Несколько ранее в трактир, приткнувшийся углом к берегу реки, вошел высокий, сутуловатый мужчина. Тяжело переступая ногами, обутыми в намокшие ичиги, он направился к стойке.
Трактирщик дремал, опустив на прилавок плешивую голову. Услышав шаги, он приподнялся, близоруко прищурился и посмотрел из-под ладони.
Мужчина взмахнул рукой.
Митрич, здорово! Как живешь? Как торговлишка идет?
Порфиша, ты?
А то как? Я и есть.
Давненько тебя не видать было. Я уж подумывал, что должок-то твой в поминанье за упокой записать придется.
Должок?
Ну да. Али запамятовал?
Выходит, так. А коли должен — отдам, Митрнч. Ей-богу, отдам. — Порфирий помолчал и потом сказал просительно: — Дай сороковку, с дороги душа мрет.
Оно-то бы и дать тебе не штука — мужик ты хороший, да уж больно много ты у меня запил. Скоро ль мы этак-то с тобой сквитаемся?
Да сколько же должен я тебе, Митрич? Убей — не помню. Вроде нет ничего.
А мы, Порфиша, в записи заглянем, — предложил Митрнч, — милое дело. Может, я и запамятовал. С кем греха не случается? Может, и верно, не должен ты мне.
Митрич не спеша достал очки, протер их подолом рубахи, надел, поправил на переносье и полез в конторку за книгой. Наслюненными пальцами переворачивая листы, искал нужную запись. Глаза Порфирия беспокойно следили за ним.
Во-от, — протянул Митрич, упираясь желтым обломленным ногтем в какую-то цифру, — тринадцать рублев шпшнадцать копеек, Порфишенька. Аль не припомнишь? Гляди. Запись верная.
Порфирий молчал.
Что и делать с тобой-от, я и не знаю. Ин дать еще сороковку?
Порфирий исподлобья глядел на жирное скуластое лицо Митрича и что-то соображал, пощипывая неровно отросшую темно-русую бороду.
«Врет, подлец, — мелькали у него мысли, — приписал. Обманывает. Не должен ведь я ему. К черту и с сороковкой, — уйти… Отдам ему деньги, как с Ивана Максимовича получу, — и конец, не зайду больше и пить не буду, сделаю, как задумал. Сдержусь! Кабы сдержаться! Лизке по-легше было бы…»
Митрич видел, как перебегают тени на лице Порфирия. Хитрый старик сразу смекнул, о чем задумался мужик.
Порфиша! Эка я! Ты мне толмачишь, толмачишь: с дороги, мол, я, — а с какой дороги, мне и невдомек спросить.
Плот с Егоршей согнали Ивану Максимовичу: только что к берегу притравились, — пехотя ответил Пор-фирий, отворачиваясь от прилавка и передергивая опояску. Ему хотелось уйти от соблазна, но ряды разномастных бутылок с красными и серебряными головками притягивали, как магнит.
Светит месяц! — досадливо воскликнул Митрич. — Он с великих трудов да с больших заработков, а я про должок ему. Спрыснуть, спрыснуть надо, Порфиша, счастливое прибытие-то. Обязательно спрыснуть, чтобы радость сухой не была. Угощу я тебя рябиновкой. Ух, и хороша штучка! Иван Максимович велел десять ящиков на свадебку доставить, — суетился Митрич, обрывая оловянную шапочку с горлышка высокой бутылки.
Порфирий судорожно вздохнул. Вся решимость сразу схлынула, исчезла, едва заискрилась, заколыхалась перед глазами оранжевая настойка.
В трактире было безлюдно. Митрич помешкал в раздумье, потом отнес бутылку и рюмки в самый дальний угол ближе к окну, поставил на столик, накрытый изрезанной и прожженной клеенкой, притащил на тарелке пару икряных селедок и, усаживаясь на стул, заулыбался.
Ну-с, Порфиша, милости просим ко мне в гости. Не обессудь за простое угощенье. Выпьем, пока народ не набрался. С благополучным прибытьем!
Эх, Митрич! Друг ты любезный… Только скажи прежде: обманул ты меня или нет? Уж чего-чего, а знаешь сам, не терплю я обмана. Не буду и пить тогда…
Ай, Порфиша, Порфиша! Не грех тебе? Обманул! Да нешто я кого обманывал хоть раз? Вот тебе и крест святой и пречистая богородица! Тьфу! Да разве…
Ладно, Митрич, бросим эти разговоры. Значит, я гость сегодня, так?
Так, Порфишенька.
За первой бутылкой последовала вторая, затем и тре-тья. Рюмки позванивали, огнисто мерцая, переливалась жгучая жидкость, и масляным блеском туманились глаза Порфирия. Митрич не хмелел.
Сколько же, Порфиша, тебе с Ивана Максимовича придется к расчету?
Сорок рублей, Митрич. Больше пяти месяцев, почитай, мы с Егоршей в тайге промаялись. Без лошадей. По берегам малых речек лес подбирали, чтобы молем к
Уде согнать. Заказал Иван Максимович нарубить да приплавить такого листвяку, чтобы, говорит, третьим правнукам постройка осталась. И помучились же мы — и-их! — с этим проклятущим листвяком… Иная — как железо, тонет, подлая, — так вперемешку с кедровым сушняком плотили, чтобы вверх на воду подымало.
Понятное дело, Иван Максимович любит построить. Крепко построить. Все он крепенько делает. Хе-хе-хе, а вот заплатить — подумает… Али тебе оп вперед отдал?
Что ты, Митрич, где же вперед? Спасибо, харчи с собой в тайгу дал без денег.
Гм! Н-да!.. А знаешь, Порфиша, так я тебе скажу: навряд ты денежки свои скоро получишь. Любит Иван Максимович деньгу придержать. Ох, любит! Хе-хе-хе! Да и кто не любит?
Так что ж ты думаешь, он не отдаст? Обманет? — насупился Порфирий. — Да я тогда из него душу выну…
Постой, Порфишенька! Эк тебя! Пошто обманет, пошто не отдаст? Отдаст. Не враз только. Подержит с расчетом.
Да мне же деньги вот как нужны! Сейчас нужны. Затеял я…
Ну, коли шибко нужны, попроси, всяко с ним случается. Только вряд ли… Али вот что, — хлопнул себя по коленке Митрич, — вот что надумал я: мы с папашей Ивана Максимовича мальцами в свайку вместе играли; хоть и разбогател он теперь, а все старинку не забывает. Попрошу — уважит, похлопочет перед сынком. Пособлю я тебе, Порфиша, схожу к Максим Петровичу деньками, поговорю… Долгая лета, Порфишенька! Выпьем еще по одной.
Они чокнулись. Порфирий выпил до капли, Митрич только пригубил.
Порфирий захмелел окончательно, язык у него ворочался с трудом.
Митрич! Друг! Ежели можешь, сделай милость, устрой. Сам знаешь, какой у меня нрав: закочевряжится Иван Максимович — не сдержусь, обругаю в сердцах, все дело испорчу.
Хе-хе, Порфишенька, что говорить: характер твой — светит месяц!
Справиться с собой хочу, Митрич, переменить себя. И всю жизнь свою переменить. Давно задумал.
С тем и в тайгу нынче ходил я. Рубил с Егоршей лес, думал: хороша жизнь в глуши, в тайге. Своей семьей… По душам скажу: Лизку жалко. Мало живу с пей, а вижу — хорошая она у меня. Очень хорошая. А зазря изнывает. Нет во мне ласки. Как листвень горелая, сухой. Вино меня губит. Вино! — вдруг вскрикнул Порфирий. — Ты, дьявол, губишь! Все вы!.. — и сразу обмяк.
Митрич слушал, сочувственно кивая лысой головой. Вид у него был сосредоточенный; слушая, он думал о чем-то своем.
Порфирий доверительно начал снова:
Скажу тебе: присмотрел я в тайге себе местечко… на земле лучше нет. Егорша помог, срубил там себе я зимовье. Ружьишко, припас, какой оставался харч, что не доели, — все там оставил. На первый раз есть за что зацепиться. Уйду… Возьму с собой Лизку… И всё… Провались ваш город вместе с вами! Клопы вы, не люди… Кровь сосете… Сколько на хозяина ни работай — из нужды не выбьешься… нет… Уйду… Получу деньги с Ивана Максимовича, накуплю еще припасу охотничьего, буду промышлять… Сам себе хозяин. А Лизка — по дому. Вырастим сына… Лизка, должно, через месяц будет рожать… Уйдем… Станем жить хорошо… Потом, может, Ильчу, тестя своего, сговорю… Егоршу… Тоже бедствуют люди… Так пособишь, Митрич?
Ладно, Порфиша, сделаем. Я еще лучше придумал. Только тут н£» хитрость придется пойтить. Мы вот каким манером устроимся: ты мне расписочку дай, что, дескать, обязан я, Порфирий Коронотов, уплатить Степану Мит-риеву Суровцеву — то есть мне — сорок рублев, буде он потребует… и так далее…
Зачем же я расписку тебе давать буду?
Светит месяц! Да ведь ежели я с таким документиком к Ивану Максимовичу приду, так пошто же ему деньги мне не отдать? У него и сомнения не будет — расчет законный. Он тебе за работу обязан, а ты мне свой должок удостоверяешь, — все чисто и правильно. А я тебе деньги тем же разом верну. Все, что полагается, до единой копеечки. Али, может, ты мне не веришь? Ну, думай тогда, гляди, тебе виднее. — Митрич откинулся на спинку стула, довольный своей выдумкой.
Да нет, Митрич… не к тому я… Просто так…
— То-то ж! Тебя жалеешь, а ты на дыбки встаешь.
Митрич сходил к стойке, принес лоскут бумаги, карандаш. Уселся и начал выводить текст расписки.
«Опять хитрит чего-нибудь…» — возникла и сразу же оборвалась мысль у Порфирия. Он испуганно заморгал: ему показалось, что на столе пошатнулись бутылки.
Вот, Порфишенька, и готово. Только ручку приложить, расписаться, значит. На-ко тебе карандаш.
Но пальцы Порфирия только беспомощно скользнули по клеенке.
Да ты, вижу я, светит месяц, совсем того? — Митрич сунул ему в руку карандаш, помог сложить пальцы. — Пиши вот здесь: «Мещанин Порфирий Коропо-тов…» Стой! Стой! «Ща» пропустил… Так… Так… Ну, теперь пиши… Так. «Пар… Парфи… фирей…» Стой… «Ры» не в ту сторону гнешь… Так… «Карапотав…» Ну вот… Ишь ты, даже хвостик загнул, хе-хе-хе, тоже как грамотный! Теперь число изобразим: «Лета одна тысяча восемьсот девяносто шестое, июня месяца, пятого дня». — Митрич щелкнул ногтем по бумаге. — Роспись бы свидетельскую еще учинить.
Дверь трактира распахнулась и пропустила низенького сухощавого человека. Это был фельдшер уездной больницы.
Ходила молва по городу, что он однажды, неведомо ради чего, подлил йодной настойки в отвар лакричника, которым в то время лечился от кашля врач этой же больницы Алексей Антонович Мирвольский.
Только благодаря решительному заступничеству самого пострадавшего фельдшер был оставлен на службе, однако с такой отметкой в формуляре, которая исключала всякую надежду на дальнейшее продвижение. Эта история, кроме помарки формуляра, повлекла за собой и другое последствие — за фельдшером укрепилась кличка «Лакричник», да так основательно, что он сам стал ею заменять истинную свою фамилию, по паспорту весьма неблагозвучную — Пшикин. Впрочем, и эта фамилия, почти как кличка, перешла к нему только от отца — деды и прадеды носили хорошие прозвища. Отец его потерял доброе имя, уйдя в «поддужные» к миллионеру-золотопромышленнику Елисееву, владельцу приисков всей северной тайги.
