Размышляя о значении органов ОГПУ в жизни страны, Горький уделял внимание не только их воспитательной роли. Он полагал, что в условиях абсолютного идеологического противостояния двух миров, решающая схватка между которыми неизбежна, в условиях, когда не выкорчеваны из жизни пережитки прошлого, важна и функция действенного подавления классового врага.
В горьковском эпистолярии переписка с Халатовым, которая началась в 1927 году и к которой мы так часто прибегали ранее, по своей обширности, разнообразию поднимаемых в ней вопросов о работе издательства, целого ряда печатных органов занимает ведущее место.
По характеру своей деятельности Халатов часто общался со Сталиным, и через него вождь внимательно следил за всем, что отражало изменения в настроениях писателя. И вот 8 июля 1930 года Халатов пишет Горькому: «Мне на днях тов. Сталин посоветовал послать Вам материал „К отчету ЦКК ВКП(б)“, составленный ОГПУ — о работе вредителей, так как, по его словам, Вы сейчас работаете по этому вопросу».
Недавно состоялось «шахтинское дело» (начало 1928 г.), в 1930 году была разоблачена «Промпартия»…
Как отнесся Горький ко всем этим «материалам»? Подобно большинству, он верил им. А поверив, как писатель и человек, ненавидевший ложь и предательство, — негодовал. «Отчеты о процессе подлецов читаю и задыхаюсь от бешенства», — сообщал он Леонову 11 декабря 1930 года.
Опираясь на материалы, опубликованные в печати и присланные по указанию Сталина, Горький начал писать пьесу «Сомов и другие», разоблачающую претензии технической интеллигенции на руководящую роль в обществе.
Работа над пьесой шла туго, а жизнь двигалась стремительно. «Вредителей» в стране становилось почему-то все больше.
Халатов Горькому 8 марта 1931 года: «Процесс меньшевиков близится к концу. Судебное следствие вскрыло отвратительную, гнусную картину вредительской, интервенционистской работы так называемых специалистов… Вслед за этим, видимо, настает очередь за группой Кондратьева-Чаянова, лицо которых в достаточной степени выявилось на двух последних процессах. Не используете ли Вы этот богатый материал о вредительстве для Вашей пьесы?»
Как об очередной акции о деле Чаянова-Кондратьева Халатов пишет в разгар процесса над меньшевиками, протекавшего 2–9 марта 1931 года, не случайно. В это время Чаянов уже находился под арестом. Однако открытого процесса по делу так называемой Трудовой крестьянской партии Сталин решил вообще не проводить. Приговор по делу ТКП был вынесен Коллегией ОГПУ 26 января 1932 года. Впоследствии выяснилось, что никакой Трудовой крестьянской партии не существовало вообще, а свыше 1000 человек, арестованных за принадлежность к ней, были реабилитированы «за отсутствием события и состава преступления».
Известно, что при комплектовании Госплана Ленин в числе других ученых включил в него и А. Чаянова. А когда начал обдумывать статью «О кооперации», то по запросу Крупской ему была доставлена работа ученого «Основные идеи и формы крестьянской кооперации».
Впоследствии, посмертно, Чаянов стяжал своими трудами всемирную славу (во Франции было издано 8-томное собрание его сочинений). Но он был еще и одаренный литератор, и вряд ли Горький, с его энциклопедической осведомленностью, совсем не знал, кто такой Чаянов. Вот в этих-то обстоятельствах Горький пишет статью, которой суждено было стать едва ли не самым известным его публицистическим выступлением 30-х годов, — «Если враг не сдается, — его уничтожают» (опубликована в один и тот же день, 15 ноября 1930 года, в газетах «Правда» и «Известия»).
В идеологизированном литературоведении 40-х годов она была безоговорочно признана «шедевром горьковской публицистики» (равно как и статьи «К рабочим и крестьянам», «С кем вы, мастера культуры?» и др.). Процесс «шахтинцев», а также процесс «Промпартии» вызвали ряд страстных откликов Горького, призывавшего трудящихся Страны Советов раздавить врагов безжалостно и беспощадно. Горький требовал от советских писателей внимательного изучения материалов судебных процессов, извлечения из них всех необходимых уроков. Он сердился на то, что «на процессах вредителей литераторы замечались единицами», и подчеркивал: «Вредительство — тоже действительность, чрезвычайно поучительная гнусностью. — Товарищи! Держи ухо остро! Гляди в оба: — учит она»[37]. Автор обильно оснащает текст своей статьи ссылками на пьесы и статьи Горького, на другие материалы, включая далеко не в последнюю очередь пресловутый «Краткий курс»…
Между тем статья стала объектом ожесточенной полемики современников. Полемики, не утихающей, впрочем, вплоть до наших дней.
Как уже говорилось, имя Горького, его творчество в 80-е годы вообще стали мишенью для весьма острых критических суждений. И вот, как бы отвечая им и протестуя против крайностей в полемике, автор статьи с характерным названием «Хватит точить пики» пишет: «Одним не дает покоя тень гениев, и они „долбают“ Ф. Достоевского за „Бесов“ и прочие вещи, другие цепляются к выражению М. Горького „Если враг не сдается, его уничтожают“, хотя столетиями во всех войнах говорилось и выполнялось подобное».
Значительно раньше, словно бы упреждая появление подобной «оправдательной» точки зрения, Б. Слуцкий в стихотворении, опубликованном посмертно и составляющем лишь малую, но очень важную часть его замечательного наследия, писал:
Если враг не сдается,
Его не уничтожают,
Его пленяют.
Его сажают
в большой и чистый лагерь.
Его заставляют работать
восемь часов в день — не больше.
Его кормят. Его обучают:
врага обучают на друга.
Две точки зрения диаметрально противоположны, и, полагаю, не надобно долго доказывать предпочтительность второй концепции. Поэт-фронтовик выражает общечеловеческий взгляд на войну и участие человека в ней, протестуя против бессмысленной жестокости.
Попытаемся, однако, минуя полемические крайности, рассмотреть содержание горьковской статьи в контексте тех обстоятельств, в которых рождалась она, постараемся понять, как отражается в ней общественная позиция писателя.
Конечную цель социалистического строительства в России М. Горький формулирует в статье с масштабностью человека, безгранично верящего в огромные созидательные возможности народных масс: «Создать для всех людей и для каждой единицы свободные условия развития своих сил и способностей, создать равную для всех возможность достижения той высоты, до которой поднимаются, излишне затрачивая множество энергии, только исключительные, так называемые „великие люди“».
Убежденный народопоклонник, вырвавшийся в прошлом из затхлой атмосферы провинциального мещанства и ставший к этому времени едва ли не первым писателем века, Горький отвергает элитарные концепции культуры, идеи о том, что создание культуры — удел немногих «высокоодаренных людей». В буднях социалистического строительства Горький видит конкретное, вполне вещественное подтверждение жизненной силы провозглашаемых им идей.
Но больше в статье говорится все же о препятствиях на пути реализации этой положительной программы. Писатель рассуждает о великой битве идей, порождаемых миром капитала и миром пролетариата, и призывает к бдительности, готовности к грядущей схватке двух систем («мы живем в условиях непрерывной войны со всей буржуазией мира»).
Выражением противоборства двух систем писатель считает и ту борьбу, которая развертывается также внутри страны, поскольку разделяет распространенное мнение: силы старого оказывают ожесточенное сопротивление новому. При этом, явно подпадая под власть все более набиравших силу социально-политических стереотипов, утверждаемых свыше, Горький словно не замечает, что начинает впадать в опасную односторонность. «Внутри страны, — пишет он, — против нас хитрейшие враги организуют пищевой голод, кулаки терроризируют крестьян-коллективистов убийствами, поджогами, различными подлостями, против нас все, что отжило свои сроки, отведенные ему историей, и это дает нам право считать себя все еще в состоянии гражданской войны. Отсюда следует естественный вывод: если враг не сдается, — его истребляют».
Ну, что касается естественности вывода об истреблении врага в войне, мы об этом говорили, обращаясь к стихотворению Слуцкого. И уж совсем противоестественным выглядит вывод о том, что нормы братоубийственной гражданской войны, в которой обе стороны понесли неисчислимые потери и откуда вышли с долгим запасом озлобленности и ожесточения, — что нормы эти надо исповедовать и спустя более чем десятилетие после того, как смолкло эхо последнего выстрела…
Как уже упоминалось, Горький писал свою статью в атмосфере шахтинского процесса и дела так называемой Промпартии. Все издержки и провалы индустриализации, последствия технической безграмотности сталинская верхушка решила «списать» на происки вредителей.
Вероятно, Горький не располагал достаточным материалом личных встреч с людьми (после длительных летних поездок на родину в 1928 и 1929 годах он не ездил туда в 1930 году, в год написания статьи, и исходил только из сообщений печати и отчетов, специально присылаемых из России). А этим материалам он верил и гневно возмущался поведением «множества гнусных предателей, которые отвратительно компрометируют и своих товарищей и даже самую науку».
Он не мог тогда еще предполагать, что многие «признания» обвиняемых имеют вынужденный характер, что иные «чистосердечно раскаявшиеся», как профессор Рамзин, демонстрирующий плодотворность «перековки» интеллигенции, являются просто провокаторами. Писатель, носитель не только удивительного художественного таланта, но и дара изощренного интеллектуализма, он не мог предполагать, до какого коварства может дойти политика — сфера в своем собственном последовательном самовыражении ему всегда чуждая.
Статья Горького вызвала множество полемических откликов в западной прессе. И как бы ни было для нас дорого имя великого писателя, мы не можем сказать, что в выступлениях западных журналистов было неприемлемо решительно все, поскольку пресса — «буржуазная». Слишком часто мы отвергали a priori то, что шло «оттуда», только на том основании, что все родившееся «там» изначально неприемлемо для нас. «Gazette de Lausanne» 27 декабря 1930 года опубликовала статью «Максим Горький против Эйнштейна и Р. Роллана», в которой утверждалось, что Горький стал «сторонником насилия в публичной и научной жизни».
Как всегда в подобных случаях, власть организовала кампанию в защиту Горького. Л. Леонов в газете «Вечерняя Москва» писал о том, что «травля самого крупного нашего писателя Максима Горького — только один из участков той зловещей блокады, которую империализм воздвигает вокруг Советского Союза…» «Не последнюю роль в этом деле сыграл процесс вредителей, где Горький выступал заочным обвинителем, одним из миллионов обвинителей».
М. Горький в это время, в пору начала политических процессов, еще настолько верил всему наговоренному в стране о вредителях, что, обращаясь к сознанию рабочих Франции и Англии, предупреждал: им «со временем придется иметь дело с такими же изменниками и предателями, каких судят в Москве».
Как Горький относился к Сталину в это время? Даже в публикациях, имеющих строго научный характер и рассчитанных на специалистов, наше литературоведение долгие годы избегало касаться фактов, если они имели «неприятный» характер (и при этом с трибун научных форумов звучали призывы к конкретному историзму). В таких случаях на месте слов и фраз возникали зияющие загадочные многоточия. Так, при публикации письма Горького Халатову от 16 марта 1931 года была снята завершающая фраза: «Как великолепно развертывается Сталин!»[38] Как видим, ожидания тех, кто поддерживал «русскую группу» Рыкова и Калинина, не оправдались.
Горький еще не мог предугадать, к каким последствиям — для партии и страны, да и для него лично тоже! — приведет вскоре это «развертывание».
Каким образом произошел этот невероятный сдвиг в сознании Горького после того противостояния, которое он оказывал Сталину совсем недавно, в конце 1929 года? Почему он стал теперь так поддерживать Сталина? Все это пока остается загадкой.
Отчасти это можно объяснить, правда, известной импульсивностью, непоследовательностью, присущей именно художественному сознанию. Вероятно, Горький сам почувствовал (или ему дали это понять), что написанные издалека, из Италии, письма конца 1929 года носят слишком резкий характер, а налаживать отношения с вождем необходимо — никуда не денешься.
В пору сталинских репрессий наиболее честные коммунисты стремились с риском для жизни противодействовать распространению тоталитарного произвола. Одним из них был М. М. Ишов, военный прокурор Западно-Сибирского военного округа. В июле 1938 года он добился приема у Вышинского и проинформировал его о недопустимых методах получения показаний у заключенных. Ответ Вышинского запомнился Ишову на всю жизнь: «Врагов народа гладить по голове мы не намерены. Ничего плохого нет, что врагам народа бьем морду. И не забывайте, что великий пролетарский писатель Максим Горький сказал, что если враг не сдается, его надо уничтожить».[39]
Впоследствии писателям не требовалось особенно напрягать воображение, чтобы ввести в художественные произведения сцены с упоминанием горьковской статьи.
Василий Гроссман. «Жизнь и судьба». «Над ним (Крымовым. — В.Б.) снова появилось лицо следователя, он показывал на портрет Горького, висевший над столом, и спрашивал:
— Что сказал великий пролетарский писатель Максим Горький?
И вразумляюще, по-учительски ответил:
— Если враг не сдается, его уничтожают».
Владимир Тендряков. «Хлеб для собаки». «Истощенных — кожа и кости — у нас стали звать шкилетниками, больных водянкой — слонами.
И вот березовый сквер возле вокзала…
Я кой к чему успел привыкнуть, не сходил с ума.
Не сходил с ума я еще и потому, что знал: те, кто в нашем привокзальном березнячке умирал среди бела дня, — враги. Это про них недавно великий писатель Горький сказал: „Если враг не сдается, его уничтожают“. Они не сдавались. Что ж… попали в березняк».
Ю. Домбровский. «Факультет ненужных вещей». «Я как старый хрипучий граммофон. В меня заложили семь или десять пластинок, и вот я хриплю, как только ткнут пальцем.
— Какие еще пластинки? — спросила она сердито.
Он усмехнулся.
— Я их все могу пересчитать по пальцам. Вот, пожалуйста: „Если враг не сдается — его уничтожают“, „Под знаменем Ленина, под водительством Сталина“, „Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее“».
Означает ли это, что Горький «сдался» совсем, стал именитым проводником сталинской политики? Вопрос не столь прост, как кажется многим, и в этом мы еще не раз сможем убедиться.
Так, шла туго и не приносила удовлетворения работа над пьесой о вредителях. При жизни Горького она не была ни поставлена, ни опубликована, а в беседе с драматургом Афиногеновым, гостившим у него в Сорренто весной 1932 года, он признался: «Пьеса моя о вредителях не вышла…» Так же, как не вышла пьеса о кулаке… Как не вышла и еще одна книга…
В пору, когда Горький возвращался на зиму в Италию, контакты с ним Сталин в основном продолжал поддерживать через Халатова, который не только вел с Горьким интенсивную переписку, но и приезжал в Сорренто. И вот наконец настал момент для включения Горького в осуществление главной цели Сталина. В январе 1932 года, коснувшись основного для писателя — издания его книг в связи с приближающимся 40-летием творческой деятельности, Халатов сразу переходит к главному для Сталина: «Материалы для биографии И<осифа> В<иссарионовича> мы Вам послали, напишите мне — не нужны ли Вам какие-либо еще материалы и когда думаете нам ее дать». Книгу эту Горький так и не «дал».
Но он был теперь так крепко связан с СССР обилием самых разнообразных культурно-издательских дел, что вопрос о его возвращении на родину, в сущности, был решен.
Ну а Халатов — Сталину он больше был не нужен.
«Мой уход из ОГИЗа, — сообщал Халатов Горькому 3 апреля 1932 года, — дело решенное. На днях соответствующее постановление будет опубликовано в газетах. Переход мой на другую работу в данный момент кажется мне совершенно правильным и целесообразным и вполне совпадает с моими личными желаниями».
Сообщив, что новым заведующим ОГИЗа будет Михаил Павлович Томский, Халатов добавляет, что о его собственной дальнейшей работе вопрос вообще еще не решен, что ему нужен длительный отдых и лечение в течение месяцев двух-трех. «Должен теперь Вам признаться, что состояние мое за последний год, в связи с систематической перегрузкой и отсутствием отдыха (отпуск я не имел уже более двух лет), было крайне тяжелым»[40].
11 апреля печать сообщила о назначении Томского. В 1937 году Халатов был репрессирован. Покончил самоубийством и его преемник…
Обстоятельства вынуждают меня в заключение сказать о Халатове еще несколько слов. После публикации моей статьи «„Да“ и „нет“ Максима Горького» в «Советской культуре» (1 апреля 1989 г.) в редакцию прислала письмо дочь Халатова С. Ковалева-Халатова. Ее письмо под заголовком «Он ничем не запятнал себя» опубликовано в той же газете 29 июля.
Полностью сочувствуя С. Ковалевой-Халатовой в связи с трагедией, постигшей ее отца, упреков ее принять все же не могу. То, что написано в этой книге, лишь подробнее, чем в статье, раскрывает деятельность Халатова, но никак не меняет каких-либо акцентов. Люди, подобные Артемию Багратовичу, как правило, были работниками честными, полностью отдававшимися порученному делу, как мы видели, отказывавшими себе нередко и в отдыхе, и в сне. Двигалось дело ценой страшного перенапряжения сил, что в ту пору было в порядке вещей. «Гореть на работе» считалось признаком хорошего тона. Так что в субъективно-нравственном отношении те, кто закладывал основы нашей государственности, дают нам, так сказать, сто очков вперед.
Но что же все-таки, с точки зрения Сталина, было главным достоинством работника? Нет, конечно, не инициатива, компетентность, профессионализм… А что же? Исполнительность. Дисциплинированность. Способность добиваться выполнения приказа свыше любой ценой. А что в работнике становилось большим минусом? Если он знал слишком много. И для того, чтобы ликвидировать «сгусток» избыточной информации, могущей поступить нежелательным лицам, вполне можно было пожертвовать и исполнительностью, и чем угодно. Ведь незаменимых работников не существует!
Халатов отдавался делу настолько, насколько мог и насколько позволял ему уровень его развития и образования. Как и любой работник в ту пору, неукоснительно руководствовался в своей деятельности указаниями вождя, о чем, как о само собой разумеющемся, с готовностью сообщал Горькому: «Письмо тов. Сталина в редакцию „Пролетарская революция“ остро поставило перед нами вопрос о дальнейшем развертывании решительной борьбы за повышение качества литературы, за поднятие ее на научно большевистскую высоту»[41].
