ГЛАВА 17

Иван наивно полагал, что для разговора с Никитой достаточно одной его, Ивана, решимости. Ему почему-то не приходило в голову, что сам Никита так не думал. Все, что касалось Голощекина, решать мог только сам Голощекин. С Никитой ему приспичило по душам потолковать, сопляку! Ну попробуй, щенок, попытайся, расскажи, что ты там себе напридумывал, а мы посмеемся.

Из баньки Иван выскочил как ошпаренный. Бежал, пока не задохнулся, потом перешел на широкий быстрый шаг. Но чем ближе был дом Голощекина, тем медленнее он шел, тем неувереннее становилась походка. Иван остановился, огляделся растерянно.

Надо все обдумать. Подготовиться. Дело-то серьезное. Как он войдет? Что скажет? А если Марина дома? А если у них гости? Как тогда? Надо найти самые важные, самые настоящие слова… Чтобы Никита все правильно понял, чтобы не обиделся! Ну да, не обиделся! А ты бы на его месте не обиделся? Любимую жену уводят… А если драться полезет? Ну глупо как-то. Ну подеремся. А если заплачет?

— Ба! Какие люди!

Иван вздрогнул и покраснел. Сияющий Никита Голощекин спрыгнул с крыльца и бросился к нему. Ивану вдруг показалось, что Никита слышал его мысли. Да нет, глупости, разве мысли можно слышать?

Смущенный Иван пожал дружески протянутую, крепкую голощекинскую руку.

— Здравствуй, Никита.

Никита, не отпуская, сжимал его руку, тряс, заглядывая в глаза.

— Здравствуй, здравствуй. Давно не виделись. Ну давай обнимемся!

Иван оглянуться не успел, как обнаружил, что барахтается в сильных руках Голощекина, словно марионетка; Никита тряс его, обнимал, похлопывал по плечу.

— Ну как жизнь?

Иван наконец вырвался из этих дружеских объятий и машинально ответил полузадушенным голосом:

— Да нормально… — Потом мучительно покраснел и растерянно начал: — Слушай, Никита… Я шел, чтобы сказать тебе…

— Да? — с готовностью кивнул Голощекин и посмотрел на Ивана такими внимательными, такими добрыми глазами верного и сочувствующего друга, что у того сжалось сердце.

Иван растерял все приготовленные речи и бестолково забормотал:

— Понимаешь, я понимаю… то есть я думаю, что ты поймешь… то есть… в общем, больше так продолжаться не может! — в отчаянии выпалил он и смущенно посмотрел на Никиту, ожидая его реакции.

Голощекин отвернулся, покачал головой, лицо его окаменело, на миг превратилось в трагическую маску. Он прерывисто вздохнул, сжал кулаки, стукнул ими друг о друга, но справился со своими чувствами и обратил к Ивану помрачневшее, но твердое и спокойное лицо.

— Вань… Ты, конечно, прав, что… Да, так больше продолжаться не может! — воскликнул Голощекин и задохнулся от переполнявших его эмоций. — Молодец. Первый об этом заговорил.

Голощекин замолчал, собираясь с силами. Страшная пауза длилась бесконечно. Иван ждал продолжения голощекинского монолога с ужасом и восторгом человека, стоящего на краю пропасти. Нервы его были натянуты до предела.

Голощекин закрыл лицо руками и глухо промолвил:

— Ваня, извини ты меня…

У Ивана навернулись на глаза непрошеные слезы. Голощекин отнял руки от побледневшего мужественного лица и, глядя прямо в глаза Ивану, признался решительно:

— Подставил я тебя крепко! Паришься ты сейчас на этих болотах! — В голосе Никиты послышалось даже что-то, похожее на рыдание.

Иван обомлел. О чем он? О каких таких болотах? