Четвертую неделю стоит сушь. Пожелтела трава в лугах, потрескалась земля на дорогах, не выколосившись, сморщились чахлые стебли пшеницы. И небо, всегда такое голубое, нынче припало к земле, бесцветное, пустое. Солнце жжет повсюду — на открытых полянах, пашнях, лугах, в приникших к реке тальниках и черемушниках, под навесами и крышами домов. Палящий, нестерпимый зной.
Жизнь в городе заметна ранним утром да в вечерние сумерки. А днем, когда солнце обрызжет землю огнем прямых, жгучих лучей, все живое бежит в тень, ищет прохлады.
Уда обмелела. Далеко от берегов, к середине, вытянулись длинные россыпи-косы. В затонах белыми хлопьями качается пена. И уже не шумят, а только журчат перекаты и шивепы. Открылись глубины — с высокого яра можно пересчитать камни на дне по всей реке. Вода стала светлая-светлая, ни песчинки, ни илинки. Студеные струи согрелись. Над рекой метелицей вьются бабочки-капустни-Цы, стрекозы. Серые поденки падают в воду, тонут и, выброшенные прибоем, устилают берега.
Только на вершинах хребтов, в гольцах, на нетающих снегах, откуда резвой змейкой сбегает в долину Уда, только в кедрачах, в густых ельниках веет свежестью и прохладой. Плотно смыкаются там смолистые кроны деревьев, высокой стеной подымаются утесы, берегут, закрывают от солнца Уду.
Табуном оленей разбежались отроги Саянских хребтов. " синем мареве потерялись на западе и на востоке черные осыпи гольцов, а вокруг затопила все непроглядная, зеленя, дремучая тайга. И над нею серебряными зубцами устремились к небу снежные вершины Мангараша, У ляхи Орзогая.
Много красавиц рек и ручьев приютили Саянские горы, но нет среди них реки краше Уды. Много проворных рек и ручьев убежало из тесных распадков к далекому океану, но всех проворней красавица Уда. Много верст скользила она вдоль хребтов по ущельям, прыгала по камням и порогам, устремившись в беге своем туда же, куда шли и горные цепи, — на восток. А потом вдруг свернула на север, вырвалась в широкую солнечную долину, подхватила справа тихий Ут и шустрый Кирей, а слева — шумные речки Чалотку и Рубахину и побежала, щурясь на полуденное солнце, искать встречи с сестрой Бирюсой.
Не было раньше Чалотки, и только тот, кто знает историю утесов Богатырей и Чалота, скажет, откуда взялась эта речка.
Самолюбив и непокорен был богатырь Чалот. Надвинув на брови тяжелую шапку, бродил он среди сухих степей и пустынь. Острым мечом крушил гранитные плечи нападавших на него врагов-великанов и разбрасывал их по бранному полю. Там, где падали капли вражеской крови, трава сжималась, желтела и колючими шарами перекати-поля мчалась, гонимая ветром, по степи. А Чалот, натешившись сечей, возвращался в родные Саянские горы, выходил на берег Уды и лежал неподвижно, устремив свой гордый взор в светлую глубь реки.
Но однажды, возвратившись после кровавого боя со смертельной раной в груди, Чалот нашел свое место занятым. Опершись локтями в россыпь чистой речной гальки на берегу лежала незнакомая девушка. Ни слова не сказал богатырь, лег с ней рядом и стал обмывать свою рану. Тогда девушка поднялась, нарвала душистой целебной травы, приложила к пробитой груди Чалота и плотно привязала солнечным лучом. Посмотрел богатырь в ее голубые ласковые глаза, улыбнулся. И в улыбке его засияла любовь.
Только недолго длилось счастье Чалота. На рассвете вдруг очнулся он, приоткрыл тяжелые веки и увидел: не спеша, обняв за плечи девушку, уходил с ней вдоль по берегу ненавистный враг его — богатырь, что нанес ему коварный удар. Гневом вспыхнуло сердце Чалота, разорвал он тугую повязку на груди своей, бросил в реку душистые целебные травы и размахнулся тяжелым мечом. Первым взмахом убил он девушку, а вторым — отрубил напрочь голову друга ее. Покачнулся сам и, окаменев, заплакал…
Много с тех пор пронес облаков над его телом северный ветер, много снегов растаяло и сбежало по каменным щекам, много мхов и лишайников прилепилось к мертвой груди, но плачет богатырь и доныне. И слезы его зовутся в народе речкой Чалоткой. А выше Солонцов, выше Кушума, там, где, прорезав в утесах узкую щель, вырвалась на свободу Уда, на самом свороте и посейчас стоят, обнявшись, убитые Чалотом два Богатыря. И нет рододендрона краснее, нет рододендрона душистее во всей Саянской тайге, как па плечах Богатырей. И нигде не отзывается эхо так печально и глухо, как в темных щелях-морщинах угрюмого лица Чалота.