По характеру своей деятельности, как руководитель государственного издательства, он просто не мог не способствовать укреплению авторитета Сталина путем хотя бы тиражирования его работ. В письме Горькому от 8 марта 1931 года он сообщал, что для вооружения командного состава Красной Армии «Вопросы ленинизма» Сталина изданы стотысячным тиражом. «Полагаю, что это нужное дело ОГИЗ предпринял своевременно. Ваше мнение, Алексей Максимович?»[42]
Стотысячный тираж политической книги по тем временам не так уж мал. Но вот еще новость, сообщаемая Горькому Халатовым опять-таки не без гордости: одну из речей Сталина ОГИЗ выпустил тиражом 7 миллионов экземпляров (не считая 20 миллионов газет)[43].
Никакого «криминала» в подобного рода деятельности Халатова не вижу. Любой другой, находясь в той же должности, делал бы то же самое. Уже мало что зависело от индивидуальных свойств и намерений людей. Они были элементами Системы. Создатели и слуги культа, они были и его жертвами.
После освобождения Халатова от руководства ОГИЗом ему было поручено совсем другое дело, никак с издательской деятельностью не связанное. Роллан записывал в своем дневнике не без иронии: «В доме Горького в Москве… нас посещает Халатов — нынешний председатель Комиссии по научным открытиями. Он рассказывает об охватившей всех, и даже простых рабочих, лихорадке изобретений… До этих своих обязанностей Халатов входил в руководство транспортом и еще раньше в правление ВОКСа… Так готовят руководителей для управления всеми системами винтиков государства».
Даже иностранный гость не мог не заметить особенности осуществляемой Сталиным кадровой политики: стремления постоянно «тасовать» кадры (пример с тем же Томским). Вождь хотел сделать наркомом внутренних дел… Чкалова! Примеров такого рода — предостаточно.
Обратимся, однако, еще раз к главному вопросу: почему же Горький все-таки написал эту самую пресловутую статью о враге, столь снизившую его авторитет в глазах современников в момент ее появления, а уж спустя десятилетия — тем более?
В зарубежной печати летом 1928 года появилась статья с многозначительным заголовком «Позиция Горького». Ее автор, настроенный к писателю недоброжелательно, отмечал, что выступления Горького вызывают раздражение у одних (у кого — неизвестно) и не внушают доверия другим (кому — тоже неизвестно). Ими, разумеется, довольны коммунисты, но они якобы уважать Горького за них не стали.
Далее в корреспонденции говорится: «В своих беседах свою теперешнюю позицию Горький объясняет боязнью перед победой русской деревни — некультурной и грубой. Он говорит, что эта победа грозит опасностью всей культуре — и большевиков считает той единственной силой, которая способна держать деревню в железных рукавицах»[44].
Нам придется еще раз вернуться на несколько лет назад, в трудный для писателя 1922 год, первый год пребывания за рубежом. Мы уже обращались к тому письму Горького к Роллану, в котором он, как бы поостыв от полемики с руководителями страны, выражает восхищение изумительным напряжением их воли. Их, руководителей, — «ничтожная кучка», «искренних друзей они имеют сотни, непримиримых врагов — десятки миллионов русских крестьян» (а также европейскую буржуазию и социалистов Европы).
Борису Зайцеву говорил как-то, еще в пору гражданской войны: «Дело, знаете ли, простое. Коммунистов горсточка. А крестьян — миллионы… Мил-лионы! Все пред-решено. Это — непременно так будет. В мире не жить. Кого больше, те и вырежут. Пред-ре-ше-но… Коммунистов вырежут». Слова Горького приводит Е. Кускова в статье «Трагедия Максима Горького», опубликованной в «Новом журнале» (1954).
Итак, корень проблемы все-таки — в русском крестьянстве, о чем Горький писал тогда же в печально известной брошюре. Концепция писателя является крайне односторонней и сама по себе, и уже совсем невероятную окраску приобретает, если взглянуть на нее сквозь призму той трагедии, которая постигла крестьянство в годы сталинской коллективизации.
Достаточно показательна дневниковая запись Пришвина, к которому Горький относился наилучшим образом, причисляя его к трем наиболее выдающимся современным литераторам (и Пришвин знал, о подобном отношении Горького к нему). Запись эта относится к 1930 году, сделана 16 марта, т. е. за полгода до появления статьи «Если враг не сдается…».
«А. Н. Тихонов[45] (я говорю о нем, потому что он, Базаров[46] — имя им легион) все неразумное в политике презрительно называет „головотяпством“. Это слово употребляют вообще и все высшие коммунисты, когда им дают жизненные примеры их неправильной, жестокой политики. Помню, еще Каменев на мое донесение о повседневных преступлениях ответил спокойно, что у них в правительстве все разумно и гуманно. „Кто же виноват?“ — спросил я. „Значит, народ такой“, — ответил Каменев».
Теперь то же самое ужасающее преступление этой зимы относят не к руководителям политики, а к «головотяпам». А такие люди, как Тихонов, Базаров, Горький, еще отвлеченнее, чем правительство, их руки чисты не только от крови, но даже от большевистских портфелей… Для них, высших бар марксизма, головотяпами являются уже и Сталины… Их вера, опорный пункт — разум и наука. Эти филистеры и не подозревают, что именно они, загородившие свое сердце стенами марксистского «разума» и научной классовой борьбы, являются истинными виновниками «головотяпства».
Заканчивает свою запись Пришвин несколько неожиданно. Заметив, что поименованные лица презирают существующее правительство, но сидят около него и ничего другого не желают, Пришвин заключает: «Вот Есенин повесился и тем спас многих поэтов: стали бояться их трогать».
Выходит, для того, чтобы не «трогали» других, кому-то, в поучение начальству, необходимо было покончить с собой?..
Запись Пришвина — болевая, честная, основанная на повседневных наблюдениях над тем, что происходило в деревне. Но его упреки Горькому и другим можно принять все же не на сто процентов — и вот почему. Если уже поднимается вопрос о личной ответственности литератора за происходящее в стране, то ведь этот вопрос в той или иной мере относится и к автору дневниковой записи. А открой мы том переписки Горького и Пришвина, и следов не найдем в ней подобных настроений: «Дорогой Алексей Максимович! Приветствую вас и жду хорошего, свойственного всему вашему прошлому, заступничества в деле искусства даже и в то время, когда людям не до него» (выделено мною. — В.Б.). И т. д.