В народе дрянную лошаденку, которую на скачках выпускают рядом с породистым рысаком для того только, чтобы он видел возле себя соперника, называют «поддужной». Пробежит лошаденка четверть круга и отстанет — неважно, не в ней дело, — зато разогреет кровь у рысака, и тот, рубя копытами землю, придет к финишу первым. В народе «поддужными» называют потерявших стыд и совесть прихлебателей, ставших умельцами свершения самых грязных дел для своего хозяина.
Спившийся, разгульный, изнемогающий от богатства Елисеев пресытился жизнью настолько, что его уже ничто не могло взволновать, ему не хватало собственной изобретательности, чтобы закатить сверхгнусную оргию. Нужен был- человек, который придумывал бы всяческие мерзости и, разжигая воображение хозяина, творил их на глазах у него. Это с успехом и проделывал отец Лакричника.
Войдя в трактир, фельдшер осмотрелся, увидел пьяного Порфирия, улыбнулся, издали тросточкой словно перечеркнул его и направился к столику.
А что означает сия скучная бумага за сим радостным столом? — остреньким взглядом впиваясь в расписку, спросил Лакричник.
Митрич ласково погладил свою плешину, порозовевшую от удачи и выпитого вина.
Обыкновенное дело, Геннадий Петрович, — пояснил он, пододвигая ручку Лакричнику, — самая деловая расписка. Не откажитесь засвидетельствовать на ней подлинность подписи Порфирия Гавриловича.
Можно, это можно. Verba volant, scripta manent, что означает: слова улетят и забудутся, написанное — останется. — Он с брызгами расчеркнулся на документе, украсив на этот раз свой автограф полным воспроизведением гражданского достоинства: «Фельдшер Шивер-ской уездной больницы Лакричник-Пшикнн».
Трактир начали заполнять посетители. Митрич ушел за прилавок. Лакричник придвинулся к Порфирию, приглашая его опрокинуть еще хотя одну рюмочку. Порфирий тупо глядел на него, силясь что-то припомнить…
Нет, Лакричник, пить не буду… Все… Я уже… Да… уже… Я, знаешь, приплыл только… Ну, и вот… надо к Лизавете пойти… Ждет, поди…
Ждет? Конечно, ждет нежная супруга. «Зря, говорит, Порфирий Гаврилович дней на десять раньше не приехал».
Как? Ты что говоришь? — с трудом осмысливая слова Лакричника и чувствуя в них какой-то особый, недобрый смысл, уставился на него Порфирий. — Ты к чему это?.. Говор-ри!.. — Ударил кулаком по столу так, что зазвенели рюмки.
Э-э, Порфирий Гаврилович, какой вы нетерпеливый! Выпейте рюмочку, прошу, тогда, может, и расскажу.
Порфирий стиснул зубы, наморщил брови. Замахнулся было тяжелой рукой, хотел смести со стола все. Но опустилась рука. Схватил рюмку. Выпил. Не отрываясь налил раз за разом еще четыре и, осушив последнюю, яростно хлестнул ее об пол. Лакричник кривил губы в усмешке.
Так бы, Порфирий Гаврилович, и давно. С таким интереснее разговаривать. Можно и забавную историю рассказать.
Говори! — задыхался Порфирий. — Догадываюсь я… Спуталась с кем-нибудь… Говори: с кем? — закричал он и осекся: в бутылке словно бы что-то зашевелилось. Он не отрываясь глядел на нее, а Лакричник захлебываясь нашептывал:
Не то интересно, Порфирий Гаврилович, что честность женская утрачена, а то, когда она утрачена! Это не обман, Порфирий Гаврилович, если муж в тайгу уедет, а жена верность супружескую нарушит. Это еще не обман. Это слабость, влечение души, минутное забвение. Все мы люди, дело понятное. А вот тот обман, ежели девушка в невестах друга сердца имеет, с ним целуется, милуется, а потом замуж идет… с грехом… Это обман. Страшный обман.
Порфирий скрипел зубами. Сжимал кулаки. Из недопитой бутылки теперь на него таращила глаза огромная лягушка; она скребла лапами по стеклу изнутри и пыталась вылезти из узкого горлышка.
