Многие думали: как же теперь, сразу после смерти сына, Горький сможет заниматься делами литературными? Ему предстояло проводить Всесоюзный съезд писателей — ни много ни мало! Сможет ли Горький выступить на нем с основным докладом? Ведь поначалу, по его предложению, намеревались проводить съезд еще год назад. Горький настоял тогда на переносе сроков, мотивируя свое предложение тем, что надо повнимательнее проанализировать все обширное литературное хозяйство по всем республикам. А теперь все вот как обернулось…
Съезду действительно предшествовала огромная подготовительная работа, которая началась сразу после того, как 23 апреля 1932 года ЦК принял постановление «О перестройке литературно-художественных организаций», ликвидировавшее все группировки, в том числе и ведущую среди них — РАПП.
Хотя ее лидеры постоянно клялись в верности партийным принципам, ход событий и аргументы Алексея Максимовича все более убеждали Сталина в том, что дальнейшее существование РАППа нецелесообразно. А главное — пора активнее завоевывать интеллигенцию.
Сделать это будет не так просто после всего того, что пришлось ей (конечно же, в силу исторической необходимости) перенести: тут и высылка за границу, и аресты, и притеснения, точнее сказать, ограничения с жильем, и другое. Но все же не это главное. Он полагал: русская интеллигенция издавна готова пойти на всевозможные жертвы во имя Идеи. И у Него есть Идея. Но нужно сделать ее доходчивой для интеллигенции, нужно как бы перевести ее с языка официальных отношений на ее, интеллигенции, особый профессионально-бытовой язык. Писатели всегда отличались так называемым свободомыслием, а потому лучше, если идеи пойдут не прямо от Него, но через посредника, некое доверенное лицо. А после уже можно будет подзакрутить гайки, чтоб устранить лирические всхлипы, треск дискуссий, тяжеловесные шумные вздохи романов… Чтоб все обилие звуков сливалось в единый ритм, напоминающий биение мотора машины, самостоятельно двигающейся в указанном направлении.
Но все это произойдет после ликвидации РАППа.
Читал Сталин много, думал о писателях, об их поведении, о том, какую роль может играть слово в общественной борьбе. После неожиданной смерти Маяковского позвонил Булгакову, просившемуся за границу, устроил его на работу в МХТ. В июне 1931 года встретился с Шолоховым на квартире Горького. Пришлось вмешаться, разрешить печатать шестую часть «Тихого Дона». Вообще-то верхнедонское восстание против советской власти описывается с сочувствием. Но в политике расказачивания виноваты Троцкий и Свердлов. И общий результат все же в пользу советской власти. И потом — надо же смотреть в будущее…
Долго говорил тогда о коллективизации, ее историческом значении, о борьбе с перегибами на местах как следствии головокружения от успехов. Словно со стороны вслушиваясь в ход беседы, с удовлетворением отмечал точность своего расчета: с Шолоховым на эту тему надо говорить не наедине, а в присутствии Горького. Не любит Алексей Максимович мужика, и если не поддержит напрямую, то уж и молчание его можно будет выдать за сочувствие… Впрочем, он точно знал, что и как сказать, чтобы Горький не удержался и хоть что-то да вставил по поводу войны анархиствующей деревни против города — его излюбленная идея…
Очень талантлив этот высоколобый мальчишка с Дона. Его, строптивца и защитника земляков, каким-то чудом ускользнувшего от местного НКВД и прорвавшегося в Москву, пришлось принять. Выслушал всех неторопливо, как обычно прохаживаясь вдоль стола заседаний и неожиданно останавливаясь, чтобы всмотреться в глаза говорящего убийственно-пристальным взором, определяющим безошибочно: лжет или говорит правду.
С Шолоховым стоило повозиться тем более, что Платонов, этот юродивый, изобразил коллективизацию с контрреволюционных позиций. Перед глазами вновь возникали обложки журналов — «Октябрь» (девятая книжка за 1929 год) с рассказом «Усомнившийся Макар», «Красная новь» с повестью «Впрок» (1931, № 9).
Конечно же, не случайно Платонов сблокировался с Пильняком для написания очерков «Че-Че-О». Рыбак рыбака видит издалека. Хорошо хоть Горький не хлопочет по поводу издания «Чевенгура»…
Забот с писателями много. И пришла пора сделать так, чтоб не приходилось возиться с ними поодиночке. Литературные проблемы надобно решать крупно, масштабно.
Пока главная из них — РАПП.
Российская ассоциация пролетарских писателей была и самой массовой из литературных группировок 20-х годов, и самой ортодоксальной. Ее составляла не какая-то там гнилая интеллигенция, а те, кто мог гордиться своим социальным происхождением. Они безоговорочно поддерживали партийную линию и нередко были даже недовольны тем, что в руководстве находились люди, обнаруживавшие благосклонность к попутчикам: всяким Фединым, Леоновым, Эренбургам, Катаевым…
Ну, а от Булгаковых, Платоновых и бывших графьев вроде Алексея Толстого мог быть один сплошной вред. Поэтому рапповцы не только не испытали восторга от резолюции ЦК «О политике партии в области художественной литературы», принятой 18 июня 1925 года, но перешли к ее прямому саботажу.
Рапповцы переносили на литературу категории классовой борьбы. Тогда вообще никто не представлял себе жизнь без борьбы. Для многих она, борьба, и составляла смысл жизни. Если противник оказывался побежден — искали нового. Рапповцы бросили лозунг союзник или враг. А в резолюции ЦК содержался призыв бережно относиться к попутчикам, вытеснять чуждые идеи в литературе посредством соревнования. (Снизойти до соревнования с вчерашним графом?!) И это вместо того, чтобы обеспечить гегемонию рабочего класса!
Главная сила партии — в дисциплине. Руководители РАППа шли на ее нарушение, становясь, как говорится, правовернее самого папы, продолжая травлю попутчиков, исповедуя самую последовательную групповщину: поддерживай своих только потому, что они свои. Этому правилу они придали даже демонстративно эпатирующую формулировку: «хоть сопливенькие, да свои».
Рука руку моет… Про руководителей РАППа Георгия Лелевича и Леопольда Авербаха сложили афоризм: как Юрка ляпнет, так Ляпка юркнет.
РАПП настолько был уверен в своей правоте, что, как мы знаем, в 1929 году выступил против Горького. Сталину пришлось принять решительные меры против загибщиков-сибиряков. В 1930 году даже такой неисправимый левак и задира, как Маяковский, пришел к рапповцам с поклоном: подал заявление о приеме.
Не стеснялись лидеры РАППа спорить и с партийными руководителями, хотя назначал их ЦК (пролетарская ассоциация вообще обходилась без выборов своих лидеров, напрямую подчиняясь партийному центру).
Тем неожиданнее для всех, как гром среди ясного неба, прозвучала в апреле 1932 года резолюция ЦК РКП (б) «О перестройке литературно-художественных организаций». РАПП ликвидировали! Было принято решение о создании единого Союза советских писателей.
На самом деле все произошло не вдруг. Замятин вспоминает, что во время многочисленных встреч с Горьким в начале 30-х годов он с возмущением рассказывал ему о бесчисленных нелепостях и глупостях, которые позволяли себе рапповцы, осыпая талантливых писателей беспощадными ударами критической дубинки. Горький больше помалкивал, хмурился, глубоко затягиваясь папиросой. Но Замятин видел, что слушает он внимательно. Возникала уверенность, что не только слушает, но и говорит об этом, где надо.
«В городе в его распоряжение был предоставлен многим знакомый дом миллионера Рябушинского, — вспоминает Замятин. — Горький бывал здесь только наездами и большую часть времени проводил на даче, километрах в 100 от Москвы. Там же, поблизости, жил на даче и Сталин, который все чаще стал заезжать к „соседу“ Горькому. „Соседи“ — один с неизменной трубкой, другой — с папиросами — уединялись и, за бутылкой вина, говорили о чем-то часами…
Я думаю, что не ошибусь, если скажу, что исправление многих „перегибов“ в политике советского правительства и постепенное смягчение режима диктатуры было результатом этих дружеских бесед. Эта роль Горького будет оценена только когда-нибудь впоследствии»[56].