Горький и Пришвин состояли в переписке с 1911 года. Никто с такой глубиной не раскрыл философский смысл творчества Пришвина, как это сделал Горький. Так почему же Пришвин не поделился своими болями и сомнениями со старшим собратом по перу? Видимо, опасался, что его суждения могут прийтись тому не по сердцу… Скажем прямо, позиция не оптимальная.
Но дело в конце концов в самом Горьком. Мы до сих пор толком не представляем, в какой мере он знал о реальных процессах, протекавших в деревне. Но не в «деревне» вообще, не в «колхозе», а в конкретном крестьянском дворе, в душе вот этого хозяина вот этого двора, именно вот этого Сидора Кузьмича…
Мог ли он получить такое знание, окруженный со всех сторон сопровождающими лицами?
Очень ценные материалы на этот счет содержат воспоминания П. Мороза. В 1929 году ему было поручено сопровождать Горького во время поездок по Крыму, и он имел возможность много беседовать с писателем. Позднее мемуары Мороза были опубликованы в эмигрантской печати.
Когда по радио сообщили о приезде Горького и просили земляков достойно встретить великого писателя, никто не мог предполагать, какой действительно бурный поток писем устремится к нему. А большую часть этой «приветственной» корреспонденции составят просьбы и мольбы о помощи против насилия и произвола.
Знакомясь с Морозом в кабинете первого секретаря Крымского крайкома А. Андреева, Горький испытал естественное желание получше узнать, что за человек «приставлен» к нему (он уже достаточно хорошо осознавал, к какой организации принадлежали лица, сопровождавшие его постоянно).
Бывший начальник военно-бронетанковых сил на Юго-Западном фронте в 1920 году, Мороз получил назначение руководителя «Севгрэсстроя» под Севастополем. Присмотревшись немного к новому знакомому, Горький неожиданно спросил его как-то, когда они остались наедине:
— А молчать вы умеете, когда надо?
— Научили, — мрачновато ответил собеседник. — Молчу уже вот седьмой год.
— Это замечательно! И где же научили?
— Сначала на Лубянке, потом в Читинской каторжной, под начальством Губельмана, брата Ярославского.
С готовностью подхватывая нить разговора, Горький решил узнать, а много ли вообще в стране молчальников-то…
Собеседник сник. Ушел в себя. Одно дело — беседа о твоих делах и судьбе, и другое дело… Спросил встречно: «А вы-то тайну, Алексей Максимович, хранить умеете? Знаете, что бывает за ее разглашение? Ну тогда слушайте. Почти уверен, что число молчальников в Советском Союзе в 1927 году доходило до 80 процентов населения. Но завтра… безмолвствовать будут все. Ну, кроме, конечно, пропагандистов-аллилуйщиков».
С грустью посмотрел Горький в лицо собеседника, глаза его словно присыпало пеплом. Отвернулся, протер глаза… Помолчав, сказал: «Да, пожалуй, вы правы. Но почему же это так?»
На следующее утро при посещении знаменитого совхоза «Гигант», на строительстве сельского элеватора и электростанции Горький был сдержан, ушел в себя, ни с начальством, ни с рабочими в разговоры не вступал. На объяснения кивал головой рассеянно. «Но при посещении колхозов, — продолжает Мороз, — Горький был весьма любезен и внимателен. Знакомясь с колхозами, расположенными по направлению Ростов-на-Дону — станица Старо-Щербинская, Горький осматривал, вернее, знакомился с колхозами во всех деталях. При этом он особенно интересовался единоличными хозяевами… Он знакомился с каждым двором и его хозяином. Вел длительные беседы, но о чем он говорил, никто не мог ничего сказать. Такие же методы применял Горький и при осмотре колхозов в районе станции Екатерининская — Ростов-на-Дону».
В гостинице Горький начал беседу следующими словами: «Если вы думаете, что я что-нибудь понял из того, что делается в станицах, то вы глубоко ошибаетесь. И как я ни стараюсь, как ни напрягаю свой мозг, чтобы понять все эти дела, творящиеся и с крестьянами, и с рабочими, и с городским людом, я ничего понять не могу. Я прежде всего не вижу целесообразности. По-видимому, стар я стал. Но людей, сопротивляющихся этому, я понимаю. Единственное, что мне представляется отчетливо, это то, что все это вместе взятое возвращает нас к пятидесятым годам прошлого столетия, но в более свирепой форме. Да, формы проведения в жизнь мероприятий такого социализма будут, безусловно, очень свирепыми».
«В свое время, — продолжал Горький, — главная задача передовой литературы прошлого заключалась в том, чтобы показать подневольный характер труда и раскрыть противоречия между огромной созидательной силой труда и угнетенным положением трудящегося человека.
Тогда были люди, которые, несмотря на ограниченные возможности, создали прочную традицию уважения к труду и свободе трудящегося человека, посвятив немало красивых страниц воспеванию труда. Конечно, такие люди есть и будут, но будут ли у них в будущем хотя бы те ограниченные возможности прошлого, я очень и очень сомневаюсь. Будут ли у литератора будущего хотя бы ограниченные возможности, изображая труд в нашем „социализме“, поставить в центр внимания человека — радующегося труженика? Думаю — нет. В тумане всех событий представляются только или почти только страдания».
В день отъезда в честь Горького «хозяин» края устроил прощальный ужин. Писатель снова был как бы в ударе: рассказывал о детстве, о своих путешествиях по Руси и загранице…
А. Андреев внутренне «закипал» все больше. Хитрец! Когда же наконец этот Алексей Максимович скажет что-нибудь о деле, великом деле, начатом партией! И потом — что можно будет доложить вождю об итогах путешествия великого писателя?
Отвечая на прямой вопрос, Горький сказал: «Все дело коллективизации, по моему глубокому убеждению, должно быть построено исключительно на добровольных началах, никакого принуждения не должно быть. При соблюдении этого условия коллективизация может дать весьма положительные результаты». (Увы, принцип добровольности, как мы знаем, отнюдь не стал одним из главенствующих.)
Тем более странно и неожиданно выглядит утверждение серьезного исследователя Б. Парамонова[47] о том, что именно Горькому, с его нелюбовью к крестьянству, принадлежит идея коллективизации. Утверждение, совершенно не подкрепляющееся никакими доказательствами, кроме того, что перелом в деревне хронологически совпадает с приездами Горького в Россию.
