Порфирий вышел одним из первых. Очень хотелось с кем-нибудь поговорить, поделиться, но попутчиков не было. Особенно врезались в память ему слова Лавутпна о замкнутой двери и решетках в окнах. Лавутин сказал их, связывая с чем-то другим. Порфирий как следует не понял, с чем, но ему самому очень хотелось крикнуть тогда: «Да, Лиза моя сидит за решеткой!» Он сам не знал, как удержался.
А сейчас он был полон одним: как хватит терпения дождаться завтрашнего дня, чтобы снова встретиться во дворе мастерских и с Ваней Мезенцевым, и с Петром, и с Лавутиным, и с Севрюковым, с Пучкаевым и с другими рабочими! Он теперь уже не мог быть один. Ему нужен был человек. Голос человека. Рука человека.
Дома Клавдея его спросила встревоженно:
Порфиша, где ж это ты задержался так? Ведь чего-чего мне только не примерещилось!
Она хлопотала у печки, доставая обед.
Не надо. Есть я не хочу. Был у Мезенцевых, накормили.
Ну, а с работой как у тебя? — Она боялась сказать, что те деньги, которые она получила от Степаниды Кузьмовны, уже все израсходованы и что сегодня она продала свою последнюю кофту.
— На работу я завтра пойду, Клавдея. Приняли. Порфирий не мог спокойно усидеть на скамье, ходил
все время по избе из угла в угол. Непонятная радость томила его. Он не мог в ней разобраться. Чему он радуется? Что завтра пойдет на работу? Но ведь он работал всегда, всю жизнь, и никогда работа ему не доставляла большой радости. Болели мускулы, ныла спина. И хотелось часто на полученные за работу деньги кутнуть так, чтобы стихла скорее, забылась тупая, ноющая боль в пояснице и палились бы горячим током крови словно избитые плечи и руки. Чему он теперь радуется? Что есть у него свой дом — крыша над головой и в доме родной ему человек? Но ведь этот дом у него был и прежде, и крыша на нем была крепче, и как ни бедно он жил, а в доме было все-таки чуть побогаче. И не теща, не Клавдея, жила с ним в одном доме, а Лиза, жена его, которую он любил, хотя и не знал, как открыть ей свою любовь… Чему же он радуется?
Так бывало с ним иногда и в тайге, на не хоженных давно тропинках. Почему-то запомнился этот лес однообразным, черным, угрюмым. И вот он снова идет там. Но теперь частые блики света лежат па сучках деревьев, пестрят узорами тропинку. По сторонам поднимается нежно-зелепый молодняк подсада, которого словно прежде и в помине не было. Тонко цвиркает песенку невидимая птичка, поет заливисто, весело… Что это? Идет он не той тропой, не тем лесом? Или ожил под новым солнцем лес? Или Порфирий увидел его другими глазами?
Клавдея, ничего мне не надо. Лягу спать. Утром чтобы чпроснуться пораньше. Не хлопочи, ложись сама.
Да как же, Порфиша! Хотя поел бы? — Клавдея стояла с чугунком щей в руках.
Нет, не стану.
Он бросился в угол, к себе на постель.
Клавдея, закончив домашние хлопоты, погасила свет — маленькую керосиновую коптилку — и взобралась на нары. Сразу притихла, уснула. За целый день она утомилась. Ведром поднимала на потолок землю, засыпала потолще, чтобы было теплее в избе, — готовилась к зиме.
Порфирий лежал, закинув за голову руки. Спать ему не хотелось. Мысли неслись беспорядочные… Какая из них важнее, нужнее, не понять. Какую крепче задержать, чтобы в ней хорошо разобраться? Одно ясно: нашел он дорогу себе, и этой дороги теперь надо держаться. Не кричать, не ругаться в одиночку с хозяином, который тебя нанял, а потом обсчитал, обманул; не уходить на новое место, думая, что там, может быть, окажется лучше, а так вот, с товарищами, как сегодня, всем вместе, плечом к плечу, одной думой.
Так, не сомкнув во всю ночь глаз, он встал задолго до рассвета. Тихо, чтобы не разбудить Клавдею, нашарил на полке краюшку хлеба, пожевал и запил холодной водой. Вышел на крыльцо. В чуткой предрассветной тишине отчетливо доносились снизу, от железной дороги, ее неумолчные шумы, свистки паровозов, лязганье буферов; словно заспанные, отзывались друг другу сигнальные рожки стрелочников.
Порфирий больше двух часов прождал у закрытых ворот, прежде чем его впустили во двор мастерских.
