуть ряд прожектов, отложенных ранее по недостатку средств. В Тайболе начали отлаживать новый способ сварки ружейных стволов. Никифор Баженин заложил для меня два новых судна по французским чертежам. Возобновились опыты с винтовальными ружьями.

За время моего отсутствия новоманерным фузеям (уцелевшим только в Низовом корпусе) был нанесен тяжкий, хотя и непредумышленный, удар. «Верховники» упразднили Преображенский приказ, сей мрачный памятник минувшей эпохи, не подумав (а вернее, просто не зная), что единственная лаборатория, изготовляющая «очищенную селитру», как раз при этом учреждении и состоит. В видах сохранения тайны, лишь двое мастеров владели секретом. Один из них сразу по выходе в отставку помер, другой исчез без следа: судя по дальнейшему, не перебежал на службу враждебной державы, а просто, наскучив неволей, спрятался. Это дворянину в России никак не затеряться — мужику запросто.

Так что пришлось самому восстанавливать полузабытые химические тонкости, а потом учить им новых работников. Как и двадцать лет назад, присущая русским людям беспечность доставила много хлопот: не обошлось без отравлений и взрывов. Зато обнаружились любопытные свойства ядовитой эманации, не замеченные мною раньше из-за чрезмерной целеустремленности. Она сильнейшим образом обесцвечивала краски и чернила, отбеливала бумагу и ткань, а в малом количестве оказалась превосходным средством от насморка. Ничего удивительного: многие яды оборачиваются лекарствами при надлежащей дозировке. Недрогнувшей рукою я лишил род человеческий этих благ, под смертною казнью обязав посвященных молчать. Для выработки надлежащей аккуратности заставил помощников очищать полученную субстанцию способом двойной перекристаллизации с нагревом раствора до кипения и охлаждением на льду — и был вознагражден. Смесь псевдо-селитры с размолотой серой и толченым кремнем теперь не портилась от времени! Ну, если в сухости держать, конечно.

Впрочем, срочной нужды в ударных воспламенителях армия не заявляла: после исчезновения оных новоманерные ружья переделали под кремневый замок и единственный зарядный вкладыш. Судя по докладам Левашова и Румянцева, оставшейся огневой мощи вполне хватало. Грешным делом, подумалось: может, и правильней будет отступить на столь удобную позицию? Делать оружие сравнительно дешевое и не требующее сверхъестественных усилий для поддержания в годном к бою виде. Кроме того, ожидали воплощения новейшие инвенции.

Во-первых, я готовил на испытание ружье де ла Шометта (куда деваться от гугенотов?!), запатентованное в Англии лет восемь назад. Казнозарядное, нарезное, довольно остроумной конструкции. Вопрос был, сколько оно прослужит в грубых солдатских руках. Во-вторых, мнилось возможным упростить и ускорить заряжание обыкновенных дульнозарядных штуцеров, используя эффект Лейтмана. О сем последнем стоит сказать подробней.

Санкт-Петербургская Академия, созданная Блюментростом и Шумахером по указу Петра Великого, мне тогда представлялась не скажу, чтобы совсем ненужным — но преждевременным и не вполне уместным заведением. Примерно как золотая пряжка на лохмотьях нищего. Чисто немецкий анклав, от профессоров до студентов, — какая польза России от обучения немецких юношей на русские деньги? Десяток школ, уровня Навигацкой, был бы полезней. Однако среди академиков и адъюнктов затесались несомненные таланты: Даниил Бернулли, Леонард Эйлер и ряд других, помельче. Профессор механики и оптики Иоганн Лейтман звезд с неба не хватал, зато интересовался штуцерной стрельбою и сделал ряд интересных наблюдений. Одно из них касалось продолговатых пуль.