Когда? Может, пришла пора приступать к решению этой сложнейшей задачи?
Что касается Замятина, то он с повышенной чуткостью относился к малейшим реакциям Горького на его слова: ведь тот вел переговоры со Сталиным о его выезде за границу.
Особо подчеркнем: хорошо информированный Замятин ведет речь отнюдь не только и даже не столько о проблемах культуры, но и о всей государственно-партийной политике в целом.
Не будем забывать, впрочем, что Сталин всегда оставался верен себе, и его действия в отношении «перегибов» на литературном фронте имели свою, сугубо индивидуальную подоплеку, в чем мы еще будем иметь возможность убедиться…
Когда ЦК распустил РАПП, интеллигенция ликовала: наконец-то это сборище интриганов и бездарностей перестанет существовать! Начнется новая жизнь. Радовался и Горький.
В свое время, еще до революции, он с энтузиазмом читал рукописи начинающих литераторов из народа, в изобилии поступавшие к нему, полагал, что возникнет новая, пролетарская литература. Конечно, нужно много учиться, усваивать опыт классиков. Но жизнь рождала новые идеи, конфликты, характеры, и кому, как не тем, кто варится в гуще жизни, выразить мироощущение народа, его чаяния!
Ведь и сам-то он, кое-чего добившийся в литературе, вышел из низов (правда, не из пролетарских, а из среды городского мещанства, чем его попрекали некоторые слишком ревнивые сторонники чистоты пролетарской идеологии). Но Бог с ними, с крайностями. Он с упоением следил, как стремительно развивается рабочий класс, как усваивает начала культуры, как зрело судит о политических проблемах и вмешивается в них.
Оказалось, однако, что с литературой дело обстоит сложней. Научиться хорошо писать — куда трудней, чем бастовать, принимать прекрасные резолюции, метко стрелять из трехлинейки…
Литературу прежде всего все-таки должна делать интеллигенция, носительница знаний и таланта. Задача в том, чтобы завоевать ее доверие, убедить в том, что революция поставила перед собой гуманные и справедливые цели. Что же касается людей из народа, революция широко распахнула двери перед ними, чтобы они шли путем образования и самообразования, приближаясь к интеллигенции и вливаясь в нее.
Чем дальше, тем больше Сталин убеждался в необходимости активного привлечения интеллигенции к культурному строительству. Где они, шедевры пролетлитературы? Разве что «Бруски» Панферова.
Но внутреннее отношение Сталина к проблеме пролетарской литературы было иным, чем у кого-либо, и определялось оно вовсе не уровнем литературного мастерства. Политик до мозга костей, он твердо знал: любое обстоятельство, попадая в орбиту его внимания, должно быть использовано как средство достижения главной цели.
Почему он долгое время поддерживал рапповцев? Потому что они боролись за пролетарскую литературу. А кто упорно отрицал возможность создания пролетарской литературы? Троцкий! Ну конечно, он, этот высокомерный интеллектуал, любующийся собой и своими талантами! Вся фигура Троцкого антипатична рапповцам. Он для них абсолютно чужой. Вот пусть они и борются против неверия в возможность создания пролетарской литературы. А значит — против Троцкого!
Сразу после того, как Троцкий был исключен из партии, изгнан из страны, стала меняться оценка РАППа. И первым крупным шагом такого рода послужило постановление 25 декабря 1929 года о неправильном отношении рапповцев-сибиряков к Горькому…
Вернемся еще раз к воспоминаниям Замятина и вдумаемся в его свидетельство. Как уже говорилось, о различных злоупотреблениях рапповцев властью он рассказывал Горькому не раз. Слушал тот внимательно, временами останавливал: «Подождите, эту историю я должен для себя записать».
«Смысл этих „записей“, — продолжает Замятин, — стал мне ясен только гораздо позже, в 32-м году. В апреле этого года, неожиданно для всех, произошел подлинный литературный переворот: правительственным декретом деятельность РАППа была признана „препятствующей развитию советской литературы“, организация эта была объявлена распущенной. Это не было неожиданностью только для Горького: я совершенно уверен, что этот акт был подготовлен именно им и он действовал как очень искусный дипломат».
Очень искусный дипломат!.. И это о Горьком? Признаемся, что-то совсем новое в его характеристике. Существенно новое! Авторитетное свидетельство Замятина дает ключ к пониманию многих поступков Горького, таких, подспудный смысл которых постичь попросту невозможно без учета этой особенности его общественного поведения.
Надо ли долго доказывать, что Горький не мог быть доволен рапповской политикой, и прежде всего ее упрощенчески-антиинтеллигентской направленностью (индикатором тут может быть диаметрально противоположное отношение Горького и вождей пролетлитературы к писателям группы «Серапионовы братья»). Потому и свидетельство Замятина о роли Горького в ликвидации РАППа не вызывает сомнений.
Тем неожиданнее и загадочнее выглядят для нас факты совсем иного рода. Вот один из них, выражающий отношение к генеральному секретарю РАППа. «Был у меня Авербах, — пишет Горький одному из корреспондентов в феврале 1932 года, как раз накануне принятия постановления от 23 апреля. — При ближайшем с ним знакомстве, это очень хороший и даровитый человек, но — устал он отчаянно».
Примечательны как обращение к самому Авербаху в письме к нему («милый т. Авербах»), так и тональность письма: выражая несогласие по принципиальным вопросам, Горький в то же время явно избегает полемических заострений. В своих статьях «О пользе грамотности», «О возвеличенных и „начинающих“», он куда более резко критикует кастовость и групповщину.
Вообще, отношение Горького к рапповщине как социальному явлению и к отдельным рапповцам как личностям не вполне совпадает. Горький как бы отделяет одно от другого, он словно бы призывает к некоей снисходительности к людям, оказавшимся в плену слишком жестких доктрин, порожденных их организационной структурой.
Казалось бы, критическое отношение Горького к организации и ее лидерам должно было возрастать по мере приближения краха РАППа, тем более что до самого последнего момента рапповцы не складывали оружия, отстаивая свои «принципы». Более того, тот же Авербах поначалу даже демонстративно отказался подписать декларацию писателей, направленную в ЦК с одобрением постановления от 23 апреля 1932 года.
Но Горький, принимая самое деятельное участие в похоронах рапповщины, все активнее выражает свою лояльность по отношению к рапповцам. Мемуарист не без удивления вспоминает: «Расположение и даже любовь Горького к рапповцам бросается в глаза. Авербах у Горького — дома. Его нервный раскатистый смех звенит за три комнаты. Он ближайший друг Крючкова. Горький пестует рапповцев. Встречает их почти влюбленно, с улыбкой, как добрых друзей, подмигивая, зная все их игры и привычки».
В конце концов создается впечатление, что во всей этой явно недостаточно изученной истории Горький действительно вел себя как искушенный дипломат. Активнейшим образом способствуя ликвидации РАППа, он словно бы все время стремится подчеркнуть, что ни в какой мере не выступает против того, чтобы литература вписывалась в систему партийно-государственной власти, возглавляемой Сталиным.
Дело доходило до парадоксов. Л. Сейфуллина во время одной из встреч писателей с партийным руководством в бывшем особняке Рябушинского, ставшем резиденцией Горького, резко выступила против пережитков рапповщины, чем вызвала явное неудовольствие Горького. Сталин, напротив, продлил ей регламент. А потом сказал: «Вот тут выступала Сейфуллина. Кто виноват, что она не верит Авербаху? Авербах виноват. РАПП виноват. Сейфуллина не одна. Я знаю, что и другие так думают, только боятся говорить. Про нее сказали, что она трусиха. А вот она оказалась смелее всех… Мы должны считаться с беспартийными писателями». Мемуарист К. Зелинский заключает: «Выступление Сталина явно окрашено в полемические тона против рапповцев».
