ГЛАВА 15

Сержант Братеев умел ходить по лесу. Он родился и вырос в глухой сибирской деревеньке. Семья была большая, детей — семеро, но мужиков — как у Некрасова — всего двое: «отец мой да я». После шести девчонок родился наконец сын. Отец стал брать его с собой на охоту чуть ли не с пяти лет, не обращая внимания на причитания матери. Сестры его баловали, мать души в нем не чаяла, отец внушал, что он — кормилец и опора семьи. Вот и вырос Братеев — невысокий, но крепкий, домовитый, работящий, аккуратный. Ни книжек, ни умных разговоров он не любил, а любил все то, что можно посмотреть, пощупать и сделать своими руками. Любил также порядок и разумный ход вещей. Порядка и разумного хода вещей в колхозе, почитай, не было. Настоящих крестьян никто не слушал, а из Москвы приходили указы совсем глупые — то картошка квадратно-гнездовая, то торфяные горшочки, а то и вовсе кукуруза. Каждая семья жила своим приусадебным участком, который все время грозились отрезать, и лесом. Братеев никаких крамольных мыслей не имел, да и не позволил бы ему батя иметь какие-нибудь такие мысли; просто считал, что из Москвы не видать и не слыхать, а между Москвой и Братеевкой (они там все были Братеевы, вот и деревня так называлась) полным полно дураков с портфелями, которые и туда, и оттуда неладно пересказывают.

Поэтому Братеев не протестовал, но работать в колхозе не любил, потому что без толку, а на своем подворье ломил, как медведь — днем и ночью. И лес любил. И охоту, и по грибы, и за кедровыми орехами… Поэтому в лесу он был как дома. Ходил легко и бесшумно, плавно перекатывая ступню с пятки на носок, выбирая место, куда поставить ногу, чтоб не хрустнуло и не брякнуло. А то ведь хрустнешь пару раз, тут и медведь-батюшка цап дурака неуклюжего за загривок.

Братеев направлялся к фанзе. Приказа такого ему никто не давал. Шел не только по собственному желанию, но даже тайком, что сержанту было вовсе не свойственно. Он хоть и жил своим умом и был по-деревенски недоверчив, но начальство уважал и поперек батьки в пекло не совался.

А дело было в том, что в армию пошел Братеев с большой радостью. Мать, конечно, выла и все шесть сестренок рыдали, даже молчун-отец буркнул, что при царе единственного парнишку не забривали. Но Братееву нравились порядок и ясность. И армия его ожиданий не обманула. Вся жизнь тут была как на ладони, и все было правильно. А чуть какая неправильность — пуговица оторвалась или сапоги не чищены, — так быстро укажут и заставят исправить.

Братеева и заставлять было не надо. На всей заставе не было другого такого бравого служаки. И в одежде, и во всем своем нехитром солдатском хозяйстве, и строевой подготовке он являл собой такой образец советского воина, что, сам того не желая, сделался любимцем начальства и скоро вышел в люди, то есть в сержанты. Власть свою он во вред не употреблял, над салагами не издевался, но за порядком следил истово, не за страх, а за совесть.

Братеев хотел остаться на сверхсрочную. Конечно, по дому тосковал, по отцу-матери и даже по сестренкам, но как вспоминал гниющую подмороженную кукурузу да тощих колхозных коровенок, так скулы сводило от тоски. Нет уж, тут все ясно — вот граница, вот китайцы, а это наша земля, сюда не суйся. И никто не сунется, пока Братеев сторожит рубежи своей Родины.

А тут — такой вот непорядок. Сначала было все просто непонятно, потом и вовсе сделалось подозрительно. Диверсанты, контрабанда, наркотики — это все Братеев понимал и горел желанием с этой заразой бороться. Но делать-то надо по-людски, с толком. А что получается? Одного китайца убили. Вовсе не надо было. Скрутить и допросить. Он ведь кому-то эти наркотики нес, кому-то из наших. Значит, гада-предателя надо выявить и сдать куда следует. И второй китаец сбежал. Каким образом? Нет ли тут вредительства? А даже если не вредительство, а просто халатность, так его капитан Голощекин все равно велел расстрелять. При попытке к бегству. Скажет тоже, какая же попытка, когда его живехоньким взяли и можно было тащить на заставу. И оба китаеза орали: «Голощекин, Голощекин!» К чему бы это?