Он заметил, что свинцовый цилиндр (длиною в два калибра и более) претерпевал в момент выстрела небольшое, но заметное сжатие по продольной оси и одновременно чуть утолщался. Этого хватало для вхождения в нарезы, если первоначальный зазор между пулей и стволом не превышал одной точки, сиречь десятой части линии. При надлежащей аккуратности изготовления того и другого, виделось возможным заряжать штуцер без пластыря и молотка — с такой же легкостью, как обыкновенный мушкет. Помимо прямого результата, успех означал бы мое торжество над Брюсом и Минихом (обоими сразу!), которые не оценили находку, хотя знакомы были с Лейтманом гораздо ближе. Уже ради этого стоило продираться сквозь жуткие дебри готического шрифта, коим отдруковал чудаковатый немец свой прошлогодний трактат.

Еще до Рождества, сразу после разбойничьего набега, я скупил соседние с компанейским домом владения. Весь квартал: чего мелочиться?! Лишние постройки снес, остальные приспособил для своих нужд. Архитекторы и строительные подрядчики вились, как пчелы вокруг сладкого, ожидая заказа на дворец с обширным парком. А вот им шиш! В середине участка, с письменного дозволения губернатора Плещеева, устроено было небольшое стрельбище. Короткое, шагов на двести. По периметру — жилье и мастерские для вызванных с завода оружейников. Работа пошла! В иные дни пальба стояла, как на поле брани: теперь и самый бесстрашный разбойник не отважился бы перелезть высокий забор.

Когда новая государыня въехала в Москву, я спохватился и велел притихнуть на время. Но было поздно. Нелепые слухи успели расползтись. Одни говорили: Читтанов готовит команду головорезов, чтобы перебить «верховников» прямо на присяге в соборе; другие, напротив, утверждали, что сей отряд предназначен для защиты Голицыных от их врагов. Моим оправданиям никто не верил. Даже императрица спросила на одном из первых официальных приемов: «С кем это вы, генерал, воевать собрались?» «С кем Ваше Императорское Величество прикажет», — вылетел мгновенно из моих уст придурковато-бравый ответ, и в ту же секунду всплыло в памяти, что объявление войны и заключение мира отнесено пресловутыми «кондициями» к компетенции Совета! Князь Василий Лукич готов был просто испепелить меня взглядом — однако огнеметательной силы недостало. Несколько дней и ночей прошли тревожно, в опасении ареста. Нет, тишина! Сторонники аристократического правления сами боялись нарушить резкими мерами шаткое равновесие. Во знаменитый день восстановления самодержавства я держался в стороне и ничего не подписывал — тем не менее, в память сей необдуманной фразы, причтен был к наиболее благонадежным. Правда, в новоназначенный состав Сената не попал: туда включили только российских подданных; из иноземцев — одного Остермана. Где уж мне состязаться в пронырливости с Андреем Ивановичем! Пришлось довольствоваться членством в Военной коллегии.

Зато пропозиции мои о торговле с Востоком приняты были августейшей повелительницей благосклонно. Пустота в казначействе давно приобрела характер злокачественной болезни: недаром первые указы новой императрицы касались именно финансов. Сбор податей и взыскание недоимок стали производить со всей жестокостью, возродив методу воинских экзекуций. Государыня обнаружила властный и твердый характер, коего никто не подозревал в митавской затворнице. Ласковое поначалу обхождение день ото дня становилось круче. Коль приказала рассмотреть и решить дело об учреждении торговой компании — положить под сукно высочайшее повеление не посмел бы никто.

Но если вы думаете, что в скором времени воспоследовала окончательная резолюция — вы не знаете, как в России дела делаются. Есть государственная мудрость — а есть государственная дурь. Вот сия последняя и поперла наружу при обсуждении в коллегиях и самом Сенате. Почему бы, дескать, не сделать столь выгодную коммерцию монополией короны? «Делайте», — отвечал я. — «Только на меня не рассчитывайте, ибо выйдет у вас, как с последним китайским караваном. Соболей, московской ценою в четыре рубля, за рубль с полтиной в Пекине отдают. И то удачей почитают, иначе моль даром съест».

Сие указание на степень коммерческих талантов чиновного люда несколько отрезвило радетелей казны. Главное же, сыскать в закромах отечества полмиллиона серебром на первое плавание не представлялось возможным. Без приватных вкладчиков — не набрать денег! Начались поиски компромисса. Все испортил приехавший из Камчатки капитан Беринг, доложивший, «…что тамо подлинно северовосточный проезд имеется, таким образом, что с Лены, ежели бы в северной стране лед не препятствовал, водяным путем до Камчатки и тако далее до Япона, Хины и Ост-Индии доехать возможно б было». Пошли споры, что легче преодолеть: полярный лед или враждебность держав. Северный путь, несомненно, заслуживал изучения; однако многие возмечтали о немедленной посылке по нему торговых судов, и сия химера отвлекла силы от главного фрунта, препятствуя нахождению согласия.

Пока мое дело ни шатко ни валко продвигалось в коллегиях, прежних властителей России постигла расплата за грехи. Сразу после Пасхи в Сенат был спущен высочайший указ, пославший Василия Лукича Долгорукова в Сибирь (пока еще губернатором), Михаила — на ту же должность в Астрахань, ненавистного всем Алексея Григорьевича с сыном Иваном и прочим семейством — в дальние деревни. Фельдмаршала Василия Владимировича не тронули. Неделя не прошла, как вдогонку первому указу полетел другой, более суровый. Не доехавшего до Сибири губернатора поворотили жить в дальних деревнях под крепким караулом. Успел ли он добраться туда — Бог весть, потому что третий гром разразился над падшей фамилией: велено ему было в Соловки. Однородцы, вместо начальства отдаленных провинций, получили казенные квартиры в Березове и Пустозерске. Вотчины княжеские попали в конфискацию.

При всем нерасположении моем к Долгоруким, их падение легло на душу тяжким предвестием. Царь Петр поступал иначе в гневе: сразу назначал высшую кару, после чего виновный вправе был надеяться на послабление и милость. Мужская традиция — снисхождение к побежденным, и даже грубые простолюдины чтут принцип «лежачего не бить»! Добивать упавшего — это по-бабьи. Наращивание опалы в три приема, по мере удаления наказуемых от столицы, говорило о страхе перед ними. Правитель же, обуянный страхом, опасен подданным. Не только злоумышленным — всем подряд. Черт знает, что там ему (или ей) помстится с испугу!

Голицыных царская немилость вроде бы миновала, однако прежнее значение у них отнялось. Приблизились к трону Салтыковы (родичи Анны по материнской линии), Дмитриев-Мамонов (женатый на ее младшей сестре), Черкасский и Ягужинский (много способствовавшие восстановлению самодержавства). Рядом с ними всплыли новые люди. Курляндец Бирон, хорошо сложенный и приятный лицом, пожалован был обер-камергером «за многие к нам оказанные верные, усердные и полезные службы». Что службы сии оказывались большею частью в опочивальне, знали даже московские кухарки. Вокруг фаворита мельтешили братья Левенвольде и вездесущий Остерман. К Бирону как-то сразу прилепился Исаак Липман, занявший при нем позицию личного банкира и негласного советника.

Вообще-то иудеи, по закону, в Россию не допускались — но этот приехал в свите герцога Голштинского, и ради будущего зятя Петр Великий сделал персональное исключение. Герцога черти унесли, а «придворный еврей» остался: императорская фамилия и двор нашли в нем удобного агента для деликатных финансовых комиссий. В то самое время в Бразилии открыты были богатейшие алмазные россыпи; бриллианты за несколько лет упали ценою вчетверо. Поскольку в Москву коммерческие новости всегда приходят с опозданием, Липман сделал на этом неплохой гешефт. Одна только царская семья купила у него камней на многие сотни тысяч, с придворными — может, и на миллион. Сам Остерман не гнушался маклерством в сей торговле, таская драгоценности то во дворец, то на заседания Тайного Совета.

Неправда, что деньги не пахнут: над утекающим из страны серебром веял явственный дух навоза, мужицких онуч и лошадиного пота. Армия и флот приходили в несостояние, а кровь державы, выжатая из народных жил, променивалась на бесполезные побрякушки.

Источник зла был, безусловно, не в Липмане: скорее, на Руси неладно что-то с правителями. С пониманием оными своего долга. Сие, однако, не умеряло моей антипатии к голштинскому пришельцу. Не имеющей отношения к вере, ибо для меня все равны: христиане, иудеи, язычники… Кроме магометан, конечно. Вот между Липманом и Шафировым — действительно тлела неприязнь, выросшая на взаимном отторжении евреев крещеных и хранящих веру предков. Мне же просто не нравилась его коммерция, потакающая своекорыстным и антигосударственным страстям правящего слоя России.

Впрочем, с Бироном у нас бы дружбы все равно не вышло, независимо от его финансового советника. Бывают люди, к которым с первого взгляда чувствуешь необъяснимую приязнь, к другим остаешься равнодушным, к третьим испытываешь омерзение. Все это без видимых причин: причины уже потом выдумываешь. Так вот, с курляндцем я ощущал полную духовную несовместимость. Даже, к примеру, взятку ему дать (а он это любит, вон цесарский посол двести тысяч талеров отвалил за содействие в подтверждении союза) — просто рука не подымалась. Унизительно как-то. Левенвольду, помнится, давал в долг без отдачи с легкостью: словно на постоялом дворе кинул монетку лакею. А этому… Возможно, причина заключалась в неколебимом чувстве собственного превосходства, которое фаворит прямо-таки источал всем существом. У любого нормального мужчины сие вызывает неодолимое желание дать не на лапу, а в рыло.

Кому я подлинно симпатизировал, так это сидящему в опустевшем Петербурге Миниху — невзирая на то, что партия сверленых чугунных пушек, поставленная с моего завода почти год назад, все еще не была оплачена. Мелочь, в масштабе бедствий, переживаемых армией. Размышляя о происхождении оных, я то и дело повторял, что минихов не мешало бы иметь побольше: педантичных, последовательных и трудолюбивых.

Воистину, удивления достоин был непорядок, царящий в родном ведомстве при наличии на самой макушке власти двух опытных и честных фельдмаршалов. Князь Михаил Михайлович, непревзойденный герой на поле боя, оказался совсем не так хорош в должности президента коллегии. Может, и был бы хорош — если бы сею скучною рутиною всерьез занялся. Василий Владимирович Долгоруков уделял внимание лишь гвардии, полкам московского гарнизона, да, по старой памяти, Низовому корпусу. Эта часть войска пользовалась привилегиями. Чуть хуже снабжались корпуса, расположенные близ границ и состоящие под командой влиятельных генералов (на Украине — Вейсбаха, в Ливонии — Ласси, в Петербурге — Миниха). Солдаты же, размещенные во внутренних провинциях, выше полковников начальства не имели, довольствие получали от случая к случаю и спасались от голода поденной работой. Строевые экзерциции начисто позабыли.

Брошенные без попечения полки изрядно терпели от комиссариатских служителей или от собственных командиров. Помехи воровству не было: коллегия начальствовала эпистолярно, не снисходя до инспекций на местах. Упорный труд не в чести у генералов и высших сановников, ибо награждают и возвышают у нас за иное. Что ж, никто не заставляет — но никто и не запретит мне делать, что должно. То засиживаясь канцелярскою крысой над бумагами, то проводя недели и месяцы в инспекционных поездках, занялся приведением раскиданных по стране войск в годное к бою состояние. Со сколькими влиятельными людьми отношения испортил, поймавши за руку их вороватых родственничков и просто клиентов — теперь уж и сам не вспомню, ибо несть им числа. Много ли проку вышло из моих стараний? Меньше, чем хотелось, по совести говоря. Что трудолюбие наказуемо, вскоре убедился сам.

Бывая в Москве лишь наездами, я прозевал учреждение нового гвардейского полка, поименованного Измайловским. Какое мне до этого дело? Так ведь выбрать солдат в него государыня повелела из ландмилиции! Войско сие мною создано и выпестовано по воле Петра Великого (а отчасти и поперек оной) — мне бы, по справедливости, комплектованием и заниматься! Нет — это поручено было Карлу Левенвольде, который набрал в офицеры одну немчуру! Подполковником (место полковника принадлежит царствующей особе) назначили шотландца Кейта.

Единственный случай получить военную опору в столице оказался бесповоротно упущен.

Загрузка...