Вряд ли Горький ожидал, что лозунгу «Если враг не сдается…» будет придан столь широкий смысл, что им в любой момент ретивый администратор любого уровня сможет оправдать свои противозаконные действия. Лозунгом освятили любое насилие в пользу власти. Писатель явно не хотел этого. Но было поздно. Тогда он иным способом стремился повлиять на бесчеловечность сталинской политики коллективизации и прямо заявлял своему собеседнику: «Статьи Сталина „Головокружение от успехов“ и „Ответ товарищам колхозникам“, опубликованные в печати, явились результатом моих настояний о добровольности коллективизации».
Да, но тут возникает некая хронологическая неувязка. Сталинские «успокаивающие» статьи были опубликованы одна за другой 2 марта и 3 апреля 1930 года. Горьковская «Если враг не сдается…» — в конце года. Кто и какими аргументами воздействовал на Горького, какие факты приводили ему в пользу написания этой статьи — узнаем ли мы об этом когда-нибудь?.. Загадка…
Так или иначе, статья «Если враг не сдается…» появилась, и Сталину она была крайне нужна. Отвечая на один из вопросов «товарища колхозника» в апреле, вождь прямо сказал, что главная опасность остается — правая (то есть бухаринская). Вскоре все смогут убедиться, как он начнет бороться с ней.
«Все последующие беседы, — без всякого оптимизма заключает Мороз, — носили тот же характер огорчений. И ни разу Горький, кроме как по вопросу о народном просвещении, не сказал ни одного слова, одобряющего внутреннюю или внешнюю политику Советской власти.
Даже в вопросах индустриализации, отзываясь с восхищением о растущих гигантах индустрии, Горький говорил: „Но сделать все это можно было бы со значительно меньшим напряжением сил“».
Немаловажная «деталь»! Не только «что», но и «какой ценой». А чем дальше, тем больше убеждался писатель, что цена человеческой жизни идет на понижение. И это не могло не тревожить, не волновать его. Но в еще большее уныние приводило то, что процесс зашел уже слишком далеко, был освещен авторитетом партии, причем всегда можно было доказать, что политику мудрой партии с энтузиазмом приветствует народ, готовый во имя светлого будущего идти на любые жертвы…
Любопытный и очень важный пример того, как идеолог в вопросе о крестьянстве и крестьянской литературе подавлял художника, являет собой история отношений Горького с Сергеем Клычковым (1889–1937).
Еще молодым поэтом при помощи М. Чайковского Клычков совершил заграничное путешествие, попал в Италию, где познакомился с Горьким.
Как ни странно, этот не столь уж заурядный в жизни начинающего литератора факт не нашел отражения в автобиографии, которой тот снабдил одну из своих книг, вышедшую в 1926 году. А может быть, это как раз и объяснимо и в основе такого «умолчания» лежит скромность и чувство независимости от именитых?
Дело в том, что несколько раньше, в 1925 году, между Горьким и Клычковым завязалась переписка, причем именитый-то как раз сам сделал первый шаг, обратившись (через третье лицо) к младшему собрату с просьбой прислать ему роман «Сахарный немец».
Вскоре Клычков получил развернутый отзыв о романе. «…Прочитал „Сах. немца“ с великим интересом, — писал Горький. — Большая затея, и начали Вы ее — удачно. Первые главы волнуют; сказка Пенкина „Ахламон“ — безукоризненно сделана. Всюду встречаешь отлично сделанные фразы, меткие, пахучие слова, везде звонкий, веселый и целомудренный, чистый великорусский язык. Злоупотребление „местными речениями“ — умеренное, что является тоже заслугой в наши дни эпидемического помешательства и красивого щегольства фольклором».
Надо ли говорить, как обрадовали эти слова автора, писавшего, посылая роман в Италию: «Чье-чье, а Ваше мнение мне драгоценнее всего, ибо люблю Вас и верю, главное, в Вашу искренность…»
Но именно эта искренность заставила Горького высказать и критические замечания, не перечеркивавшие, впрочем, достоинств книги, и завершал свое письмо Горький не только оптимистично, но делал существенное обобщение о характере новой литературы в России в целом: «…размер, широта Вашего плана подкупает… Мне кажется, я знаю, чего это стоит Вам, и скажу прямо: меня радует, что вопреки всему русский писатель остается тем же смелым и независимым духовно, каким он был. Здесь эмигрантская критика злобно визжит, говоря о вас, работающих в России. Здесь никто не понимает, как трудна ваша жизнь и в какой героической позиции стоите вы. Говоря „вы“, я, разумеется, исключаю ряд людей, которые пишут не то, что могли бы, а лишь о том, что им приказано».
Согласимся, получить начинающему прозаику такое письмо от самого Горького — да это же подарок судьбы!
Но как неожиданно и скоро все обернулось совсем по-иному: художника с его непосредственностью эмоционального восприятия произведения почему-то вдруг властно подавил идеолог. Тот самый, которого не покидало чувство опасности, идущей от мужика. И вот уже спустя каких-то три месяца, 23 июня 1925 года Горький пишет Бухарину: «…когда представишь себе всю огромность всемирной русско-китайско-индусской деревни, а впереди ее небольшого, хотя и нашедшего Архимедову точку опоры, русского коммуниста, то, всматриваясь в соотношение сил, испытываешь некоторую тревогу». «И когда я вижу, — продолжает Горький, — что о деревне пишут — снова! — дифирамбы гекзаметром, создают во славу ея „поэмы“ в стиле Златовратского, — это меня не восхищает».
Роман Клычкова пока не назван, но нет никакого сомнения, что речь идет о нем: в цитированном выше, мартовском письме Горького как о недостатках говорилось и о гекзаметре, и о Златовратском, которому Горький противопоставляет теперь «солененькие рассказы о деревне Пантелеймона Романова».
В другом июньском письме Бухарину Горький с определенной озабоченностью пишет о том, что наряду с литературой, создаваемой рабочими, «уже возникает работа писателей-крестьян», т. е. «мужикопоклонников и деревнелюбов»… А поскольку, по мысли Горького, город и деревня должны встать «лоб в лоб», писатель-рабочий должен знать это, а таким деятелям партии, как адресат письма или Троцкий, стоило бы рассказать рабочему-литератору о своего рода «крестьянской опасности». В качестве примера ее фигурирует в письме как раз «Сахарный немец».