Той тропой, что ходил через Саяны Чалот, никто не ходит. Тяжела человеку дорога богатыря. Только раз, много веков спустя, совершая набег на Русь через Семиречье, Хорезм и половецкие степи, Чингисхан провел по ней дикие рати свои. Усыпал костями, оружием павших в походе воинов топкие болота, крутые взъемы хребтов; смрадным пожарищем прокосил тайгу. Думал хан, идя в дальний поход, бросить Русь к ногам своим, заставить смириться. Взять с нее дань золотом и кровью. На бескрайних полях насыпать могильные курганы. Навеки стать над ней господином…
Но не бывать лихому чужеземцу господином над русским народом. Не едать его хлебов, не пивать медов, не видать его золота, не любить его девушек. Только гнев да ненависть, только проклятья да острую сталь встретит он.
Заросли раны на теле Руси, и на месте черных пожарищ зазеленела новая тайга, а страшный след похода грозного хана остался навеки; его впитало предание, сохранила легенда.
Далеко за белками Уляхи, в стороне от тропы Чингисхана, там, где берет начало Джуглым, желтеют обнаженные скалы. Обрыв. С вершины утеса Джуглым кажется маленьким ручьем, охотничье зимовье на его берегу — черной кочкой, а высокие пихтачи в распадке — лужалкой зеленой травы. По камням с обрыва сбегает и падает вниз родник. Светлое кольцо радуги играет в столбах водяной пыли. Обращенные к солнцу каменные плиты пышут жаром. Пьянящий запах багульника смешался с запахом смолистых кедрачей, разлился густо и вкусно между деревьями, опустился плотно на глыбы цветущего желто-зеленого мха.
От жара треснул камень в скале; в лесу хрустнула ветка. Спугнутый шорохом, слетел с гнилой лиственницы крапленный красными пятнами дятел, пискнул, нырнул в полете почти до земли и взлетел снова к вершине. Уселся и дробно застучал по коре крепким, тяжелым носом.
Шорох повторился опять, ближе треснул сучок. Качнулись высокие стебли гогона, посыпались на землю розовые лепестки кипрейника — между деревьями появился Порфирий.
Он шел медленной легкой походкой. Приблизился к обрыву, опустился на камень и долго смотрел вниз, на радужный столб водяной пыли, шевеля в улыбке губами. Распустил опояску, скинул на землю однорядку и выставил к солнцу худые, острые плечи.
Хорошо, как хорошо! — сказал он вслух. — Как здесь просторно, привольно!
И задумался.
Да, простор такой, что и глазом его не окинешь. Тайга и тайга вокруг. До ближнего жилья человеческого, до такого же зимовья, через хребты добрых пять дней пути, до города Шиверска — вся неделя, а до Тайшета — так и вдвое больше. Отыскалось же на земле место хорошее. Трудно было найти его, а нашлось. В Джуглыме рыбы вволю — таежные черные хариусы, по ключам птица — глухари, рябчики, в редколесье табунами пасутся косули, зимой в кедрачах богатая белка держится. Можно бы жить человеку, можно. Только…
Только вот все же и здесь нет жизни настоящей, — хмурясь, пробормотал Порфирий. — Нету! Где же ее найти? Как ее найти?..
…И Тайшет такой же, как Шиверск. Видно, везде, в каждом городе, по краям его покосившиеся, черные хибарки, а посредине — большие, крепкие дома, тесом обшитые, крытые железом, с резными карнизами и наличкиками Видно, везде так: тащат бабы в ведрах воду на коромыслах, изгибаются, торопятся, чтобы до дому ско-ей донести и с плеч тяжесть снять, — а вот кому-то воду везут на санях, в полубочье, может человек плечи свои не трудить. Видно, этому быть так везде положено: стоит У открытой калптки большого дома мужик в изодранном полушубке, а в калитку к нему летит несусветная ругань, — стало быть, нанимался мужик к хозяину, а теперь расчет получает.