Горький и Сталин как бы поменялись ролями! Горький опасался, чтобы крах РАППа не был воспринят сталинской верхушкой как пробуждение тяги писателей к внепартийности, аполитизму. Сталину же в этот момент важнее было подчеркнуть другое: руководство страны протягивает руку беспартийной интеллигенции, ищет доверия с ее стороны, создает обстановку, благоприятную и для сотрудничества, и для творчества.
Это потом Сталин устранит множество неугодных, отработавших свое. В число последних попадет в 1939 году и тот же Авербах (как и многие другие рапповцы). И наоборот, уцелеют единицы тех, кто отваживался держаться самостоятельно: та же Сейфуллина, не говоря о таких крупных величинах, как Пастернак или Платонов… Повторим, уцелеют единицы. В этом тоже проявилось изощренное коварство Сталина: подлинная, скрытая логика действий верхов не должна обнажаться прямолинейностью методов ее проведения в жизнь.
Выше уже говорилось, что после ликвидации РАППа и в преддверии образования Союза писателей состоялось несколько встреч литераторов с руководством страны на квартире Горького. (Вот теперь и пригодился вместительный особняк Рябушинского, против вселения в который поначалу энергично возражал Горький. Он не мог догадываться тогда, зачем потребуется это фешенебельное сооружение в стиле модерн, расположенное в самом центре столицы.)
По мысли Сталина, таким встречам не следовало придавать сугубо официального характера. Это не он, Сталин, созывает писателей. Он, как гость Горького, встречается с писателями, тоже пришедшими к Горькому в гости. Так сказать, на равных. И пусть будут вино, бутерброды.
Открывая одну из таких встреч, состоявшуюся в сентябре 1933 года[57], Горький сказал всего несколько слов: присутствуют руководящие, старшие товарищи, собрание будет серьезным.
Писатели вынули записные книжки, карандаши. Сталин сделал легкий жест, словно отодвигая на письменном столе какой-то посторонний предмет. Сказал так же тихо, как начал, что не нужно ни записей, ни стенограмм: встреча носит неофициальный характер. Сказал словно бы с чувством удивления и даже легкого разочарования, ничуть, впрочем, не обидного для присутствующих: ну, что вы, какие там блокноты! Мы же свои люди, собрались просто для того, чтобы обменяться мнениями.
Продолжил.
Кто такие писатели? Инженеры человеческих душ.
Каким должен быть метод новой литературы? Социалистический реализм (ему понравился термин, промелькнувший весной прошлого года в «Литературной газете»).
Говорил Сталин не торопясь, неожиданно долго.
Некоторые все же записывали, ухитрившись пристроить книжки на колени: Ф. Гладков, Б. Пильняк, В. Бахметьев…
Сталин делал вид, что не замечает.
Продолжал. Партия и писатели должны работать в полном контакте, у них одна цель: воспитание нового человека. Дальше — о планах социалистического строительства. Не забыл и про важность критики недостатков. Большой упор делал на том, что отныне руководить писатели своей работой должны сами — для того и создается их творческий союз.
От речи Бухарина ждали большего: ходили слухи, что именно ему будет поручено выступить на съезде с обстоятельным докладом. Говорил он кратко, в довольно общей форме. Этот знаток литературы, критик, задиристый полемист явно сдерживал себя… И большинство не догадывалось: Бухарин уже понимал, что ему как оратору нельзя раскрываться в присутствии Сталина, чтоб не возникло нежелательного контраста.
И тем не менее Сталин речью Бухарина остался недоволен. Ему доложили, что на совещание Бухарин опоздал, и дежурные не пропустили его. Тогда немало тому удивившийся Николай Иванович в раздумье отошел в сторону и… ловко перемахнул через ограду. В этом крепком, спортивном человеке было немало чисто мальчишеского, такого, чего не должен себе позволять большой политик.
В перерыве произошел инцидент, который произвел на всех ошеломляющее впечатление. Сталин вышел из комнаты, куда удалился с Кагановичем, Мехлисом и другими, и подошел к одной из групп, на которые разбились писатели. Здесь были Горький, Гладков, Бахметьев, Безыменский. Был и Бухарин. Сталин подошел молча. Чувствовалось: чем-то недоволен. Налили вина… Вдруг Сталин, обратившись с бокалом в руке к Бухарину, посмотрел на него жестко-неприязненным взглядом и сказал: «Ну, и скоро ли ты нас предашь?»
Спросил, словно только что, в соседней комнате, получил какие-то сведения, о которых не мог знать никто.
Все опешили. Все, включая, разумеется, и Бухарина. Он начал растерянно уверять, что нет никаких оснований подозревать его в чем-либо и уж тем более заводить об этом речь на таком собрании…
Минуя Бухарина, Сталин чокнулся со всеми остальными и вдруг с еще большей ожесточенностью сказал: «Ну, смотри, это может плохо кончиться!»
Всем, кто знает, каким был Сталин, может показаться, что в этом эпизоде просто-напросто выявился его тиранический характер. И только. Однако именно в эту пору, во время тех же встреч с писателями, сам Сталин проявлял и выдержку и чувство юмора… Он с успехом носил одну из своих масок.
Что же касается выходки в доме Горького, то некоторые писатели могли воспринять ее как жестокий реванш за явную бестактность, допущенную Бухариным здесь же, у Горького, вероятно, в первой половине 1932 года, во время другого совещания писателей, состоящих в партии. Вспоминает К Зелинский.
«Выпили. Фадеев и другие писатели обратились к Сталину с просьбой рассказать что-нибудь из своих воспоминаний о Ленине. Подвыпивший Бухарин, сидевший рядом со Сталиным, неожиданно взял его за нос и сказал: „Ну, соври им что-нибудь про Ленина“».
Сталин был оскорблен. Горький явно растерялся. Сталин сказал: «Ты, Николай, лучше расскажи Алексею Максимовичу: что ты на меня наговорил, будто я хотел отравить Ленина».
И Сталин рассказал известный теперь эпизод с просьбой Ленина дать ему яд, чтобы облегчить предсмертные страдания. Тогда, в 1932-м, даже Сталин не нашел, как сразу прореагировать на выходку Бухарина. Но, как известно, Сталин ничего не забывал и ничего никому не прощал, в чем убедились все, знавшие о выходке Бухарина, пусть и беззлобной, но, конечно же, бестактной.
И опять жизнь не укладывается в разрабатываемые нами четкие схемы. Совершенно непонятно, как мог допустить такую выходку Бухарин после той дикой травли, которой был подвергнут в 1929 году. А может быть, еще более парадоксально, что, несмотря на нелепое поведение Бухарина в доме Горького и мстительность Сталина, именно Бухарину будет вскоре поручен один из основных докладов на предстоящем съезде писателей — доклад о поэзии, в котором как высшее достижение будет расценена муза Пастернака.
Если до недавних пор роль Горького в выдвижении Бухарина как докладчика на съезде выглядела лишь как гипотеза, то теперь документально доказано: именно он, преодолевая сопротивление многочисленных ортодоксально настроенных литераторов и чиновников, отстоял кандидатуру Бухарина[58]. В ответ на недоуменный вопрос Гронского по этому поводу Сталин ответил с раздражением: «Горький изнасиловал». Чтобы кто-нибудь «изнасиловал» диктатора, прибравшего к рукам всю полноту власти? Случай воистину беспрецедентный!
