Чем больше хвалила Аксенчиха Лизу, тем пуще злилась на нее Дуньча. Она, ворча себе под нос, но так, чтобы Лиза могла слышать, называла ее самыми обидными словами. Аксенчиха вступалась за Лизу, Григорий защищал жену — начиналась тяжелая семейная перебранка. Дуньча в таких случаях поднимала крик на всю избу. Шлепая широкими босыми пятками, она носилась из передней горенки за переборку, в кухню, гремела посудой и тыркала ее куда попало.
Дочь я тебе или нет? — бубнила Дуньча, швыряя ухваты за печку. — Или, может, я улишная потаскуха, а дочь тебе она? Так ты же меня тогда не грызи, выгони из дому, а на Лизавету любуйся…
Дуньча, — обрывала ее старуха, — я на тебя молиться не стану. Ты меня не допрашивай, дочь мне или нет. Вот возьму чересседельник, узнаешь, кто ты мне.
Стой ты, — соскакивал Григорий. — Дуньчу не тронь! Была тебе дочь, а теперь наперво жена моя. Захочу — сам ударю, а ты отойди… — И, выставив плечо вперед, Григорий выходил на середину горенки.
Что ж вы на Лизу взъелись? — вступала Аксенчиха. — Что она, вашу жизнь зажила? Работает, на вас же трудится. Ее прилежность все куска хлеба стоит.
А мы, значит, с Дуньчей лодыри? Даром хлеб едим?
Может, нам на нее батрачить? — ехидничала Дуньча. — Сделать Лизавету хозяйкой, а нам под ее указку работать? Даст поесть — спасибо.
Лизка вам тоже не батрачка, — горячилась Аксенчиха. — Постигла беда человека, так нечего домучивать. Дайте ей хоть чуть подышать.
А черт ей не дает! — гремел Григорий. — Да вровень с нами ее ставить нечего.
Почему же не вровень? — удивлялась старуха.
Дом-то как-никак наш, а Лизавета с голыми руками вошла…
Да ты сам не с голыми ли руками родился? Знала бы я прежде, что черт в тебе, сроду бы в зятья в дом не взяла.
Может, выгонишь? — нахально улыбался Григорий.
Доймешь — и выгоню, — убежденно отвечала Аксенчиха. — Тоже пойми: не в своем дому живешь.
В женином.
Не в женином, а в тещином. — И, сообразив, что простой перебранкой верх пе возьмешь, Аксенчиха переходила в решительное наступление: — Что ты рот раззявил? Иди готовь телегу ехать в поле. Седелку починил? Опять, поди, потник отваливается? Говорила: притачай ременчиком, — так нет, ковырнул шилом раз-другой, прихватил дратвой за уголок — ив сторону… Иди, иди, налаживай! Собьет конь спину — я тебе всю душу выморю… А ты что ягодню свою на скамье распустила? — расправившись с Григорием, набрасывалась она на Дуньчу. — Ишь расселась, расплылась, как лепеха коровья на пастбище… Белье сушить развесила? Нет? Языком протрепала? А квас в бочонок перелила? Тоя^е нет? А ребенка вымыла? Лизка вымыла? Ишь ты! Лизка вымыла, а у тебя руки не дошли?.. Беги за квасом в погреб…
Оставшись вдвоем с Аксенчихой, Лиза ей говорила:
Уйду я лучше от греха, бабушка. Что вам из-за меня раздориться?
Но! Вот етДе\ Дураков слушать! Я им в уши-то на-зужу — умней будут.
Несколько дней в семье чувствовалось согласие; Дунь-ча, подобрев, поведывала Лизе свои маленькие тайны, а Григорий даже пытался с ней заигрывать. А там опять: одно ласковое слово Аксенчихи — и сызнова начиналась перебранка.
Попался уже варнак один, судят его, — кричал Григорий, — а мало их ходит еще? Спроси: где у нее Порфирий? Не знает. А может, знает она?
Что ты мелешь, дурила! — грозила ему кулаком Аксенчиха. — Ты подумал бы. Как язык у тебя не распухнет?
Вот суд послушаем, может один варнак наведет и на другого.
А суд был уже назначен, и весь город с нетерпением ждал этого дня.
Варначье, в представлении шиверцев, было чем-то безликим. Встретит шиверец на тракту варнака, в рубцах, в шрамах, клейменного, с ручищами — во! — как коренья еловые! — помянет бога или черта — первое, что на ум придет, ожжет бичом лошаденку и ускачет в радости, что не погнался за ним варнак. И тени злобы нет на душегуба, наоборот, благодарность за жизнь оставленную чувствует.