Чем больше Братеев об этом думал, тем серьезнее сомнения одолевали его. А когда сомнения превратились во вполне основательные подозрения, написал Братеев бумагу особисту Ворону. Долго писал. Три дня. Дело-то непривычное. Ну, одолел. Хорошо написал, коротко и почти без ошибок, орфографический словарь взял в библиотеке и каждое слово из словаря списывал. Только «фанзы» там не было. Братеев написал: «китайское жилое помещение».

Особиста не любили. И Братеев тоже не слишком хорошо к нему относился. Но дело же не в личном отношении. Раз заметил что-то странное, непонятное, одним словом, особенное — сразу доложи особисту. Работа у него такая.

Особист сначала обрадовался. Даже руки потирал. А только ничего из этого не вышло. Не дал ходу братеевской бумаге. И понятно почему. Пили они с Голощекиным вместе. И Голощекин жену особисту вернул. Это дело с женой было, по мнению Братеева, один срам. Во-первых, нечего бабу распускать. Сам виноват, потакал и к хозяйству не приучал. Все на заставе знали, что она целый день на диване с книжкой валяется, а Ворон одними вареными яйцами питается. Во-вторых, если случился такой грех, сам и улаживай. Дело нехитрое. Певцу — в рыло, ее — за косу. Хотя у нее и косы-то нету. Особист, видать, струсил, а Голощекин солдат послал певца бить. По понятиям Братеева, это было то же самое, что окучивать сердюковскую картошку силами второго взвода. Неправильно. Китайцы то и дело через границу лезут, в то время как солдаты не на своих постах находятся, а с певцами разбираются или с офицерским огородом.

Оставалось одно — обращаться непосредственно к полковнику, которого Братеев видел нечасто, но сильно к нему был расположен. Полковник службу знал, глупых приказов не отдавал. И Братеева сразу разглядел и отдельно похвалил. Если бы, говорит, у нас все такие солдаты были, я бы спал спокойно. Очень эти слова запали Братееву в душу.

Но слова — это одно сотрясение воздуха. Да и не силен был Братеев в речах. Не обучался этому. Следовало раздобыть что-нибудь такое, что можно пощупать. И это что-то находилось, несомненно, в фанзе.

Голощекин велел фанзу караулить. Но не у самой избушки, а вдали, скрытно расположившись по периметру. Ждать очередных контрабандистов. Кого ждать-то? Дураки они, что ли? Ведь второй китаец ушел и предупредил своих. Значит, никто не придет. Только зря людей от дела отрывает. А может, и не зря? Ведь наркотики-то там и остались. Голощекин самолично (больше никого с собой в избушку не взял и, значит, спрятал так, что, кроме него, никто найти не сможет) все наркотики туда утащил… Братеев бы не так сделал. Наркотики забрать и отдать куда следует. Они, говорят, больших денег стоят. Может, из них что полезное можно сделать. А если нельзя — продать в заграницу, пусть дураки травятся, а нам денежки пригодятся. Ну а фанзу раскатать по бревнышку и посты все эти никому не нужные снять.

Но Голощекин с Братеевым, конечно, не советовался и делал по-своему. Тогда и Братеев решил ни с кем больше не советоваться и поступать по-своему. Отправиться к фанзе, проникнуть в помещение, отыскать наркотики и предъявить их полковнику. А уж он сообразит, что к чему.

Братеев прошел мимо постов, выставленных Голощекиным, совершенно незамеченным. Прошел, не скрипнув, не зашелестев, осуждая про себя такую халатность товарищей и слабую боевую подготовку. Об этом, пожалуй, тоже следовало сообщить полковнику. Нечего китайцев за дураков держать. Тут слон мог пройти, они бы и не чихнули. В засаде они сидят! Их сто раз уже могли снять, не пикнули бы. И стратегически важный участок оказался бы оголенным.

Сержант Братеев обошел фанзу, прислушался. Тихо. Подергал дверь. Заперта. Но это пустяки. Достал штык-нож, сунул между косяком и дверью, нажал…

— Сержант, помочь? — Голос Голощекина за спиной прозвучал как-то даже заботливо.