Не все участники собрания успели узнать об озадачившей сталинской выходке по поводу «предательства» Бухарина, происшедшей во время перерыва и решительно расходившейся с тоном его выступления. Но абсолютно всех озадачила прозвучавшая вскоре речь Мехлиса. Редактор «Правды», поздравив писателей с предстоящим объединением в свой Союз, вдруг заявил, что писатели, ведя замкнутый образ жизни, мало знают друг друга. Но жизнь, суровые законы социалистического строительства требуют крепить ряды, а для этого нужно и «прочищать» ряды от нежелательных элементов. Это «прочищать» прозвучало так, как «пропалывать», то есть уничтожать сорняки. Такой, с позволения сказать, «тост» один из участников встречи назвал «оригинальным и страшноватым». Тогда еще никто не мог предполагать, насколько он страшен…
Все видели, сколь встревожила эта речь Алексея Максимовича. Он постарался прокомментировать ее в том духе, что Союз сам будет принимать новых членов, воспитывать их, а если надо, может кого-то и исключить… Но многие почувствовали, что Мехлис имеет в виду что-то совсем другое. Теперь мы хорошо понимаем — что именно.
Впрочем, ощущение надвигающейся беды нет-нет да и давало себя знать уже тогда. И если уверенно, бодро выступали вчерашние рапповцы Авербах, Родов, словно желая продемонстрировать свою былую дееспособность, то совсем иной характер носили некоторые другие выступления.
Пильняк недвусмысленно выразил тревогу: не произойдет ли подавление индивидуальности писателя общественностью?.. О том же говорил Зелинский…
Хотя Пастернак и не выступал, но в перерыве он метался от группы к группе, будучи чем-то крайне взволнован и ища понимающего собеседника…
Отношения Горького и Пастернака, естественно, являются самостоятельной огромной темой. Попутно лишь одно небольшое соображение по этому поводу. Если XIX век, пытаясь отстоять духовную суверенность литературы, нередко выдвигал принцип «искусство для искусства», а Горький в начале 20-х годов трансформировал его в формулу «искусство вне политики», то XX век вскоре убедил: политизация художественного сознания неизбежна.
И опыт столь блистательного мастера интеллектуальной лирики, как Пастернак, служит убедительным подтверждением этой закономерности. Создавший в свое время историко-революционные поэмы «1905 год» и «Лейтенант Шмидт», он вновь обратился к социально-политической проблематике в романе «Доктор Живаго» и дал новаторское понимание Гражданской войны в России.
Вчитаемся в удивительные по своей исповедальной проникновенности письма Пастернака Горькому, и мы поймем, что и книги Горького, и он сам как личность, как «океанический человек» (по определению Бориса Леонидовича) стали неотъемлемыми слагаемыми творческого потенциала поэта. И прежде чем кардинально переосмыслить драму революции, он словами, в искренности которых сомневаться не приходится, сказал: «Я не знаю, что бы для меня осталось от революции и где была бы ее правда, если бы в русской истории не было Вас».
В заключение встречи Сталин вдруг попросил прочитать отрывок из рассказа «Дед Архип и Ленька». Книгу быстро принес Крючков. После того как чтение закончилось, Сталин сказал одобрительно: «Вот истоки классового содержания нашей литературы и всей нашей деятельности».
Похвалил Горького, но у того все никак не шел из головы злосчастный эпизод с Бухариным…
По воспоминаниям председателя Оргкомитета Союза писателей И. Гронского, подобных встреч высшего партийного руководства с писателями было четыре. А совещаний, связанных с подготовкой тех или иных документов и носивших порой многочасовой характер, было гораздо больше. В них принимали обычно участие Молотов, Ворошилов. Партия контролировала каждый шаг на пути писательского объединения в Союз. Однако, как подчеркивает мемуарист, Сталин не только особенно внимательно прислушивался к мнению Горького, но порой допускал принятие каких-то горьковских формулировок, даже если был с ними не согласен.
После выхода постановления 23 апреля 1932 года подготовка к съезду писателей развернулась вовсю. Был создан Оргкомитет, почетным председателем которого назначили Горького. Правда, первый пленум, открывшийся 29 октября 1932 года, вынуждены были провести без него. Демонстративно, в знак протеста против переименования Нижнего Новгорода, он уехал в Италию.
Впрочем, чувство обиды довольно скоро отступило на задний план перед обилием забот об устройстве литературной жизни.
Что же касается Сталина, он тоже извлекал из происходящего существенные уроки. Добившийся неограниченного могущества в политическом управлении страной, с писателями в эту пору держался он дружески, не жалея времени на встречи с ними. Иные из совещаний на квартире Горького затягивались до утра. И в сущности любой мог подойти к нему и спросить о чем-то, посоветоваться.
Сталин тогда решил, что называется, «всерьез» заняться литературой. Он принимал самое активное участие в работе специальной комиссии Политбюро, созданной для выполнения постановления от 23 апреля 1932 года. Более того, он лично принимался иной раз за такие дела, которые требовали и уйму времени, и специальных навыков и знаний. Вероятно, с особой наглядностью эту неожиданную сторону его деятельности открывает история с пьесой А. Афиногенова «Ложь».
Ей предшествовал шумный успех другой пьесы того же автора, имевшей столь же лаконично-многозначительное название — «Страх». Главный ее герой, профессор Бородин, исследует, если можно так выразиться, социологию страха. И вот какие мысли рождаются у него. «Молочница боится конфискации коровы, крестьянин — насильственной коллективизации, советский работник — непрерывных чисток, партийный работник — обвинения в уклоне, научный работник — обвинения в идеализме, работник техники — обвинения во вредительстве. Мы живем в эпоху великого страха. Страх заставляет талантливых интеллигентов отрекаться от матерей, подделывать социальное происхождение… Страх ходит за человеком. Человек становится недоверчивым, замкнутым, недобросовестным, неряшливым и беспринципным… Кролик, который увидел удава, не в состоянии двинуться с места… он покорно ждет, пока удавные кольца сожмут и раздавят его».
Все ли подчинены гипнотическому воздействию великого страха? По подсчетам профессора Бородина, ни много ни мало — восемьдесят процентов членов общества. Ну, а кто же остальные двадцать? Это рабочие-выдвиженцы. «Им нечего бояться — они хозяева страны… Но за них боится их мозг… Пугается непосильной нагрузки, развивается мания преследования… Уничтожьте страх, уничтожьте все, что рождает страх, — и вы увидите, какой богатой творческой жизнью расцветет страна…»
Что и говорить, 30-е годы не лишены парадоксов. За пьесу, в которой прозвучал хотя бы только один этот монолог, автора могли привлечь к самой суровой ответственности. А пьеса между тем пробилась на сцену ряда городов страны. Правда, продвигая ее к зрителям, приходилось прибегать к разного рода дополнительным усилиям. В одном случае, в Ленинграде, премьера состоялась только благодаря личному вмешательству Кирова. В других случаях режиссеры шли на различные вольные интерпретации образа профессора Бородина, смягчая крамольный смысл его речей, а порой изымая из текста не только отдельные реплики, но и целые эпизоды.
Ясно, однако, что спектаклю не суждено было долго продержаться на сцене. А драматург? Какие выводы сделал он для себя? Выводы более чем оригинальные. «Ложь» — так же многообещающе, можно сказать, зловеще звучит название новой его работы.
Жизнь должна двигаться по естественно присущим ей законам, без «вывертов». Но, как говорит персонаж пьесы, выверты в обществе начинаются с вывертов в семье. «И тут — ложь принципиальная, бытовая, любовная, ложь в работе, в мыслях, в книгах — целая система лживой жизни…»
Отчетливо понимая, какие острые вопросы он поднимает, А. Афиногенов обратился за помощью к Горькому. «Вопросы эти не дают мне покою, — писал он Алексею Максимовичу, — острые они и не дают жить… И ответов на них не получаю ни в умных книгах, ни в беседах…»
Увы, ответа не получил он и от Горького. Собственно, письмо-то пришло. Но не ответ. Классик явно осторожничал. Он не сказал прямо, что пьеса «непроходная». Но по сути все сводилось именно к этому. Вот кабы можно было сыграть спектакль в некоем закрытом театре, перед тысячей ленинцев, непоколебимо уверенных в правильности генеральной линии партии! (Очевидно, Горький и повел речь о представителях тех самых идеальных двадцати процентов.) Впрочем, тут же он оговорился, что, разумеется, в принципе такая процедура унизительна и невозможна. Но, случись подобное, ленинцы смогли бы убедиться, какие в их среде живут уроды и какой словесный хаос кипит (так и написал — «кипит») в их башках… Хаос, с которым непрерывно борется наша партийная публицистика. Конечно, пока борется недостаточно успешно, и т. д.
