В последние годы Горький все отчетливее ощущал, что происходит вокруг него что-то странное, труднообъяснимое. Словно какие-то недобрые силы неумолимо затягивают и затягивают петлю, все более ограничивающую свободу движений. Какой-то гордиев узел… А у него уже нет сил, чтоб поднять меч и разрубить его. А развязать — развязать такой узел вообще невозможно.
Как-то позвонил старый друг еще по издательству «Знание» Константин Петрович Пятницкий. Сообщил с недоумением и тревогой, что приходили, забрали всю его переписку с Горьким. Возмутился, имел объяснение с Ягодой. «Все уладим, не беспокойтесь, Алексей Максимович!» Но какого черта: надо не улаживать, а не допускать таких нелепостей вообще!
Или — совсем другая история. В общем — приятная. Но и тут в бочку меда не забыли влить ложку качественного «ароматного» дегтя. Это — приезд Герберта Уэллса.
Приглашая его в Советский Союз, Сталин прекрасно понимал, что ставит Горького в двусмысленное положение… Впрочем, как всегда, Сталин одним разом, одновременно решал несколько задач…
Начать с того, что Уэллс уже бывал в Союзе, причем в самые трудные времена, в голодном и холодном 1920 году. Тогда он нанес визит Ленину, назвав его кремлевским мечтателем и написав потом книгу «Россия во мгле».
Теперь, успешно наращивая темпы индустриализации, страна уверенно освещала свой путь в будущее заревом многих электростанций, огнями могучих заводов и фабрик…
Тогда, в 1920-м, Уэллс остановился у своего друга, в Петербурге, на Кронверкском. Там и произошло его знакомство с Марией Игнатьевной Закревской-Будберг, незадолго до приезда Уэллса вошедшей в горьковский дом. Она отлично знала английский и служила Горькому и Уэллсу переводчицей в их многочасовых беседах.
О, им было что вспомнить! Может быть, именно Уэллс оказался первым европейским литератором, которого с Горьким связало личное знакомство. Случилось это еще в 1906 году в Америке, куда Горький приехал по заданию партии для сбора средств. Тогда пресса всячески раздувала скандал вокруг того, что брак Горького и Марии Федоровны Андреевой не зарегистрирован.
Потом писатели встречались в Лондоне, где Горький принимал участие в работе V партийного съезда…
Но больше всего — в 1920-м. Говорили они, конечно, о революции, социальной справедливости, войне и мире, будущем Европы и человечества.
Потом Горький оказался в Италии, и Закревская — вместе с ним. В общей сложности их союз длился двенадцать лет. Горький окончательно покидал Апеннины в 1933 году. После долгих обсуждений сложившейся ситуации они решили расстаться. Мария Игнатьевна выбрала Англию, где и соединила свою жизнь с Уэллсом. (Туда же по договоренности с Горьким она увезла ту часть его архива, которую невозможно было перевозить на родину.)
И вот теперь, в 1934-м, спустя всего лишь год после приезда Горького в СССР и их расставания с Мурой, писателю предстояла встреча с английским другом.
Вообще говоря, в тридцатые годы Сталин встречался с несколькими европейскими писателями (Эмилем Людвигом, Р. Ролланом, Л. Фейхтвангером, Б. Шоу). Все эти встречи имели чисто политическое значение. Приезд же Уэллса не мог не внести дополнительного дискомфорта в жизнь Горького, в его быт…
Впрочем, какие это все-таки пустяки в сравнении с тем, что происходило в стране, как складывались судьбы ее руководителей. Помнится, еще в 1929-м он отправил Сталину письмо, проникнутое глубочайшей озабоченностью по поводу того, что наиболее авторитетные большевики-ленинцы вдруг объявляются «еретиками». Теперь, в середине 30-х, обстановка становилась все более тревожной.
Как-то в доме Горького заговорили о Пушкине, о его «Маленьких трагедиях».