Братеев так и застыл. Хорошо ходил по лесу сержант, даже птиц не тревожил, чуткие сойки не обращали на него внимания, сквозь любые посты и засады мог проскользнуть. Но Голощекин даже не ходил — он просто появлялся внезапно, словно возникал из воздуха. Братеев в Бога не верил, потому что был сначала пионером, потом комсомольцем, а теперь собирался вступить в партию. Но в чертей он очень даже верил, у них в деревне все в них верили, и не только верили, но знали их окаянные повадки во всех подробностях и боролись с мелкими бесовскими пакостями со всей сибирской серьезностью. Голощекин, несомненно, с бесами был в наилучших отношениях и перенял от них многое.

— Все вынюхиваешь? — вздохнул Голощекин, сверля сержанта своими страшными глазами.

Но Братеева не так-то легко было запугать. В одном кармане гимнастерки у него лежал зубок чеснока, в другом — две соломинки, сложенные крестом и связанные травинкой. Братеев прикусил язык, завел руку за спину и смастерил из трех пальцев магическую фигуру, называемую в народе кукишем. Промолвил про себя: «Приходи вчера!» — и смело глянул в лицо Голощекину. И всемогущий загадочный капитан показался ему не таким страшным.

— Я знаю, там наркотики, — твердо сказал сержант. — А мы охраняем фанзу. Кого мы охраняем? Что происходит, капитан?

Давно он готовил эти вопросы, давно мечтал о той минуте, когда задаст их Голощекину и увидит, как испугается, заюлит великолепный бравый капитан.

Но капитан отнюдь не смутился. Он с такой укоризной оглядел Братеева, что тому сразу же показалось, будто у него что-то не в порядке: то ли пуговицы не застегнуты, то ли оружие не чищено…

— Слишком много вопросов, сержант, — недовольно произнес Голощекин и поморщился. И тут же снисходительно улыбнулся, и даже пошутил: — А любопытной Варваре на базаре… ну, чего оторвали-то?

Он так требовательно глянул на сержанта, что тот еле удержался, чтобы не отрапортовать громогласно, что именно оторвали любопытной Варваре. Но удержался все-таки… Молчал, не смигивал под гипнотизирующим взглядом капитана. Голощекин не обиделся, сам себе ответил:

— Правильно. Нос оторвали. Детскую присказку помнишь? Ладно, руку протяни.

— Зачем? — Братеев совсем одурел от странного поведения и загадочных речей Голощекина.

Капитан снисходительно усмехнулся:

— Да не бойся, не укушу… Подними руку-то, протяни.

Братеев послушно вскинул руку — вперед на уровне плеча, как на утренней зарядке. Голощекин цепко ухватил его за запястье и наставительно проговорил:

— Ты дальше своей руки не смотри, все равно ничего не увидишь…

Левой рукой (а его левая была сильнее братеевской правой) он держал Братеева за запястье, зажав его, словно в тисках; глаза его, полуприкрытые веками, смотрели на сержанта со скучающим сожалением; а правая рука жила своей жизнью — скользнула плавно, легко, не шелохнув сонного нагретого воздуха, за спину сержанта, вытащила без всякого видимого усилия штык-нож, всаженный между косяком и дверью, и повернула этот нож в спину сержанта. Тень клинка легла как раз против сердца. Голощекин улыбнулся.

— Товарищ капитан! Полковник Борзов на связи! — По кустам, как медведь, ломился связист с рацией.

Рука с ножом появилась из-за спины сержанта. Голощекин с интересом посмотрел на оружие, словно раньше не замечал, повертел и протянул сержанту. Братеев послушно взял.

— Иду! — откликнулся капитан не слишком громко, без особой спешки, с достоинством.

А потом повернулся к сержанту:

— Совет. Попал в яму к волку — не пытайся его укусить!

И ушел широким ровным шагом. Братеев посмотрел ему вслед и усмехнулся. Совет был глупый. Волки в ямах не живут, они же не медведи. Да и медведи не живут, а только на зиму ложатся. Живут и охотятся волки стаями и на человека не нападают, боятся его. Разве что волчица с волчатами. Так зачем ее кусать? Хороший охотник идет в тайгу с ружьем, ножом… Братеев покачал головой. И руку велел поднять… Не в себе капитан. Или до того струхнул, что несет невесть чего. Нет, надо идти к полковнику.

И не знал сержант Братеев, что был на волосок от смерти. Что спасло его? Исполнительный связист? Зубочек чеснока с родного огорода (из дому посылки шли часто, в основном съедобные)? Или две скрещенные соломинки?

Многие любят читать перед сном в постели. Еще Пушкин, среди радостей жизни, назвал и такую: заснуть с хорошей книгой. Галина Жгут выбрала очень хорошую книгу и с выражением читала вслух своему мужу:

Зайку бросила хозяйка.