В нарядной ему растолковали, что надо делать. Старший рабочий отвел его к груде железного лома и стружек. Показал, куда их надо возить. Ткнул пальцем в опрокинутую поверх кучи стружек тачку:
Вот весь твой струмент. Начинай!
Стружки, закрученные в длинные спирали, сплетались между собой, и трудно было оторвать от огромной груды посильную себе ношу. Они больно кололи босые ноги.
Рукавиц Порфирию не дали, и скоро у него из пальцев засочилась кровь. Он не обращал на это внимания. Нагружал тачку доверху и катил по неровной грунтовой дорожке в дальний угол двора. Ему хотелось работать. О горячей, жаркой работе тосковало все его тело.
Издали он видел, как, пересекая двор, прошел Ваня Мезенцев. Прямой, стройный. Поправил на голове фуражку, разгладил отогнутый воротничок рубашки. Это Груня так за порядком в одежде следить его приучила. И оттого, что он увидел Ваню, как-то легче стало Порфирию! Знакомый! А вон еще прошли Лавутин, Петр, Филипп Чекмарев.
Возле Порфирия остановился пожилой рабочий. Посмотрел, как он нагружает тачку. Сказал укоризненпо:
Эх, дурья голова! Ты бы себе из железа крюк загнул да крюком и нагребал бы стружки. Ишь, все руки изрезал!
Порфирий чуть не бегом бегал взад и вперед со своей тачкой, а куча стружек не убывала. Какое тяжелое это железо. Не одному бы здесь работать. И спорее и веселее было бы. Порфирию не хотелось быть одному.
Загудел гудок на обед, и вместе с ним возникло острое ощущение голода. К забору потянулись рабочие. Порфирий вышел из дому, не взяв с собой ничего. На полке оставался еще кусок хлеба. Ну, ничего, придется теперь до вечера потерпеть.
Порфирий посмотрел в сторопу забора. Там пестрели разноцветные женские платки, тоненько вскрикивали детские голоса. Рабочие, сидя прямо на земле, обедали. Там, наверно, и Ваня, и Лавутин. Поговорить бы с ними…
Нет, не пойдет сейчас Порфирий туда. Голодному стоять и смотреть на людей? Еще из жалости кто-нибудь предложит поесть. Накормит Порфирия — сам голодный останется. А лишнего нет ни у кого. Порфирий не станет объедать товарища!
Оп снова нагреб в тачку стружек и покатил ее. Так лучше, чем сидеть и смотреть на людей издали.
Дяденька! Дяденька!
Порфирий остановился. К нему бежала Вера, дочка Филиппа Петровича.
Дяденька, ты не Порфирий? — спросила она неуверенно…
— Порфирий…
Вера остановилась, запыхавшаяся.
А чего не идешь? Там тебя мать дожидает. Обед
принесла.
Порфирий не сразу отыскал бы глазами Клавдею в большом ряду женщин и детей. Но она отделилась от них н пошла к нему навстречу.
Йорфиша, ты ведь голодный.
Ничего…
Он подсел поближе к Вапе Мезенцеву. Груня приветливо кивнула ему головой, как хорошему знакомому, Ваня протянул руку.
Ты чего же это отстал от народа? Уже скоро с обеда
гудок.
Да так… задержался. Не привык еще.
Лавутин через головы всех бросил ему крепким басом:
А, друг дорогой, появился?
Клавдея развязала узелок, вынула из него чугунок с кашей. Разостлала на истоптанной, примятой траве свой головной платок. Позвала:
Кушай, Порфиша. Только без масла. Уж как есть. И отошла, стала в ряд с другими женщинами, как и
они, терпеливо и покорно опустив руки.
Порфирий давился сухой, холодной кашей. Торопливо и жадно глотал ее, боясь, что сейчас заревет гудок и он не успеет поесть.
Потом это чувство страха его оставило. Он как-то отчетливее стал различать людей. Полюбовался па могучий разворот плеч Лавутипа. Заметил, как Груня нагнулась и стряхнула у Вани с воротника прицепившуюся к нему засохшую травинку.
Вера стояла за спиной у отца, строго поглядывая, не пролил бы он принесенное ему в бутылке молоко. Севрюков, уже закончив обед, напевал без слов какую-то песенку.
Вокруг Порфирия шумели оживленные людские голоса. Все знали друг друга, все были товарищи. Порфирий, не доев кашу, бросил ложку. Словно теплым ветром, обвевал его этот дружный говорок. Он сидел, не сдерживая широкой, открытой улыбки, и думал: как он раньше мог быть один?