— Пушкин понимал, что «гений и злодейство две вещи несовместные», и потрясающе глубоко выразил это в «Моцарте и Сальери», — сказал Горький. — Да, гений и злодейство две вещи несовместные, ибо гений служит коллективу, он не идет дорогой зла! А злодейство — это канонизация себялюбия, заклятый враг коллектива.
Кто-то из собеседников возразил, сославшись на пример Александра Македонского, Цезаря, Наполеона.
Горький разгорячился:
— Это не гении, а мясники! И даже не очень умные! Гений подлинный всегда благоволит человеку! Он всегда с народом, болеет его нуждами, стоит за народ. А они? Честолюбие пожрало их, как змея змеенышей…
Какая-то тягостная атмосфера в последние годы все более воцарялась в доме. Стал часто бывать нарком внутренних дел Ягода, как бы на правах земляка. Говорили, что секретарь Горького Крючков связан с ним. «В доме Горького приблизительно с 1933 года стали ощутимо господствовать Ягода и его подручный Крючков». (Дневник Михаила Слонимского.) Поэт Н. Клюев сообщал из ссылки в 1935 году: «Горькому я не писал — потому что Крючков все равно моего письма не пропустит».
Подробную характеристику дает Крючкову Роллан в своем «Московском дневнике». Этот человек вошел в жизнь Горького еще в 1918 году, чрезвычайно трудную для писателя пору, вошел, чтоб посвятить собственную жизнь ему. «Можно сказать, он пожертвовал своей жизнью для него. Именно через его руки проходит вся корреспонденция, адресованная Горькому». В другом месте дневника Роллан вновь обращается к фигуре Крючкова: «Горький позволил запереть себя в собственном доме из преданности своему маленькому кружку и поддаваясь чрезмерно деятельному усердию своего секретаря Крючкова, которому удалось нейтрализовать его. Ведь, несмотря на реальную помощь Крючкова, мне приходится с сожалением признать, что установленная им блокада прискорбна. Крючков сделался единственным посредником всех связей Горького с внешним миром: письма, визиты (вернее, просьбы посетить Горького) перехватываются им, одному ему дано судить о том, кому можно, а кому нельзя видеть Горького (вдобавок Горький, не читающий ни на каком иностранном языке, находится всецело во власти переводчиков). А та молниеносная быстрота, с которой через Крючкова во время моего пребывания в Москве передавались некоторые мои письма и слова Сталину, Ягоде и другим, и быстрота их ответов!..
Эти факты заставляют меня думать, что он тайно связан с центральной организацией партии. Не впадая в крайности белогвардейских газет в отношении Крючкова (о которых он сам нам рассказывал), надо признать, что искренний друг Горького, безгранично преданный ему, Крючков располагает им по своему усмотрению и в соответствии с установками партийного руководства. Они ему кажутся, вне всякого сомнения, очень верными. Досадно, однако, что он не дает Горькому возможности самому решить, насколько они для него годятся. И эта опека тем досаднее, что, судя по всему, Крючков человек крайне ограниченный, фанатичный и безапелляционный. Надо быть таким слабовольным, как Горький, чтобы подчиниться ежесекундному контролю и опеке. Они избавляют его от многих забот, но какой ценой?! У старого медведя в губе кольцо».
Тот факт, что Крючков лишал Горького общения вовсе не с досужими визитерами, стремившимися к встрече со знаменитостью, а с людьми, представляющими для писателя интерес, подтверждает, к примеру, свидетельство Воронского (мы знаем, как высоко ценил писатель его деятельность в литературе).
«С осени 1931 года мои встречи с Горьким прекратились. Произошло это таким образом. Перед отъездом на отдых в Крым я позвонил Горькому, хотел с ним проститься. К телефону, как обычно, подошел Крючков и сообщил, что Горькому неможется и что он примет меня дня через два, как только оправится. Я позвонил дня два спустя, и опять Крючков сказал, что Горький болен. Я уехал, не повидавшись с ним. По возвращении из Крыма я опять звонил ему. Крючков сказал: „Горький занят постановкой „Егора Булычова““, — и пообещал позвонить сам, как только Алексей Максимыч освободится. Этим обещанием дело и окончилось. Чему приписать перемену в отношениях ко мне Горького — не знаю. Вероятно, Крючков более осведомлен, чем я, на этот счет. Строить по этому поводу догадки и предположения считаю несвоевременным и излишним.