Под дождем остался зайка.

Со скамейки слезть не мог,

Весь до ниточки промок.

Поскольку это была не просто книга, а книжка-игрушка, рядом со стихами был прикреплен картонный заяц с подвижными частями тела. Алексей не преминул поучаствовать в духовной жизни своей жены. Он дергал зайца за уши, отчего тот весело мотал головой и всплескивал лапами.

— Леш! — Галя отвела его руку. — Леш, перестань, книжку порвешь. Это я для Марины купила. Будет читать своему пацану.

Галя закрыла яркую большую книгу и осторожно отложила ее. Выключила настольную лампу, уютно закуталась в одеяло, положила голову на плечо Алексею. Глаза ее блестели в темноте.

— Знаешь, она совсем другая стала… Изнутри светится вся. И красивая!..

Алексей, конечно, Марине сочувствовал, и если что надо сделать полезное для нее и ее будущего ребенка, например накормить грушами из сердюковского сада, то он — с удовольствием! Но собственная жена интересовала его гораздо больше. Он привлек к себе Галю и строго спросил:

— А ты когда светиться начнешь?

Он не видел в темноте ее лица, но по голосу понял, что она улыбается.

— Надо подумать.

Алексей оживился, приподнялся на локте, заговорил горячо:

— Ну а я что говорю! И непременно девочку… С такими же глазками, с такими же ножками… Но характером в меня! — спохватился он вдруг, быстро представив все прелести жизни в обществе двух Галин — маленькой и большой.

Галя тоже не осталась в долгу. Она хихикнула. Последнее слово всегда оставалось за ней.

— Согласна. Но второй ребенок — мой характер, твоя внешность!

Он поцеловал жену нежно, осторожно. Они долго лежали молча, чувствуя невероятную близость и пронзительную нежность. Галя, обычно чуждая всякой сентиментальности и не любившая громких красивых слов, тихо сказала:

— Леш, ты и я — мы перейдем в детей и поэтому всегда будем вместе. Вот для чего мы с тобой встретились, да?

Алексей укоризненно вздохнул:

— Дошло, наконец! — и не удержался, припомнил ей старую обиду. — Сначала детей нарожаем, а потом, пожалуйста, сбегай. У тебя уже опыт есть…

Галя вздрогнула и теснее прижалась к нему.

— Дурачок! Куда я от тебя? Знаешь, как мне стало страшно, когда я ушла тогда? Я же люблю тебя.

— Врешь! — Жгут был суров, но справедлив. Подумав, согласился. — Может, и любишь… Но не больше, чем я тебя…

Он склонился над ней. Короткая летняя ночь почти прошла. В мерцающем зыбком полусвете предрассветного часа странно чужим и прекрасным показалось ей любимое лицо, такое близкое, такое родное, что она уже привыкла к нему и как бы перестала замечать. Соловей залился под окном, запуская серебряные трели в темноту и тишину. Галя задохнулась от счастья, как в первый день, как в первую минуту… Настоящая любовь всегда нова и неповторима… и в день первого свидания, и на десятом году супружеской жизни.

Перестав размышлять, отдаваясь горячей волне, несущей ее к вершине наслаждения, Галя нечаянно вспомнила о своих подругах: мелькнуло и погасло застывшее иссиня-бледное лицо Альбины, потом Марина с маской равнодушия, скрывающей глубокое горе. Галя на миг почувствовала укол совести. Но что поделаешь? Счастливой любовью нельзя ни с кем поделиться. Как нельзя поделиться здоровьем, талантом и чувством юмора… И обладатель этих сокровищ не виноват перед теми несчастными, кто этого лишен.

Полковник Борзов был человеком глубоко порядочным. Показухи не любил и властью своей не кичился. Поэтому никаких внезапных проверок, с налету, втайне, не устраивал. Всегда предупреждал, по крайней мере за день до своего приезда. Дескать, «иду на вы». Он как никто другой знал, что служба на границе — дело серьезное, напряженное, требующее таких усилий от всего личного состава, что трепать людям нервы только для того, чтобы указать начальственным пальцем на всякие мелкие упущения, недостойно советского офицера и просто нормального мужика.