А вот Павел Бурмакин — дело другое. Это не бродяга непомнящий — Павла полгорода знало. Не было на средних плесах Уды лоцмана лучше Бурмакина, а слава-то — она всегда широко разносится. Другой и в глаза не видел Бурмакина, а спроси про него — без конца станет рассказывать. И теперь этот Павел, любимец шиверский, вдруг оказался разбойником. Варнаком! И за то, что променял он честный труд на подлый нож убийцы, пойдет на каторгу. Всяк, кто прежде уважал Павла, теперь на него злобился.
Суд над Бурмакиным закончился быстро.
Председательствующий сидел, поглядывая в окно; на улице сыпался первый снежок; заседатели шептались. Допрос почти целиком вел прокурор, молодой, чрезвычайно стремительный человек. Он обвинял по делу об убийстве впервые — на этом он строил карьеру — и, не жалея красок, не разбираясь в выражениях, нападал на Бурмакина.
Павел отвечал на вопросы односложно, как бы нехотя. Холодный, сосредоточенный, он не сводил глаз с прокурора, иногда усмехаясь по-своему, по-бурмакински, уголками рта.
Он скупо, но точно и последовательно рассказал обо всем, что случилось на Чуне. Но прокурор всячески пытался осложнить дело и доказать, что было убийство, совершено оно в корыстных целях и даже больше того — с целью уничтожить человека, ненавистного ему, Павлу Бурмакину, и ненавистного только потому, что трактирщик Суровцев был богаче Бурмакина.
Прокурор сыпал перекрестными вопросами, по нескольку раз повторял одно и то же, видимо рассчитывая запутать Павла и получить нужный ответ.
Когда еще грузились здесь товары Суровцева, вы, насмехаясь, говорили, что соболей и белок потом Суровцеву и в двух лодках не увезти?
Да, прямо ему говорил.
А что через год станет он богаче самого господина Василева — говорили?
Да.
И говорили, что раздуется он от богатства, как пузырь, а потом лопнет?
Тоже говорил. Только не от богатства, а от жадности.
Это значения не имеет. Свидетельские показания совпадают. Важно то, что вам не давали покоя деньги, которыми владел Суровцев, и вы, хладнокровный убийца, наметили его себе в жертву еще здесь. Вы не любили Суровцева?
За что его было любить?
Прокурор, раздраженный спокойствием Павла, так часто стал называть его убийцей, что председательствующий остановил прокурора и заметил:
Следует говорить: подсудимый.
Непонятным было упрямство Павла в одном: он наотрез отказался объяснить, почему решил переехать в город из Неванки, хотя прежде и рассказывал людям, что копит для этого деньги.
Значит, вам нужны были для этого деньги? — спрашивал его прокурор.
Сразу говорил, что нужны.
Много денег?
Сколько скопил бы.
А много денег не помешало бы? Павел молча пожал плечами.
Значит, был прямой расчет — забрать себе все товары Суровцева, ударить его камнем в голову на ночевке и труп бросить в реку?
Не душегуб я, мне заработанных денег хватит.
Но факты ведь установлены. Лодки с товарами нет, а Суровцев найден с пробитой головой. И все это случилось, когда при вас не было третьего человека.
Павел молчал.
Какое участие в этом деле принимал Мезенцев?
Его вы не впутывайте. Он ни при чем.
Чем вы это докажете?
Чем я докажу, что и вы ни при чем? — усмехнулся Павел. — Нечем.
Прокурор сделал жест в сторону председательствующего. Тот встряхнул колокольчик и предупредил Бур-макина:
Указываю на ваше непочтение к суду. — И прокурору: — Прошу вас, продолжайте.
Где был Мезенцев?
Уходил на табор, к последней нашей ночевке.
Зачем?
Искать мой кошелек с деньгами; выронил я.
Почему же вы послали Мезенцева, а не вернулись
сами?
— Не мог. Нога болела. Он сам попросился.
Так это, подсудимый Мезенцев? — обратился прокурор к Ване, сидевшему на скамье неподалеку от Павла.
Было так, — вставая, тихо ответил Ваня.
А нашли вы кошелек?
Нет, не нашел.
А хорошо вы искали?
Хорошо.
Очень хорошо?
Очень. Весь день ползал по земле. Каждую травинку подымал.
Вы уверены, что на месте ночевки кошелек не остался?
Ваня подумал.
Да… Уверен.
Садитесь. — Указательный палец прокурора уставился на Павла. — А почему вы назначили Мезенцеву место встречи выше порога, а когда он приплыл туда, вао не оказалось?
В дыму не разобрался я, думал — будет еще шивера до порога, да просчитался.
И это говорите вы, опытный лоцман, который каждый камень в реке знает на память!
Павел промолчал.
Так. Значит, кошелька вы не теряли?
Почему не терял? Не терял — не послал бы за ним парня.
Вы утверждаете, что кошелек потеряли?
Да.
На ночевке?
Больше негде было.