Я сперва был в обиде на Горького, но потом совершенно освободился от этого чувства».
Как-то, когда Крючков вышел из комнаты, Горький признался своему помощнику по журналу «Наши достижения» И. Шкапе: «Устал я очень… Сколько раз хотелось побывать в деревне, даже пожить, как в былые времена… Не удается. Словно забором окружили — не перешагнуть!.. Окружили… обложили… ни взад, ни вперед! Непривычно сие!»
Из письма Халатову, ноябрь 1935 г.: «А я чувствую себя живущим в ссылке. Не жалуюсь, но — обидно жить, ничего не видя».
Ссылка… При желании можно было назвать это домашним арестом. И вспоминался опять тот давний арзамасский снимок с полицейским у крыльца, снимок, вовсе уже не казавшийся теперь смешным и безобидным…
Вряд ли Горький знал, что уже давно Хозяином контролируется каждый его шаг. Делается все, чтоб фиксировать каждое его суждение.
…В 1929 году к нему в Сорренто приехал художник Федор Богородский. Встретились они поначалу осенью, в Берлине, по возвращении Горького из Советской России. Встречу организовала Мария Федоровна Андреева, работавшая там в торгпредстве.
Мог ли Горький остаться равнодушным к этой встрече? Он уже знал, что после обилия впечатлений от пребывания на родине будет тосковать в благословенной Италии по соотечественникам. А тут не просто соотечественник — земляк, с отцом которого он был знаком еще тысячу лет назад! Тогда, в Нижнем, еще в дописательскую пору, служил делопроизводителем у присяжного поверенного А. Ланина, а отец Богородского — помощником адвоката.
Разговорились, вспомнили прошлое… Федору Богородскому было чем поделиться: еще бы, он успел поработать цирковым акробатом, выпустить книжку задиристых футуристических виршей с агрессивным заголовком «Даешь!», был военным летчиком, а потом воздушный океан оставил в пользу водной стихии — стал комиссаром военной флотилии. О вехах пройденного пути повествовал столь колоритно, что беседу пришлось прервать, чтобы продолжить потом… в течение полугода, в Сорренто, куда Богородский приехал по приглашению Горького.
В Берлине он предпочел не акцентировать внимание великого земляка еще на некоторых «деталях» своей биографии: в Нижнем служил в ЧК, а потом заведовал особым отделом Губчека в Оренбурге. «…Иногда мы ходили гулять по шоссе, — вспоминает Богородский. — О чем мы только не говорили во время этих прогулок! И о Сильвестре Щедрине — замечательном русском художнике, похороненном в Сорренто, и об Александре Иванове, прожившем почти 30 лет в Риме, и о виртуозном мастерстве К. Брюллова, и о мрачном, „ядовитом“ таланте Ф. Достоевского, и о поэтическом даровании Р. Роллана… И, конечно, больше всего говорили о нашей Родине, о Москве, о старом Питере, о Нижнем Новгороде, о Волге…»
У нас нет прямых свидетельств о том, что Богородский по заданию соответствующих органов собирал информацию об умонастроениях писателя. Но, зная порядки, укореняемые Сталиным, который, так сказать, «собственноушно» подслушивал разговоры членов Политбюро в помещении Кремля, трудно предположить, чтобы полугодовое пребывание художника в Сорренто на рубеже 1929(!)—1930 годов не было использовано соответствующим образом.