Вот у Голощекина всегда все было в полном порядке, хоть предупреждай, хоть не предупреждай. И казармы, и вся территория расположения радовали чистотой и ухоженностью. Наглядная агитация на уровне, стенды и стенгазета в ленинской комнате регулярно обновляются. Политзанятия проводятся, соответствующая документация ведется. Комар носу не подточит.

А еще уважал полковник Никиту за то, что капитан на солдатском довольствии и обмундировании не экономил и своей выгоды не соблюдал, то есть, проще говоря, не набивал карманов. А полковник на такие дела в своей жизни насмотрелся. Иной раз так мелочно воровали, что и сказать стыдно. Конечно, Советская армия блюла честь мундира, и ни одно из подобных хозяйственных преступлений до суда не дошло, улаживали тихо, келейно. Но за Никитой такого не водилось, и полковник был ему за это благодарен. Хотя, конечно, никогда с Голощекиным ни о чем таком они не говорил.

В сущности, инспекция было чистой формальностью. Полковник собирался успеть к обеду домой. Жена будет рада. На иных заставах застрянешь на пару дней, разбирая все дрязги и склоки…

— Порядок у тебя идеальный, чисто, — говорил полковник Голощекину, который провожал его к машине. — Я доволен… Молодец, молодец, Никита! А с коллективом-то как? Сложились отношения?

— Лучше не бывает! — бодро отчеканил Голощекин.

Личный состав выстроился идеально ровным строем. Полковник одобрительно окинул их взглядом.

— Сми-ирно! — скомандовал Голощекин.

Из-за угла казармы выскочила тощая нелепая фигурка и, спотыкаясь, бросилась в самый конец строя. Это был Васютин. Он занял свое место в строю и вытянулся, стараясь произвести как можно более бравое впечатление.

— Вольно… — махнул рукой полковник.

Васютин перевел дыхание и одернул гимнастерку. Голощекин уставился на него тяжелым немигающим взглядом. Но голос капитана был мягким, прямо дышал отеческой заботой:

— Рядовой Васютин, почему сапоги не чищены?

— Я из лесу, товарищ капитан, — пробормотал Васютин.

Голощекин снисходительно улыбнулся и пожал плечами. Ну что с ним поделаешь, с этим растяпой…

Борзов хорошо помнил историю с Васютиным и, в отличие от многих, не находил в ней ничего смешного. Полковник подошел к парню, положил ему руку на плечо, заглянул в глаза:

— Ну что, Васютин, не обижают тебя?

Васютин вытянулся, уставился в лицо полковнику круглыми, застывшими от напряжения глазами и промямлил:

— Никак нет, товарищ полковник!

Борзов вздохнул. А какого ответа он ждал? Что ж, это армия, а не богадельня… Иной раз круто приходится. Он понимающе кивнул и спросил мягко:

— А чего это бодрости в голосе не слышу?

У Васютина дрогнули губы, и он ответил просто, обыденно, как лицо гражданское:

— Ногу натер.

И тут же испуганно глянул за спину полковника, туда, где, широко улыбаясь, стоял капитан Голощекин.

Борзов обошел строй и направился к машине. Именно этой минуты ждал сержант Братеев. Он решительно шагнул из строя и догнал полковника.

— Товарищ полковник! Разрешите обра…

Полковник оглянулся. Голощекин стоял рядом с сержантом, дружески положив руку на его плечо.

— Слушаю вас. — Борзов был удивлен: казалось, все вопросы уже обсудили. Он даже не понял, что окликнул его сержант, потому что Голощекин — с той же интонацией — без запинки продолжил фразу:

— Товарищ полковник, надо бы нам сержанта Братеева представить к награде. Проявил смелость, отвагу… — Голос капитана крепчал, в нем звенел металл, мужественное лицо его светилось гордостью за смельчака-сержанта.

Ошеломленный Братеев дернулся, но рука капитана, так добродушно и вольно лежавшая на его плече, держала его мертвой хваткой. Братеев открыл было рот.

— …при задержании лиц, незаконно проникших на нашу территорию! — торжественно продолжал Голощекин.

Сержант почувствовал, как земля уходит из-под ног. Гнилой болотный туман застилал ему глаза, в голове звенело. Ему казалось, что невидимая рука сжимает его горло, что капитан каким-то сверхъестественным образом перехватил его голос и говорит за него.

— Хорошо! — согласился полковник. — Наградим.

Борзову на миг показалось, что во взгляде сержанта есть что-то странное, беспомощность какая-то и отчаяние. Все это как-то не вязалось с ситуацией, настораживало.