Порфирий горько улыбнулся: знакомое. Сам не один раз так стоял у ворот.
Он шел по Тайшету впервые, устало передвигая ноги, Лыжи пощелкивали по укатанной дороге. За плечами Порфпрйя был привязан мешок с пушниной, с самыми лучшими белками — чернохвостками. Продать в городе, а на деньги купить муки, соли, припасу. Без этого никак не проживешь. Стоял крепкий морозец, и лицо Порфи-рия — ресницы, бородка, усы — все было запушено густым инеем. Холод забирался в рукава, в распахнутый ворот короткой козьей дошонки. Он шел и оглядывал улицу, искал глазами нужную вывеску. Попадались, да не те. Вот трактир. Нет, и пушнину продаст, а сюда не зайдет. Хватит, немало Митрпч вытянул из него. Вспомнился не очень давний разговор с Ильчей в тайге. Похвалился перед ним Порфирий: «От богатеев из работников ты ушел, а работником на них все равно остался. А вот я не захотел больше на пауков, на кровососов всяких работать. Ушел— и доволен, сыт…» Больше он такому Митричу не поддастся. Вот теперь пушнину продаст, и опять будет с чем промышлять.
Тетка, — остановил Порфирий женщину, переходившую дорогу с деревянным корытом в руках, — кто тут у вас пушнину покупает?
Женщина посмотрела на него с недоумением.
Да ты, милый, откудова же, что не знаешь?
Я пз дальней тайги, — махнул Порфирий рукой в сторону гор, — в Тайшете впервой я.
А-а! — протянула женщина. — Так вот прошел ты, милый, уже. Эвон на углу трактир, в нем и покупает Сидор Борисович. В одной половине дома у него питейная, а в другой — лавка. Там, там покупают.
А еще где? — Порфирий так и дернулся; не хотелось ему идти к трактирщику.
Более вроде и нет. Одного Сидора Борисовича все знают. Как же…
Сидор Борисович, сухой, высокий, с острой седоватой бородкой, провел Порфирия в лавку, накинул крюк на дверь.
Чтобы не мешали, — сказал он и, пройдя на другую сторону прилавка, заторопил Порфирия: — Ну, что там есть у тебя? Ты из какой тайги?
Был он резок, порывист в движениях; выхватил у Порфирия мешок, сам развязал и стал швырять в угол десятками связанных белок.
Дрянь, подпаль, дырка в хребтинке, хвостик обился… — частил он, отбрасывая в угол пучок за пучком. — Из какой тайги, спрашиваю?
Порфирий помедлил. Зачем станет он называть тайгу, в которой не успел еще по-настоящему стать хозяином?
Из какой ни был бы… — начал он и чуть ли не закричал: — Ты и эту за добрую не считаешь?
Сидор Борисович загреб йогой все пучки и двинул их под прилавок, звучно ударил ладонями по налощенной доске.
Деньгами или товаром? — и назвал сумму.
Глаза у Порфирия округлились — он полагал, что по-
лучит по меньшей мере втрое больше. Рушились сразу
все расчеты.-.
Почему мало? — Он только теперь почувствовал, как сильно ему хочется есть и как хорошо было бы сейчас, с морозу, выпить горячего.
Не хочешь? Забирай обратно. — И Сидор Борисович нагнулся. — Бери, бери, не нужен ты мне со своей дрянной белкой.
Порфирий было забушевал, стал хватать белку; потом на него закричал Сидор Борисович и вырвал все из рук; потом на прилавке появилась бутылка, и сургуч захрустел под жесткими пальцами Сидора Борисовича; потом Порфирию стало жарко… и как-то все равно…
На Джуглым с собой на паре связанных лыж он привез очень немного муки и охотничьего припаса…
Порфирий поднялся, забросил на плечо свою потрепанную однорядку и, прыгая с уступа на уступ, стал спускаться вниз, к зимовью.