Итак, обращаясь к Горькому, Афиногенов как будто использовал последний шанс…
И тут пришла сумасшедшая мысль! А что, если обратиться к Самому? Ведь не кто иной, как он, провозгласил лозунг, за внешней простотой которого открывалось все, что нужно для писательского труда: пишите правду!
С Иосифом Виссарионовичем Афиногенов уже встречался во время одного из совещаний, о которых говорилось выше, и даже активно возражал ему, предлагая новый метод именовать не социалистическим, а психологическим реализмом.
Прочитать пьесу Сталин согласился. Штудировал ее тщательно, с карандашом. Сделал много замечаний, иногда резких: «чепуха», «тарабарщина». Отдельные рассуждения одной из героинь вычеркивал. Слишком на многое замахивался отважный автор! Например: «Хвалим себя, красивые слова пишем, портреты, ордена даем — и все напоказ, для вывески… Так и все наши лозунги — на собраниях им аплодируют, а дома свою оценку дают, другую». А дальше что пишет уважаемый автор! «Оттого и не стало теперь крепких убеждений — вчера был вождь, и все пред ним кадили, а завтра сняли его, и никто ему руки не подает». Или: «Не знаем мы, что будет завтра с генеральной линией — сегодня линия, завтра уклон».
Эти слова Сталин подчеркнул, но сразу же вычеркнул совсем. Как и все цитированное ранее.
Правда, подобным настроениям скептицизма и, можно сказать, политического недомыслия героев автор пьесы стремился противопоставить идею величия партии и ее вождя. Сталина не удовлетворило такое внешне приемлемое, но прямолинейное решение, причем от существенных недостатков, по мнению Сталина, драматургу не удалось избавиться и во второй редакции, о чем и было сообщено Афиногенову.
Заметим, что во второй половине 30-х годов писатель подвергся грубой проработке, но ареста все же избежал и погиб во время войны как корреспондент.
В конце концов согласимся: пример сталинского участия в судьбе пьесы на предельно острую социальную тему весьма показателен в своем роде. Он является выражением определенных умонастроений, связанных с попытками создать хотя бы видимость некоторого «потепления» идеологического климата.
А может быть, манера сталинского общения с интеллигенцией как бы моделировала и те реальные изменения, которые все же начинались в стране? В начале 1934 года состоялся XVII съезд партии. Утвердив могущество Сталина, съезд санкционировал возвращение в политику раскаявшихся бывших оппозиционеров. Съезд провозгласил переориентацию приоритетов в области промышленного производства в пользу товаров народного потребления. Страна с облегчением вздохнула: наконец-то отменили карточки, введенные в 1929 году как часть программы «великого перелома», а в деревне органы тоталитарного управления экономикой — политотделы — преобразовали в обычные партийные органы.
Теперь лидеры словно бы решились признать, что иные их новации можно отменить, протянув ниточку преемственности к старому в области быта. Восстановили общенародный новогодний праздник с елкой, прикрытый все в том же славном 1929-м как выражение религиозных предрассудков.
Власть допустила определенную меру самокритики, реабилитировав казачество, ликвидировав ограничения, связанные с непролетарским происхождением, восстановив в правах так называемых лишенцев. Обозначилась тенденция к законодательному закреплению подобных перемен в новой Конституции.
Нет, Сталин вовсе не собирался отходить куда-то в тень. И разумеется, новую Конституцию нарекут сталинской. Просто пришла пора несколько отпустить слишком туго закрученные гайки. Что же касается персонально Горького, Сталин имел на него особые виды. Он тешил свое тщеславие тем, что лучший писатель страны, чей авторитет признан во всем мире, друг самого Ленина, напишет о нем книгу, которая закрепит авторитет Вождя в сознании масс на десятилетия. А может, и на века. Книга сильнее любых памятников, каждый из которых прикован к определенному месту. Книга — лучший памятник, который можно внедрить в каждый дом.
Сталин ни на миг не забывал, что еще в начале 1932 года Халатов снабдил Горького необходимыми биографическими материалами, и теперь надо умело и тактично стимулировать рождение этой книга.
Общаясь с Горьким и его писательским окружением, сам Сталин стремился прямо не навязывать им свою волю. Более того: случалось, шел и на прямые поблажки. Как уже говорилось, согласился на то, чтоб на предстоящем съезде писателей один из докладов сделал неисправимый строптивец и либерал Бухарин. Как-то Сталину пришлось отступить, отказаться от отвода Луначарского в качестве докладчика о соцреализме на заседании Оргкомитета. А когда ознакомился со сделанным докладом, дал ему высокую оценку.
Первый председатель Оргкомитета И. Гронский, постоянно общавшийся со Сталиным и входивший в специальную комиссию Политбюро по литературным вопросам (ее состав: Сталин, Каганович, Постышев, Стецкий, Гронский), свидетельствует: «Сталин постоянно советовался с А. М. Горьким по всем вопросам литературы и искусства. Прислушивался к нему. Часто уступал Горькому, даже тогда, когда не был с ним согласен»[59].
Принял и предложение Горького о переносе срока съезда на целый год. Основываясь на не столь уж малочисленных фактах подобного рода, западные исследователи (например, Л. Флейшман, в прошлом наш соотечественник) даже выдвинули тезис о «неограниченном могуществе» Горького в 1932–1934 годах. Для Сталина это были годы терпеливого выжидания горьковской книги. Для Горького — поисков путей уклониться от этого соцзаказа, престижного с официальной точки зрения, но губительного для репутации писателя, и без того небезупречной, чего он не мог не понимать…
И еще о «могуществе» — сколь же все-таки оно было реально велико? Вероятно, ответ на поставленный вопрос в какой-то мере даст обращение к постановке проблемы социалистического реализма, как нового метода в искусстве, и скрытой полемики, развернувшейся вокруг него.
Прежде всего известно: вовсе не Сталин впервые ввел в оборот этот термин, как иногда еще продолжают считать. Впервые в печати словосочетание «социалистический реализм» появилось в передовой статье «Литературной газеты» 29 мая 1932 года. По мере обсуждения проблемы метода в центр внимания выдвигается один вопрос: соотношение общего, «нормативного», идущего от сердцевины метода (как совокупности основных принципов исследования действительности), и индивидуального, личностного, дающего простор выражению неповторимости таланта художника.
Отвечая на этот важнейший для любого художника вопрос (приспособленцы и конъюнктурщики не в счет), «Правда» 7 мая 1933 года писала: «Социалистический реализм открывает огромный простор для проявления различных творческих писательских индивидуальностей. Он открывает огромный простор и для проявления различных творческих исканий, манер, тенденций».
На первом пленуме Оргкомитета В. Кирпотин с уверенным оптимизмом заявлял: «Когда мы говорим о лозунге социалистического реализма, то мы не собираемся нечто предписывать литературе сверху, насильно ей что-то диктовать… речь идет о лозунге, который вытекает из тенденций и процессов, развертывающихся в самой литературе».