— Вы что-то хотели мне сказать? — ободряюще улыбнулся Борзов.

Братеев тряхнул головой, смигнул и будто проснулся.

— Товарищ полковник! — начал он, чувствуя, что это последний шанс, последняя минута, когда еще возможно восстать против окаянного капитана.

Сержанта ободрял твердый ясный взгляд полковника, он изо всех сил бежал на свет этого взгляда — из темноты и болотного морока.

Голощекин немедленно перехватил у Братеева инициативу.

— И сейчас не теряет бдительности! Продолжает следить за фанзой!

— Молодец! — Полковник крепко пожал руку подтянутому сержанту, подумав, что бывают же такие прирожденные солдаты — приятно посмотреть! — и повернулся, пошел к машине.

Он уже открыл дверцу, уже занес ногу на подножку… У сержанта в груди стукнул ледяной комок, в который разом превратилось его замершее сердце. Он бросился следом за Борзовым, вскрикнул неуставным молодым голосом:

— Товарищ полковник, здесь по-прежнему не все ладно! Я…

— Совершенно правы, сержант! — подхватил Голощекин.

Братеев невольно оглянулся. Глаза капитана смеялись, в них плясали бесовские искры, он ободряюще кивнул онемевшему сержанту и продолжил, преданно уставившись на вышестоящее начальство:

— Одному не справиться, а вместе мы разоблачим и накажем по всей строгости советского закона!

Братеев понял двойной смысл патетической тирады и ужаснулся наглости Голощекина. Волна бессильной ярости захлестнула его… Сержант Братеев потерял свою последнюю минуту.

Полковник больше не взглянул на него, и хотя слова были обращены к Братееву, видел он только Голощекина и говорил только с ним:

— Вы продолжайте наблюдение, сержант. И обо всем докладывайте мне лично. А вы, — это относилось уже к Никите, — не забудьте, что у нас совещание. Я жду вас в штабе.

Полковник отдал честь и сел в машину. Голощекин лихо козырнул в ответ. Побелевший сержант вяло приложил тяжелую ледяную руку к козырьку.

А Никита, даже не взглянув на окаменевшего сержанта, круто повернулся и быстро зашагал по своим делам. Дел у него было много.

Голощекин не шел, он плыл над землей. Его распирало ощущение всемогущества и власти, вседозволенности. Когда Братеев выскочил со своим доносом, а он, конечно, хотел наябедничать, мальчишка, сопляк, и знать-то ничего не знает, а туда же! Так вот, когда сержант вылез со своими правильными речами, Голощекин не испугался, ничуть. Ему стало весело, как всегда в минуту опасности. Он любил опасность, любил ходить по самому краю, любил чувствовать себя не таким, как все. Куда им, слабакам! Они все из другого теста. Такие, как Голощекин, не каждый день рождаются… А может, и не каждый год.

Играть людьми, тасовать их, раскидывать, как карты или костяшки домино; дергать за невидимые ниточки и смотреть, как они мечутся, плачут, мучаются, вопрошают судьбу — за что?! А судьба-то — вот она, в лице капитана Голощекина, похмыкивая, решает, совсем придушить или отпустить… пока… Погуляй, дурачок, потешься. Завтра доиграем.

Подлец всегда сильнее порядочного человека. Он не соблюдает правил. Нормальный человек живет в системе запретов: это нельзя, то неприлично, так не делают да эдак не поступают. А подлец на такие пустяки внимания не обращает. Если один шахматист огреет другого доской по голове и объявит мат — он победил? А если на футбольное поле выскочит орава дюжих парней, повяжет команду противника, положит мордой на газон и начнет заколачивать голы в пустые ворота — они победили? Конечно, в спорте это невозможно, а в жизни — сколько угодно.

Голощекин рано понял эту простую вещь. И с презрением смотрел на тех, кто до нее не додумался. Они были стадом, и кто-то должен был гнать это стадо в нужном направлении. Голощекин гнал. И резал отставших, слабых, ненужных.

И чем дальше, тем несокрушимее становилась его вера в свою исключительность и непобедимость. Все очень просто. Зло всегда побеждает.

И никогда Никите не приходила в голову одна мысль: если зло всегда побеждает, то почему же оно не победило раз и навсегда? Почему большинство людей все еще верят в добро и защищают его и погибают во имя того, чтобы оно существовало?

Но о таких пустяках Голощекин не думал.

Загрузка...