Полагают, что печально известные «Злые заметки» Бухарина, написанные через полтора года, возникли не без прямого горьковского влияния. Причем дополнительным ковшом воды на мельницу этой односторонности явился и горьковский очерк о Есенине, написанный с несомненным сочувствием к трагической судьбе «великого русского поэта», но опять-таки прямолинейно сводивший его драму к проблеме «город — деревня»: «И жизнь и смерть его — крупнейшее художественное произведение, роман, созданный самой жизнью и крайне, как нельзя лучше характеризующий трагизм отношений города и деревни… Никогда еще деревня, столкнувшись с городом, не разбивала себе лоб так эффектно и так мучительно».
Трудно сказать, знал ли Сталин о содержании писем Горького Бухарину. Вполне мог знать: отношения двух политиков не обрели тогда еще последовательно конфликтного характера, как позднее, в 1928–1929 годы. И конечно же, получение письма от Горького было отнюдь не рядовым событием в жизни любого человека. И Бухарин с его непосредственностью вполне мог поделиться радостным событием с Кобой. Так или иначе, есть сведения о том, что именно Сталин попросил Бухарина написать статью о вреде «есенинщины», и тем самым он воспользовался возможностью опереться на горьковский авторитет, чтобы сделать дополнительный шаг к коренному «преобразованию» деревни. Разве не работали на сталинскую идею «преобразования» такие пассажи из «Злых заметок»: «Идейно Есенин представляет самые отрицательные черты русской деревни и так называемого „национального характера“, — писал Бухарин, — мордобой, внутреннюю величайшую недисциплинированность, обожествление самых отсталых форм жизни, ту „широту“, которая есть, по сути дела, внутренняя расхлябанность и некультурность».
Не станем вовсе уж упрощать картину. К сожалению, в быту Есенин и в самом деле своим поведением давал поводы для упреков. По его собственному ироничному выражению, не так уж редко он появлялся в обществе «в черновом виде». Но разумеется, Бухарин делал из таких фактов слишком далеко идущие выводы. Сам того еще не подозревая, он становился популяризатором идеи «величайшей дисциплинированности», которая утвердится в обществе как следствие установления сталинского диктаторского единовластия.
Символом такой «дисциплины» вскоре сделают крестьянского подростка, донесшего властям на своего отца. Конечно же, ставший легендой сразу же после гибели Павлик Морозов не мог не привлечь внимания Горького. Он полагал, что подвиг Павлика Морозова имеет огромное воспитательное значение, заслуживает всяческой популяризации, а сам он — увековечения. Идею возвести памятник пионеру-герою Горький высказывал на I съезде писателей (монумент был установлен в Москве, на Красной Пресне, в 1948 году).
Но соприкоснуться с попытками прославить Павлика Морозова Горькому довелось еще до съезда.
Поручение от комсомольского начальства срочно (в десятидневный срок!) написать книжку о Морозове получил Павел Соломеин, начинающий журналист из уральской детской газеты «Всходы коммуны».
Уже после того, как книга была — не за десять дней, конечно, а в месячный срок — написана, сверхоперативно напечатана (по практике Госиздата в пору руководства Халатова мы знаем, как это делалось в экстренных случаях), а ее автор успел не раз выступить с чтением отдельных глав перед пионерами, у Соломеина возникла необходимость потревожить великого писателя, чтобы обратиться к нему за советом.
«После одного костра, где я читал, — сообщал журналист 25 августа 1933 года, — подошла ко мне девчонка лет 12 и говорит:
— Почему их расстреляли?
— Кого?
— Данилку, стариков Морозовых, Куликанова?
— А что, тебе жалко их?
— Нет, — злобно сказала она. — Я бы сначала изрезала их помаленьку, маленьким ножичком, сначала бы нос, уши, губы обрезала, а потом на костре помаленьку изжарила их…
Алексей Максимович! Это значит, книга вызывает ненависть к классовым врагам! Но хорошо ли, что так сурово? А такие случаи были… несколько раз».
И что же ответил великий гуманист? Книжку он сурово раскритиковал, сказав, что написана она неумело, поверхностно, непродуманно, оговорив, правда, что еще более, чем автор, в неудаче повинны те, кто заставил журналиста испортить столь ценный материал.
Однако книжка книжкой, но ведь речь-то завел автор о вещах куда более значительных. Ребенок, девочка, которой, наверное, спустя годы суждено было стать матерью, проявляет жестокость, которую не назовешь иначе, как патологической. Ведь если некто совершил ужасное преступление, в цивилизованном обществе его казнят, но не подвергают сначала садистским истязаниям.
Великий гуманист как-то не обращает внимания на эту сторону вопроса. Он пишет: «Если „кровный“ родственник является врагом народа, так он уже не родственник, а просто враг, и нет больше никаких причин щадить его». Воистину, если враг не сдается…
Появление таких суждений Горького объясняют тем, что «обласканный Сталиным Буревестник уже сложил крылья», по существу прямо потворствуя во всем Хозяину в ответ на его заботу (грандиозный юбилей 1932 года, о котором разговор впереди). Так сказать, «ты мне — я тебе». К таким выводам приходит Ю. Зерчанинов, автор использованного мною выше очерка о П. Морозове, озаглавленного «Кто приходил ночью в худом тулупе… К истории одного мифа» («Юность», 1989, № 5).
Тщательно изучив материалы о судьбе пионера, журналист не предавался размышлениям о позиции Горького. Тут для него все ясно.
Нимало не оправдывая заблуждений Горького, а тем более — явной слепоты в пропаганде недопустимых способов утверждения в жизни «нового», попытаемся все же разобраться в истоках горьковских взглядов.