Казалось бы, все отлично. Лучше и быть не может! Все отвечает эстетической природе искусства, которое немыслимо без ярко выраженной индивидуальности творца. «Шолохов, Олеша, Киршон и другие могут по-разному творить в духе социалистического реализма. Основное, кардинальное, о чем мы говорили, выдвигая лозунг социалистического реализма, — это требование от художника правды…»
Но дальше-то и начинался некий перечень оговорок, которые все расставляли по своим местам, обнажая скрытое коварство нововводимой формулы. В. Кирпотин продолжает: «…не слепой кротовой правды (оказывается, может существовать и такая?! — В.Б.), для которой единичный факт заслоняет весь остальной мир, а такой правды, которая приводит к воплощению в искусстве существенных процессов действительности, существенных процессов истории».
Ну, это как будто еще куда ни шло… Но тут же последовало самое, самое: «Художник должен уметь показывать действительность во всех ее достоинствах и недостатках, но с побеждающими тенденциями социалистической революции…»
Оказывается, вот где собака зарыта! Ты можешь писать как угодно, в любой манере, тебе никто не навязывает готовых решений. Но… в конце концов у всех должен быть один результат: «Наша взяла!»
А как же быть в таком случае с тем же Шолоховым, с его Григорием Мелеховым, пошедшим «не тем путем»? Ведь в нем, по признанию писателя, отражено величие человека. И вот уже другой классик соцреализма, А. Толстой, в своем отзыве на роман-трагедию заявляет: финал неудачен, Мелехова бы надо привести в ряды Красной Армии.
Прелюбопытнейшая складывается ситуация! Правоверный соцреалист А. Толстой жаждет благополучного финала. А крупный художник в нем робко, стесняясь, добавляет: если бы Шолохов повел героя «к перерождению и очищению от всех скверн, композиция романа, его внутренняя структура развалилась бы». Вот так, вот вам и путь к вершинам новых творческих достижений!
Съезду предшествовали многие мероприятия. Может быть, самым главным из них была поездка группы писателей по Беломорканалу, организованная Оргкомитетом съезда совместно с ОГПУ (о ней мы уже знаем, а кое о чем, связанном с ней, нам еще предстоит рассказать). Другим — дискуссия о языке. Первая акция должна была сблизить писателей организационно. А вторая? Вторая должна была, по мысли Горького, поднять уровень профессиональной культуры писателей, особенно владения литературным языком. Горький довольно сурово критиковал «Бруски» Панферова (похваленные Сталиным). Привел много примеров неоправданного употребления диалектизмов в авторской речи, призывал всех писать по-русски, а не по-вятски или по-балахонски.
Отметил безвкусицу в употреблении странных словообразований. Скукожился… Что это значит? Русский язык в своих глагольных формах отличается великолепной образностью. Защититься — значит закрыться щитом. А скукожился? Тут просматриваются три корневых основы: скука, кожа, ожил…
Критические суждения Горького вызвали переполох. Резко выступил в защиту Панферова Серафимович в статье с характерным названием «О писателях облизанных и необлизанных». И уже заголовком невольно продемонстрировал, насколько прав Горький, подняв вопрос о языковой культуре писателя. Серафимович протестовал против искусственной гладкости слога, а получалось так, словно кто-то мог облизать самого писателя, как ребенок облизывает языком пряник.
Горького поддержали многие: А. Толстой, Шолохов… Но особенно важно было то, что подчеркнула «Правда»: малограмотность языковая означает в то же время и малограмотность идеологическую. «Правда», таким образом, накануне съезда решительно поддержала Горького.
Первый, учредительный, съезд советских писателей открылся в Москве, в Колонном зале Дома союзов, 17 августа 1934 года. По продолжительности он был рекордным (две недели). И не случайно: это был не просто форум профессионалов, обсуждавших свои вопросы. Это была, наверное, в первую очередь праздничная демонстрация, свидетельствующая о теснейшей связи новой литературы с народом, строящим социализм, и возглавляющей его партией.
И лишь немногим стало известно то, что происходило за кулисами этого тщательно отрепетированного спектакля и о чем мы, потомки, узнаем впервые только сейчас. Заместитель начальника Секретно-политического отдела Главного управления государственной безопасности НКВД СССР Г. Люшков уже 20 августа обратился с запиской к наркому Г. Ягоде по поводу того, что обнаружены девять экземпляров листовки, написанной карандашом под копирку и распространенной среди иностранных гостей съезда по почте.
Для руководства это был гром средь ясного государственного неба! Группа писателей разных умонастроений, включая и коммунистов, сочла долгом своей совести обратиться к людям зарубежья, чтобы разоблачить «величайшую ложь, которую выдают за правду». «Власть требует от нас этой лжи, ибо она необходима как своеобразный „экспортный товар“ для вашего потребления на Западе. Поняли ли вы, наконец, хотя бы природу, например, так называемых процессов вредителей с полным признанием подсудимыми преступлений, ими совершенных? Ведь это тоже было „экспортное наше производство“ для вашего потребления».
В порядках, установленных в стране, авторы письма видят проявления «советского фашизма, проводимого Сталиным».
«…Страна вот уже 17 лет находится в состоянии, абсолютно исключающем возможность свободного высказывания… Больше того, за наше поведение отвечают наши семьи и близкие нам люди. Мы даже дома часто избегаем говорить так, как думаем, ибо в СССР существует круговая система доноса. От нас отбирают обязательства доносить друг на друга, и мы доносим на своих друзей, родных, знакомых».
Эта листовка впервые опубликована в фундаментальном томе «Власть и художественная интеллигенция». «Документы 1917–1953», выпущенном в конце 1999 года Международным фондом «Демократия», возглавляемым академиком А. Н. Яковлевым. В этом томе мы и находим, в частности, подтверждение той системы доносительства, о которой говорится в анонимном письме. А потому покинем на некоторое время торжественные своды Колонного зала Дома союзов и поразмышляем над тем, о чем реально думали делегаты съезда и о чем и заикнуться не смели ни с его трибуны, ни на последующих своих собраниях.
В какой-то мере в предыдущем разделе говорилось о противоборстве разных тенденций в подходе к проблемам литературного творчества и его организационным формам. Теперь, после выхода этого тома, а также завершения публикации переписки Горького со Сталиным[60], о многом мы можем составить гораздо более полное и точное представление.
За несколько дней до окончания съезда секретарь ЦК А. Жданов обращается к Сталину с письмом: «общее единодушное мнение — съезд удался». Но чиновник не решается скрыть от начальства то, что партийное руководство радовать не могло: «коммунисты выступали бледнее, серее, чем беспартийные. Отсюда, однако, мне кажется, несправедливо делать такие выводы, какие делал Горький, когда до съезда говорил и писал, что коммунисты не имеют авторитета в писательской среде. Речи беспартийных…»
На этом письмо обрывается. А. Жданов не уверен, будут ли соответствовать его выводы складывающейся конъюнктуре, которая в ходе подготовки к съезду менялась неоднократно. А если точнее, то менялось сталинское отношение к шагам Горького, а писатель в общем-то упрямо гнул свою линию. О том наглядно свидетельствует письмо от 2 августа 1934 года, то есть посланное Сталину всего за две недели до съезда, когда заканчивался подбор кандидатур в Правление СП. Письмо это — одно из самых решительных по своей тональности во всей переписке Горького со Сталиным, а уж в последний-то период — наверняка. Посылая свой съездовский доклад на просмотр, Горький одновременно предлагает ознакомился с письмом Д. Святополк-Мирского (которое исчезло) и копией ненапечатанной еще статьи Бруно Ясенского в «Правду», по поводу судьбы которой Горький без обиняков заявляет: «вероятно, она и не будет напечатана, ибо Юдин и Мехлис — люди одной линии. Идеология этой линии неизвестна мне, а практика сводится к организации группы, которая хочет командовать Союзом писателей».
Мехлис, как известно, был редактором «Правды», а Юдин — крупным партфункционером, опубликовавшим в ЦО 23 июля 1934 года статью «О писателях-коммунистах». В ней всячески муссировалась идея о том, что среди партийцев наличествует «крепкое звено квалифицированных писателей»: А. Серафимович, Д. Бедный, В. Бахметьев, Ф. Панферов, Ф. Гладков, П. Павленко и другие.