Черт! Ну, говори же дальше, — хрипел Порфирий, брезгливо косясь на бутылку: он боялся лягушек.
А что же дальше еще говорить, Порфирий Гаврилович? Дальше все очень просто. Сами рассчитайте, со свадьбы вашей, когда время крестинам быть… ежели от вас ребеночек. А у супруги вашей сынок дней десять тому назад родился.
Десять дней? — глухо спросил Порфирий. — Уже? У Лизаветы уже родился ребенок?
Родился, Порфирий Гаврилович, и превосходный мальчик. Чужой для вас, но что же поделаешь. Хотелось супруге вашей убедить врача Алексея Антоновича, что неДоношенным ребеночком, дескать, она разрешилась. И свидетельство об этом получить. А какой же он недоношенный? И зачем бы ей, супруге вашей, непременно об этом свидетельство? Кому другому, кроме вас, стала бы она такой документик показывать?
Лакричник щурясь поглядел на Порфирия. Тот сидел неподвижно. По щекам его перекатывались тяжелые желваки. Вспухли вены на висках. Лакричник вздохнул и начал снова:
Я, может быть, напрасно вас тревожу, Порфирий Гаврилович? Дело-то ведь семейное, сами вы лучше столкуетесь. Людям об этом, надо думать, никому не известно. Кроме супруги вашей, меня да врача Алексея Антоновича, никто ничего не знает. Супруга ваша все тонко обдумала, даже к родам никого не позвала, так и родила одна. Что же молчите, Порфирий Гаврилович? А я, знаете, так решил: ежели узнал, надо мужу рассказать непременно. Как он там по-семейному устроит, то его дело. У меня же совесть чиста: не затаил на душе обмана. «Amicus Plato, sed magis arnica Veritas», что значит: «Мне друг Платон, но истина мне дороже всего». Подумайте сами, Порфирий Гаврилович, не скажи я вам всей правды сейчас, убедила бы вас супруга, что и в самом деле родила недоношенного. Хорошо бы это было? Нет. Ложь, мерзкая ложь! Вместо покаяния, чистосердечного признания своей вины — ввергнуть вас в заблуждение относительно того, кто был подлинным отцом нежно чаемого вами первенца! Невзирая на свой малый чин, не лишен я благородства и правил высокой морали. Презираю обман. Вы же, я знаю, человек также кристальной чистоты…
Порфирий сидел, стиснув ладонями голову.
А как она, супруга ваша, — прищелкнув языком, усмехнулся Лакричник, — улещала Алексея Антоновича! По врожденной любознательности подслушал я через щелочку. Затопал было на нее ногами Алексей Антонович, закричал. А там, смотрю, стал уговаривать: обойдется, дескать, и так все по-хорошему. Тоже пособник обмана низкого!.. Вот так-то, Порфирий Гаврилович, дела-то какие. «О tempora, о mores!», что значит: «О времена, о нравы!» Выпьем, что ли?
Он взял бутылку и стал наливать Порфирию. Тот отшатнулся, прпдавленно вскрикнул, махнул рукой. Рюмка, звеня осколками, покатилась по полу, бутылку на лету подхватил Лакричник.
Порфирий вскочил. Мгновение дико смотрел на фельдшера, схватил свой стул и ударил им изо всей силы по столику. Тарелки брызгами разлетелись в стороны. Надломленные ножки стула оторвал и вышвырнул в окно, разорвал ворот у рубахи и, черный от прилившей к голове крови, бросился вон. Вдогонку ему истошно вопил Митрич:
Ах ты, стервин сын, Порфишка, что же ты наделал?! Такие убытки за доброту мою причинить!..
Лакричник вздохнул, допил остатки вина и в раздумье пробормотал:
Теперь он непременно бабенку прирежет. Истинный господь! Такой уж характер у мужика удался. Бедная женщипа…
Порфирий, задыхаясь, бежал по улице. Все впереди мутилось, в ушах звенели колокольцы.