Думается, есть в концепции Горького — художника и философа — некий внутренний слой, до которого чаще всего не добирается наша мысль, израсходовав свою энергию на опровержение очевидных и неприемлемых для нас крайностей. В глазах Горького гигантская Россия была страной мужицкой. Пролетариат и впрямь составлял ее малую часть, не говоря об интеллигенции. Крестьянство же в большинстве было неграмотным, хозяйство его технически слабо вооруженным, а уж в глубинке — тем более. Ни для одной страны не имела такого значения проблема бездорожья, когда в распутицу страна превращалась в систему изолированных друг от друга островов, лишенных всякой связи: не доходила почта, а элементарно привычное для нас радио отсутствовало полностью…
Разумеется, труд крестьянина имел и свои поэтические стороны, обусловленные непосредственным общением человека с природой. И все-таки чтобы прокормить себя и семью, человек должен был весь, с головой, уйти в этот труд, не касаясь мыслью своей мира, начинавшегося за околицей и простиравшегося в бесконечность.
Горький как интеллектуал и мыслитель не мог принять образ жизни деревни как нормальный (сколь бы ожесточенную и по-человечески понятную критическую атаку ни вызвала эта мысль у наших нынешних «деревенщиков», среди которых есть и прекрасные писатели). Процесс урбанизации села представлялся ему естественным и неизбежным. Но разве ему одному? И разве не такой чистокровный «деревенщик», как Есенин, пришел к психологическому отторжению «бедности полей», восклицая: «Через каменное и стальное вижу мощь я родной страны»!
Общеизвестно, что во всех высокоразвитых странах население кормит ничтожно малая часть фермеров, имеющих на службе все, вплоть до компьютеров. Ну, а в личном быту они располагают всеми средствами цивилизации, и у них полностью сняты, скажем, проблемы досуга или медицинского обслуживания. Это уже не крестьянство в традиционном смысле слова.
Долгое время мы пребывали в плену гипнотических представлений о том, что в мире проклятого капитализма отношения строятся не только на нормах конкуренции, но и прямо-таки звериной вражды (человек человеку волк). Конкуренция никуда не исчезла. Общество без нее — ненормальное общество. Но именно конкуренция людей, умеющих вести дело, обладающих выработанными в течение десятилетий навыками и нормами деловых отношений друг с другом, делает эти отношения нормально человеческими. И наоборот, насильственная коллективизация сельскохозяйственного труда порождает незаинтересованность в эффективном ведении хозяйства, а отсюда — деградацию нравственности.
Горькому в глаза бросалось то, что прежде всего разъединяет людей села и отличает их от людей города. Он говорил даже об их зоологическом индивидуализме. Он видел то, о чем у нас нынче говорить не поворачивается язык, — что Маркс и Энгельс назвали «идиотизмом деревенской жизни». Понимая очевидную заостренность этого тезиса, стоит ли закрывать глаза на то, что в крайне преувеличенном виде он действительно отражает определенные недостатки деревенского образа жизни.
И уже спустя столетие мысль, родственную приведенной, развивал кое-кто и дальше — и это несмотря на то, что в технической вооруженности мира произошли колоссальные изменения.
Как и многие думающие «не в том направлении», в 60-е годы был выдворен из страны Андрей Амальрик (увы, по иронии судьбы погибший не от перенапряжения во время сельхозработ, которым он подвергался до депортации, а в Испании в автомобильной катастрофе).
В своих рассуждениях Амальрик смело развертывает некую суперметафору, заставляющую задуматься при всей ее очевидной небесспорности. Основные принципы современной науки понятны, в сущности, ничтожному меньшинству. Мао Цзэдун говорит об окружении «города» — экономически развитых стран — «деревней» — слаборазвитыми странами. Действительно, экономически развитые страны составляют небольшую по численности населения часть мира. Далее, и в этих странах «город» окружен «деревней» — деревней в настоящем смысле этого слова или же вчерашними деревенскими жителями, лишь недавно переехавшими в город. Но и в городах люди, направляющие современную цивилизацию и нуждающиеся в ней, составляют ничтожное меньшинство. И наконец, в нашем внутреннем мире «город» также окружен «деревней» подсознательного — и при первом же потрясении привычных ценностей мы сразу это почувствуем. Не является ли именно такой разрыв величайшей потенциальной угрозой для цивилизации?
Угроза «городу» со стороны «деревни», продолжает Амальрик, тем более сильна, что в «городе» наблюдается тенденция ко все большей личной обособленности, в то время как «деревня» стремится к организации и единству. Мао Цзэдуна это радует, но жителей мирового «города» должно беспокоить их будущее…
Что же касается крестьянства русского, то Горький был особенно пристрастен к нему. В названной выше брошюре он, например, полагал, что русскому человеку (и крестьянину прежде всего) так же присуща жестокость, как англичанину — чувство юмора.
Брошюру Горького 1922 года критиковали все, включая и его сторонников, праздновавших в Германии тридцатилетие его литературной деятельности. Но если он был не прав во многих оценках и конкретных суждениях, то стоило бы прислушаться к его характеристике перспектив соотношения города и села, рабочего класса и интеллигенции, с одной стороны, и крестьянства — с другой. Парадоксально, но факт: часто ошибаясь в конкретном, он дальше других, включая и своих наиболее убедительных оппонентов, смотрел в будущее. В то будущее, которого в силу разных причин мы не достигли до сих пор, колоссально отстав от Запада… Но естественно, такого драматизма в развитии села в нашей стране не мог предвидеть никто.
В значительной мере всем сказанным выше объясняется жесткая позиция Горького по отношению к «мужику», признание суровых мер «перевоспитания», которые все более широко внедрялись в стране.
Другое дело, что теми же факторами некоторые люди пытались оправдать в своих глазах культивирование насильственных форм труда, превращавших советскую власть во власть «соловецкую». Увы, Горький не был среди таких людей исключением. Скорее даже наоборот. Он не только смирялся с распространением принудительного труда как временной меры, но начинал пропагандировать его, восхвалять, словно бы впадал в состояние какого-то самогипноза. Так появлялся страшный тезис о хитрейших кулаках, которые сознательно организуют в стране «пищевой голод».
Декрет об учреждении политотделов в МТС, призванных усилить влияние власти на крестьянство в период коллективизации, Горький называл гениальным декретом, свидетельствующим о великой мудрости партии.
Вполне понятно, что Сталин испытывал огромное удовлетворение, рассматривая подобные заявления выдающегося писателя как поддержку в осуществлении его программы. Заявления, появившиеся очень вовремя! Да, ради только одной такой статьи, как «Если враг не сдается…», стоило поработать, чтоб вернуть Горького на родину.