Горький бьет наотмашь: «Серафимович, Бахметьев, да и Гладков, — на мой взгляд, „отработанный пар“, люди интеллектуально дряхлые». Остро критическую оценку Д. Святополк-Мирским романа А. Фадеева «Последний из удэге» считает «совершенно правильной»; автору же следовало бы «оставить стремление к роли лит[ературного] вождя». «Для него и литературы было бы лучше, чтобы он учился».
О Юдине. «Мое отношение к Юдину принимает характер все более отрицательный. Мне противна его мужицкая хитрость, беспринципность, его двоедушие и трусость человека, который, сознавая свое личное бессилие, пытается окружить себя людьми еще более ничтожными и спрятаться в их среде». Далее следует характеристика Панферова как малограмотного мужика, «тоже хитрого, болезненно честолюбивого, но парня большой воли», который очень деятельно борется против критического отношения к «Брускам».
«Комфракция в Оргкомитете не имеет авторитета среди писателей, пред которыми развернута борьба группочек».
Вывод, обращенный к «дорогому, искренне уважаемому и любимому товарищу» (а как же иначе в таких случаях, надо же подсластить пилюлю!): «Союз литераторов необходимо возглавить солиднейшим идеологическим руководством. Сейчас происходит подбор лиц, сообразно интересам честолюбцев, предрекающий неизбежность мелкой, личной борьбы группочек в Союзе»…
А посему, заканчивает классик, убедительная просьба освободить его от председательства в Союзе по причине слабости здоровья и загруженности литературной работой.
Что это, как не ультиматум?
Впрочем, Горький-дипломат отлично знал, что высшее партийное руководство в сложившейся ситуации не может найти ему мало-мальски подходящую замену. Это был ультимативный нажим на власть. И важно подчеркнуть, что суть позиции в этом письме от 2 августа 1934 года — всего лишь наиболее острое выражение последовательной позиции Горького: люди с партийным билетом не имеют никаких преимуществ перед беспартийными. Успех предопределяют талант, профессионализм, труд. Только вот в полной ли мере осознавал он «несвоевременность» подобных мыслей, т. к. в жизни уже сложился культ партии, сиречь, ее вождя, как полновластного лидера всего общественного процесса в стране.
После этого вынужденного отступления вернемся наконец в Колонный зал, до отказа заполненный делегатами и гостями (хотя подготовительный этап съезда с учетом новых материалов, характеризующих напряженную борьбу разных сил, еще ждет более всестороннего и основательного анализа).
Горький выступил на съезде с основным докладом «Советская литература». Доклад являл собой сжатый очерк развития художественного сознания, начиная с устного народного творчества и кончая наиболее зрелыми формами обобщения, утвердившимися в мировой литературе. Включив немалый конкретный материал и продемонстрировав огромную эрудицию, докладчик ухитрился не назвать ни одной фамилии. Он был вознесен теперь так высоко, что упоминание в его устах одних и неупоминание других могли вновь породить групповщину, от которой надлежало избавляться[61].
Но разве это давало основание совсем уйти в сторону от сколь-нибудь предметного разговора о современном литературном процессе? Таким образом, «Доклад Горького о советской литературе» (так он назван в стенографическом отчете) своего рода доклад-парадокс. Но именно этот «жанр» давал возможность Горькому уйти от официальщины, от утверждения идеи подчиненности художественного сознания политической злобе дня.
Естественно, доклад многим показался по меньшей мере неожиданным и вызвал у аудитории неоднозначное отношение. Например, — мнение, которое сложилось у М. Шагинян и попало через донесение сексота в «Справку секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР „Об отношении писателей к прошедшему съезду писателей и к новому руководству Союза советских писателей“» (из Архива федеральной службы безопасности): «М. Шагинян. На Горького теперь будут нападать. Доклад его на съезде неверный, неправильный, отнюдь не марксистский, это богдановщина, это всегдашние ошибки Горького. Горький анархист, разночинец, народник, причем, народник из мещан. И в докладе это сказалось. Докладом все недовольны и даже иностранцы. Я знаю, что на него будут нападать… Доклад будет дезавуирован Сталиным».
По мнению группирующихся вокруг журнала «Литературный критик», «расстановка сил на литературном фронте на сегодняшний день складывается такая: с одной стороны, Горький, линию которого будет, очевидно, проводить правление ССП… С другой стороны, — все руководство литературными делами в ЦК до Сталина включительно. На возражение, что, мод, странно, чтобы линия ЦК, поддерживаемая Сталиным, была одна, а линия правления другая, было отвечено, что Сталин считается с Горьким и считает возможным кое в чем уступать ему».
В речи, которую Горький вынужден был произнести по ходу работы съезда, 22 августа, ему даже пришлось сделать специальное заявление по поводу того, что слишком часто в выступлениях делегатов произносится имя Горького «с добавлением измерительных эпитетов: великий, высокий, длинный и т. д.».
Вызвав смех делегатов, Горький тотчас добавил вполне всерьез: «Не думаете ли вы, что, слишком подчеркивая и возвышая одну и ту же фигуру, мы тем самым затемняем рост и значение других?» Писатели не имеют права командовать друг другом, но могут и должны учить друг друга. «Учить — значит взаимно делиться опытом. Только это. Только это, и не больше этого». Заявление было направлено и против пережитков рапповщины, и против любых претензий на господство административно-командных методов в литературе. Впрочем, только ли в литературе?
Несмотря на обилие докладов и содокладов, в центре внимания оказалась полемика вокруг концепции развития поэзии, которую выдвинул Бухарин. Он счел пропагандистские формы поэзии Маяковского и Бедного устаревшими и противопоставил им музу Пастернака. Бухаринскую характеристику поэзии Бедного Горький конкретизировал язвительными замечаниями по поводу ее утрированного гиперболизма. Уязвленный Бедный отвечал: «Бухарин кичится тем, что оценивает советскую поэзию с точки зрения мировой литературы. Я же принадлежу к той группе пролетарских поэтов, которые смотрят на мировую литературу с точки зрения мировой революции». Не надо сегодня долго доказывать упрощенческий характер заявлений подобного рода. Но можно только подивиться прозорливости и высоте художественных критериев, которые обнаружил Бухарин, характеризуя поэзию Пастернака, действительно приобретавшую мировой резонанс.
Впрочем, Бедному было далеко до Жданова, выступившего на съезде с речью. Она вся была пронизана духом некоего изначального превосходства, которое якобы отличает советскую литературу в сравнении с литературой растленного буржуазного мира. Жданов ориентировал писателей не на глубокое, честное, правдивое изображение жизни, а на воспроизведение ее с позиций, если так можно выразиться, эталонной поэтики. Безусловное предпочтение отдавалось оптимизму, романтике и т. д., и все это начинали именовать социалистическим реализмом.
Ждановские построения свой упрощенческий характер в полной мере обнаружили позднее, но Горький не мог не чувствовать их жесткости, категоричности, малой ориентированности на конкретный материал литературы.
Доклад Бухарина о поэзии и речь сталинского ставленника Жданова имели прямо противоположную направленность. Но не равным зато было их официальное реноме. Как уже говорилось, еще в 1929 году Бухарина вывели из состава Политбюро, и на съезде он выступал скорее как литературный критик, партийный публицист. Жданова в 1934 году Сталин сделал секретарем ЦК ВКП(б). Именно речь Жданова выражала официальную точку зрения. Она устанавливала необходимые нормы творческого поведения. К руководству культурой приходил новый тип партийного функционера.