Оно конечно, — бормотал он, приглядываясь, куда ловчее прыгнуть, — обирают нашего брата везде. Без этого скупщик или трактирщик как проживет? И здесь, на Джуглыме, нет от них жизни настоящей. А все же…
Порфирий брел теперь по крутому, но ровному склону горы; здесь от Джуглыма набегали волны свежего, влажного воздуха, легче становилось дышать…
Нет, не нашел себе здесь Порфирий той жизни, какую искал. Раньше он рубил и сплавлял лес, а зимой ходил по дворам, пилил дрова у богатых людей. И было тяжко знать, что каждый, кто тебя нанимает, не работая сам, получит для себя за твой пот выгоду лишь потому, что у него есть деньги, за которые он может купить твои руки. Теперь Порфирий стал охотиться, он больше не нанимается к хозяевам, а продает свою охотничью удачу, свой тяжелый труд. И все равно осталось по-прежнему: что ты добыл в лесу — это дешево, что нужно для тебя, для жизни твоей — все это дорого. А покупай, — без припасов как будешь охотиться! Знай, что у тебя есть только сильные руки, и знай, что сильнее всего на свете деньги, которых нет у тебя.
А все же легче жить на Джуглыме, хотя бы потому, что здесь ты не каждый день видишь эту несправедливость, не каждый день страдаешь от нее. И пока ты ходишь с ружьем по тайге или ставишь на зверя свои ловушки, ты забываешь на время, что ведь придется потом все равно идти в Тайшет и без пользы торговаться с Сидором Борисовичем. И пока ты здесь, на Джуглыме, тебе спокойнее. Немного, но спокойнее.
К тому же Джуглым хорошее, изобильное место. Много разбросано по всей Саянской тайге таких, охотничьих зимовьев, как у Порфирия, но там уже мешают люди друг другу, грозят: «Не заходи, моя тайга!» — а здесь Порфирий сам себе хозяин. Далеко ушел, зато никто и не мешает.
«А хорошо бы человека сюда, друга надежного, — размышлял Порфирий, пересекая густые заросли молодого пихтача, заполонившего весь берег Джуглыма возле зимовья. — Без друга пусто, от сердца слова сказать некому. Пойдешь в Тайшет — не поговоришь. Какие там разговоры? Пришел человек из тайги — значит, думай, как его обобрать, — так там считают. А поставить бы здесь еще зимовье или два, только не жадных, не корыстных людей, не таких, которым все мало, — жить славно бы стали. Кого бы позвать сюда?»
Б Тайшете нет никого. Не нашел еще там Порфирий по сердцу себе человека. Егоршу бы нз Рубахиной? Всех мер мужик, с ним вместе плавили лес, даже это зимовье вместе срубили… А как позвать его и как поехать ему сюда, когда в дружках он у Ильчи и даже сватал за Порфирия Лизавету? Нет, нет, старое не воротишь! Перекипело из-за Лизаветы сердце, хватит! Не надо и через других людей о ней вспоминать…
Найду! Найду! — вслух выкрикнул Порфирий.
Ему захотелось заглушить вдруг всплывшие воспоминания о Лизе. Но тут же он понял, что криком не поможешь, что Лиза долго теперь будеть здесь, около него…
Найти, найти надо себе друга, — твердил Порфирий. И знал, что если когда-либо снова и будет друг у него, то все-таки жены, самого близкого друга, уж никогда не будет. И опять холодно, пусто. Лизу любить он сам себе не велел, а другую… И повели себе любить — не полюбишь.
Порфирий вошел в зимовье. Здесь было застойно, душно. Остро щекотал в носу запах стен, прокопченных дымом очага. К нему примешивались запахи вяленой рыбы и сушеных грибов — Порфирий уже готовил себе запасы на зиму. На деревянном гвозде, вбитом в стену, висел небольшой мешок. Порфирий снял его и вытряхнул содержимое на стол, сколоченный из тесаных плах. В мешке лежало четыре соболя, на диво черных, мягких и пушистых. Порфирий погладил их заскорузлой ладонью. Соболя остались у него еще от прошлогоднего промысла, он не отнес их в Тайшет к Сидору Борисовичу. Почему? Тогда себе он не ответил почему. Не мог, скорей — не хотел. Но глухо, сердцем, знал, что эти соболя только для Лизы или… в огонь.
Лизы не будет… Порфирий еще перетряхнул на руке пушистые и искрящиеся шкурки и медленно засунул их снова в мешок. Лизы не будет… Огонь будет всегда. Пусть висят в мешке!
Ссутулясь, он вышел из зимовья сквозь дрожащее марево горячего воздуха над линией дальних гор долго вглядывался в сторону белков Уляхи, через которые, по преданью, пробита древняя тропа Чингисхана, через которые на берег красавицы Уды ходил когда-то богатырь Чалот.