Ну, а для тех, кого не удовлетворяет такое объяснение, — свидетельство Берберовой, сделанное уже спустя несколько лет после публикации «Железной женщины»: «В своей книге „Железная женщина“ я не могла упомянуть, потому что недостаточно была уверена, но теперь это уже опубликовано и стало известным, что моя героиня, любовница Горького Закревская-Бенкендорф-Будберг, была двойным агентом: она ГПУ доносила о Европе и английской разведке — о том, что делалось в Советском Союзе». Был Горький окружен службой ОГПУ и во время поездки по Волге в 1935 году.
Вернемся, однако, к свидетельствам Шкапы. Приведя слова писателя «окружили, обложили», мемуарист заканчивает воспоминания следующим образом: «Мне показалось — я ослышался: необычны были голос Горького и смысл его слов. Глаза тоже были другие, не те, которые я хорошо помнил. Сейчас в них проступали надлом и горечь. В ушах звучало: „Непривычно сие“».
…Пожалуй, началось это еще в Крыму. 1 декабря в Ленинграде был убит Киров. «Я совершенно подавлен убийством Кирова, — писал Горький Федину, — чувствую себя вдребезги разбитым и вообще — скверно. Очень я любил и уважал этого человека».
До сих пор в нашей печати господствует версия, авторы которой, начиная с Хрущева, не решаются идти до конца, ограничиваясь предположением об организации убийства Кирова Сталиным.
Автор книги «Большой террор» Конквест более последователен: «Сталин одобрил, если не организовал убийство Кирова», которое Конквест называет «преступлением века».
Убийство Кирова произошло в 16 часов 37 минут. После двух выстрелов его обнаружили в коридоре Смольного лежащим вниз лицом. В Москву из Ленинграда сообщили около 18 часов. В тот же день, пусть поздно вечером, раздался звонок из Москвы, в доме писателя в Крыму. Весть, которую принес Крючков из деревянного флигеля, где стоял телефон, обсуждали долго, не решаясь сообщить ее Горькому. Вдруг с дороги послышался грохот. Оказалось, по распоряжению Москвы приехала вооруженная охрана.
В тот же день, сразу? Но если свершился совершенно неожиданный террористический акт, надо все внимание сосредоточить на том, чтобы расследовать его! И до него ли, писателя, живущего за тысячи верст в каком-то Тессели? Что стоит за этим? Так ценят его жизнь? Или… не хотелось думать об этом, но предположение вновь и вновь лезло в голову. Кто-то перестарался, отдавая распоряжение об охране его, Горького, в день убийства Кирова, и тем самым давал повод думать, что для кого-то убийство Кирова не было таким уж неожиданным?..
Однако трудно предположить, что в таком деле кто-то мог перестараться. Но тогда ему дают понять, что случайности нет, и, может быть, хотят вызвать его на откровенные разговоры с окружающими?..
А может быть, все гораздо проще? Охраняют не его от кого-то, а себя от него. Не дай Бог, старик возьмет да и отколет какой-нибудь номер… Поедет куда-то, выступит где-нибудь, скажет не то, что нужно Хозяину.
Далее, мог ли Горький не обратить внимание на еще одну странную особенность разыгравшихся событий. Развернув 4 декабря «Правду», он прочитал в ней грозный указ о том, какие решительные меры (и как оперативно!) будут приниматься против этих самых террористов. Но указ-то был датирован еще 1 декабря, днем убийства Кирова! Как будто Президиум ЦИК был абсолютно готов к его принятию, так же как и Калинин и Енукидзе, подписавшие указ. Особенно озадачивал один пункт, последний, пятый: «Приговор к высшей мере наказания приводить в исполнение по вынесении приговора». Иными словами: обжалованию не подлежит. Речь идет о человеческой жизни, а срок следствия ограничивается десятью днями!..
Убийство Кирова заставило Горького на многое смотреть иначе. Когда Сталин боролся с Троцким и Зиновьевым, это не вызывало опасений. Но теперь все чаще начинали одолевать мрачные раздумья. Он понимал, что больше не может оставаться в бездействии. Обращался к Сталину, устроил его встречу с Каменевым у себя на квартире… Узнаем ли мы когда-нибудь подробности этой встречи? Как говорится: дай-то Бог!