Возникало своего рода государственное искусство с целой системой обязательных, пусть и не всегда провозглашаемых официальных компонентов. Если государством руководит партия, то и герой в первую очередь должен быть коммунистом, ведущим за собой массу. Какое общество ожидает нас в недалеком будущем? Светлое! Вот и дайте, художники, побольше радостных тонов. А стиль? Можно ли терпеть модернистскую раздерганность 20-х годов с ее западными влияниями? Стиль должен быть понятен самым широким народным массам, любой кухарке, которая, оставив сковородку, ринулась управлять государством и теперь, уже как государственный человек, могла со сковородным металлом в голосе говорить: «А вот это массам непонятно!»
Как уже говорилось, сила искусства прежде всего в многообразии, которое выражается в бесконечном многообразии индивидуальных стилей. А теперь стили начали подгонять под каноны единого метода. Искусством признавалось лишь то, на что падала великая проекция Всесильного государства. То же, что каким-то образом оказывалось вне этой благостной зоны, становилось не нужно и даже опасно. И надо было вовремя указать на тех, кто становился чужд народу: Б. Пильняк, И. Бабель, А. Белый, А. Платонов, Вс. Мейерхольд, М. Зощенко, А. Ахматова, О. Мандельштам…
Во славу социалистического реализма послушная критика написала десятки книг и сотни, а может быть, и тысячи статей. В последние годы в связи с критикой сталинизма и вообще социалистических порядков в нашей стране появилось не так уж мало работ прямо противоположного, обличительного характера. Казалось бы — расставлены все точки над i. И все-таки некоторые дополнительные комментарии по этому поводу целесообразны.
Один из наших бывших коллег, А. Синявский, филолог высочайшего уровня, оказавшийся на Западе не по своей воле, а ранее, в бытность свою сотрудником советского академического института, писавший о соцреализме и о Горьком, вот теперь, уже в один из приездов «оттуда», не стал в запоздалой озлобленности, как некоторые, предавать метод остракизму, а нашел удивительную аналогию: социалистический реализм, провозглашаемый при помощи Горького, есть своего рода запоздалый аналог классицизма.
Да, Горький призывал писателей смотреть на вещи с позиций «третьей действительности», творимой ими, действительности будущего. Он всеми силами призывал поэтизировать труд. Опираться на традиции классики. Не забывались и традиции прогрессивного романтизма… Думается, в горьковских исходных предпосылках соцреализма не было в общем-то чего-либо изначально совершенно порочного, фатально обрекающего искусство на крах. В конце концов плох ли человек (его почему-то, к его же великому смущению, стали называть положительным героем), который хорошо трудится и любит свою работу? И как тут не вспомнить, чтоб не быть голословным, добрым словом из былых героев старого соцреализма, к примеру, хотя бы Ивана Журкина. Герой романа «Люди из захолустья» А. Малышкина, да это же поэт дерева! И как смущается он, когда его застают в цеху после работы, где он в тишине с наслаждением вдыхает запах свежей древесины (и задержался-то он вовсе не потому, что делал что-то лично для себя).
В книге Малышкина вообще многое написано психологически точно! Но все же, увы, вторгаются каноны того самого «железобетонного» соцреализма, согласно которым женщина-интеллигентка должна пересесть на трактор (что и происходит в том же романе).
В пору, когда критика, усердно наморщив лбы, пыталась осмыслить, что же такое соцреализм, один писатель выступил со статьей, остроумно названной: «Луна, которую заменили трактором».
Вот ведь в чем вся беда и была-то! Не нужны фантазия, эксперимент, дерзость стиля, жанровая новизна… Есть своего рода художественный госзаказ. Он должен помогать скорейшему выполнению госзаказа промышленного, сельскохозяйственного.
Критика в конце 40-х годов договорилась даже до того, что коль скоро есть в советской литературе эталонные произведения наподобие романа «Мать», то и новые сочинения должны становиться их аналогом, копируя сюжет, композицию и т. д. Этим критикам надо было немедленно раздать ордена, потому что ничего более нелепого, губящего искусство на корню придумать было невозможно.
Вообще один из драматических моментов реального развития литературы состоял в том, что существовало большое различие между тем, что могли вкладывать в понятие социалистического реализма, с одной стороны, талантливая творческая личность и, с другой стороны, тупой чиновник, крепко уставивший прокуренный палец в определенный крючок параграфа.
Уже не драма, а трагедия состояла в том, что все большую силу набирал чиновник… Между тем, строго говоря, государство вообще не должно предписывать литературе, о чем и как писать, дав художнику-гражданину полную свободу выбора темы, идеи, стиля. И пусть бы Булгаков писал «Мастера» — не в стол, а Платонов «Чевенгура» — тоже для журнала. Но это был бы идеал. Однако нам при разговоре о литературе 30-х приходится исходить из наличия жестких идеологических нормативов, и мы ведем речь лишь о том, можно ли было выдать нечто «съедобное» (выражение Твардовского) в предлагаемых обстоятельствах…
К сожалению, реальную сложность ситуации, складывавшейся вокруг формулы социалистического реализма, не учитывают даже авторы новейших исследований. Относится это и к некоторым статьям, опубликованным в фундаментальном каталоге выставки «Москва — Берлин», состоявшейся в российской столице весной 1996 года.
Да, Горький отстаивал лозунг социалистического реализма с его ориентацией на положительного героя, на торжество утверждающего начала. Но в сам этот термин и во все категории, им обусловленные, он вкладывал далеко не тот смысл, что сталинские официозы. Вот почему нельзя согласиться с утверждениями такого свойства: «В официальных речах А. Жданова и М. Горького была сформулирована художественная идеология тоталитарного искусства». Или: «…Сталин и Горький утвердили его (социалистический реализм. — В.Б.) в качестве единственно верного метода». И уж абсолютно неприемлемой является мысль о том, что в доктрине социалистического реализма, прокламируемой «при поддержке Горького» на I съезде писателей, можно «отчетливо обнаружить частичное заимствование фашистской стратегии».
Жданов и Горький… Сталин и Горький… Так, может быть, теперь — Гитлер и Горький?..
…В целом итогами съезда Сталин как будто мог быть доволен. В самом начале поэт Луговской зачитал приветствие писателей Ему, и последние слова утонули в шквале аплодисментов. Теперь создана иерархия, структура. Система подчинения. Рычаги, при помощи которых машину можно будет двигать в нужном направлении. Но один итог не мог удовлетворить. Бухарин критиковал Маяковского. Горький научился хитрить, но Сталина не проведешь. Сказал, что возразит Бухарину, а на деле добавил критики. Между тем именно Маяковский, как никто другой, помогает «строить и месть». То есть сначала, конечно, «месть», а потом — строить… Да, сначала — «месть»…
Разве этот небожитель Пастернак может быть лидером поэтов? Если несомненно талантлив, тем опаснее, тем более нужна ясность.
Надо будет сделать так, чтоб все поняли: именно Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи.
Необязательно произносить эти слова публично. Он знает, какой резонанс получают его письменные ответы писателям, даже телефонные разговоры с ними (например, с Булгаковым после самоубийства Маяковского).
И надо будет добавить, что забвение памяти Маяковского — преступление.
Пусть задумаются те, кто считает иначе.
Но сначала Сталин позвонил Бухарину.
— Николай, поздравляю тебя с хорошим докладом.
— Спасибо, Коба.
В заключение съезда Горький «расщедрился» и даже провозгласил здравицу в его, Сталина, честь. «Да здравствует партия Ленина — вождь пролетариата, да здравствует вождь партии Иосиф Сталин!» (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты, переходящие в овацию.)
Если есть вождь, так сказать, вершина социальной пирамиды, значит, любое мероприятие на любом этаже пирамиды должно заканчиваться восславлением вождя. Этажей много, но вершина-то у пирамиды одна!
Вот только надо разобраться, сколько аплодисментов относится к нему, а сколько — к Горькому… Не многовато ли? Вообще не слишком ли большое внимание в стране привлекает к себе в последнее время Горький?