Прокурор, ликуя, встал и высоко поднял, чтобы всем было видно, Павлов кошелек. Он приберегал эту улику, чтобы, неожиданно и эффектно предъявив ее, вынудить подсудимого признаться.
Как же он оказался у меня? — торжествующе спросил Бурмакина прокурор, словно проделал на глазах у него интересный фокус.
Павел смотрел на кошелек, как на чудо.
Не знаю, — удивленно ответил он.
Ваш?
Мой.
Он оказался засунутым в карман убитому, — повернулся прокурор к присяжным, — чтобы в случае обнаружения трупа — что и случилось — убедить в отсутствии корыстных целей. Он засунул убитому Суровцеву свой кошелек в карман, а целую лодку товаров припрятал! Но он забыл, что на кошельке вышиты его буквы! «П. Б.» Сознаетесь теперь, подсудимый?
Подлый! Значит, это он украл кошелек у меня! Меня-то за что судите? — крикнул Павел.
Отвечайте на вопрос, — пропуская слова Павла, настаивал прокурор.
Говорю: теперь мне ясно, он обокрал меня. Хапуга!
Не оскорбляйте покойного. Отвечайте: вы убили Суровцева?
Что раньше говорил — и теперь повторяю: Митрича я не убивал, сам он ударился головой о камень.
Прокурор развел руками: «Вот видите».
А почему вы так стремились уехать в город из Не-ванки?
Так.
Наверное, были причины?
Без причины прыщ не вскочит, говорят старики.
Расскажите.
Нечего рассказывать. Решил — и все.
Учтите: от вашей искренности зависит решение суда.
Все говорю, как было. А что вам ни к чему, я не стану рассказывать.
Но это может оказаться важным для суда.
Ну, если так — не хотелось больше мне о Устей встречаться.
Кто такая Устя и почему вы с ней не хотели встречаться?
Кто? Кто бы ни была. В этом деле она посторонняя.
Она была вашей возлюбленной?
И это вам ни к чему. Про Устю вы меня не расспрашивайте.
Отчего же? Для нас иногда и случайная деталь дает многое. Расскажите.
Все я рассказал.
— Осталось неясным, кто такая Устя. Павел опять промолчал.
Ответите?
Нет.
Прокурор поклонился присяжным.
У меня вопросов нет. Председательствующий встрепенулся:
Подсудимый Павел Бурмакин, теперь признаете вы себя виновным в убийстве Степана Суровцева?
Зал притих и настороженно ждал ответа.
Нет, не признаю, — коротко ответил Павел. — Меня Митрич обокрал.
Ишь ты, его! — не выдержал кто-то. — Засудят ни за что человека! Видать, обокрали его же, а дело вон как повертывают!
Сказал бы им все про Устю какую-то.
Павел услышал эти слова, повернулся, пристально посмотрел в народ и, горько усмехнувшись, пробормотал:
Кому рассказывать?
Начались прения сторон. Прокурор говорил долго и азартно. В конце своей речи было сбился и почувствовал, что допустил оплошность. Заявив, что замалчивание Павлом чрезвычайно важных для следствия моментов лишний раз подчеркивает виновность подсудимого именно в заранее обдуманном преступлении, он добавил:
Господа присяжные заседатели! Давайте на минуту признаем, что Бурмакин правильно излагал обстоятельства гибели Суровцева. Но разве от этого одной вдовой стало меньше? Разве от этого Степан Дмитриевич Суровцев появится вновь среди нас? Нет. Он мертв.
Мы признали, согласились, что Суровцев действительно утонул в пороге. Кто такой Павел Бурмакин? Лоцман. Он берется провести лодки с товаром, с людьми через бурные пороги. Но вот опрокинулась лодка. Люди тонут. Вокруг бушует грозная стихия. Спасения нет. Так он, опытный, сильный пловец, спасается сам, а его слабый товарищ тонет. Убийца! Без искры человеколюбия! Откуда эта слепая ненависть к своему ближнему? Какие истоки питали ее? Суровцев был богаче Бурмакина, и это определило его судьбу в грозную минуту.
Повторяю — я согласен. Я признал все объяснения Бурмакина. Он говорил сущую правду. Но разве от этого преступление стало меньшим? И наказание должно быть менее строгим? Павел Бурмакин виновен в убийстве! Это все. Остальное — дело вашей совести. Помните, что к правосудию взывает душа убитого, слезы обездоленной вдовы.
Опускаясь на стул, прокурор заметил, что защитник слегка улыбнулся. Повеселели лица присяжных. Черт возьми! Видимо, он чересчур расцветил свою речь и, кажется, напрасно признал объяснения Бурмакина правдоподобными.
Остаток времени, пока говорил защитник и совещались присяжные, прокурор ощущал сильную досаду и беспокойство. Решалось будущее…
Приговор его успокоил: двенадцать лет каторжных работ.
Мезенцева присяжные оправдали за отсутствием улик.