А сейчас вспомним лишь некоторые факты биографии Каменева, которые не могли не обратить на себя внимание Горького и на иные из которых он мог опереться в беседе.
Это у него, Горького, в «Новой жизни» было опубликовано письмо Зиновьева и Каменева о том, что большевики готовят вооруженное восстание. Ленин тогда пришел в ярость, потребовал исключения штрейкбрехеров революции из партии (хотя не следовало забывать, что точных сроков выступления они не называли; были в принципе против — вот и выступили).
Сталин тогда не пошел за Лениным. Он защитил Каменева, опубликовал в «Рабочем пути» заметку о том, что вопрос о Каменеве и Зиновьеве с повестки дня снят.
Каменев и Зиновьев…
Горький совершенно по-разному относился к двум этим людям, имена которых с некоторых пор неизменно фигурировали вместе. И хотя он явно не одобрил бы физическую расправу ни над тем, ни над другим, но если б и стал непосредственно защищать Зиновьева, то делал бы это с гораздо меньшим внутренним расположением. Их отношения закончились полным разрывом еще в годы Гражданской войны, когда Горький отчаянно боролся за спасение интеллигенции. А Зиновьев — тот принес интеллигенции много зла. Додумался даже учинить обыск в квартире Горького на Кронверкском.
Зиновьева Ленин лишь пожурил, а дела в Питере пошли по-прежнему… Ленин не захотел ссориться тогда со своим верным соратником: ведь в годы эмиграции получилось так, что Зиновьев оказался едва ли не наиболее близок ему. И наверное, не случайно в Разливе с Лениным оказался именно он, а не кто-то другой…
В бытность Зиновьева редактором зарубежных партийных газет «Пролетарий» и «Социал-демократ» Ленин был его постоянным наставником, правил его статьи, добиваясь большей четкости формулировок, последовательности в выражении политических позиций.
Идейная близость двух политиков в предоктябрьские годы была столь велика, что они выступали как соавторы некоторых программных работ («Социализм и война»). Больше того, Ленин и Зиновьев выпускают совместные сборники статей («Из истории рабочей партии в России», «Против течения»).
Но ведь и Каменева, как работника, Ленин ценил чрезвычайно высоко! Во время болезни Ильича по его предложению Льва Борисовича сделали первым заместителем председателя Совнаркома. Он председательствовал на заседаниях Политбюро, одновременно сохраняя за собой должность председателя Моссовета (тогда принято было нести по нескольку нагрузок). Ленин оставался весьма доволен работой Каменева и говорил, что эта «лошадка» тянет сразу три воза — СНК, СТО и Моссовет.
Но и Сталин не должен был забывать тех услуг, которые оказал ему Каменев. Это он настойчивее других предлагал Сталина на пост генсека. Может быть, опирался он тогда и на какие-то свои, сугубо личные впечатления о Сталине: туруханскую ссылку они отбывали вместе и даже как-то сфотографировались в обнимку…
Правда, потом все стало гораздо сложней. Каменев выступал с решительной критикой Сталина… Но в целом положительное должно же было перевешивать!
И еще одно ценил Горький в Каменеве. Сам незаурядный литератор, автор работ о Герцене, Некрасове, Каменев, в отличие от своего соратника Зиновьева, с глубоким вниманием относился к нуждам художественной интеллигенции. Как председатель Моссовета, многих спас по ходатайству Союза поэтов: И. Новикова, А. Кизеветтера… К нему обращался даже М. Волошин из Коктебеля! Не случайно он стал организатором и первым директором Института мировой литературы…
Увы, горьковское ходатайство не дало результатов.
Да, годы 1932–1934-й, о которых исследователи склонны порой говорить как о времени почти безграничной власти Горького, остались позади. На смену им приходили совсем иные времена.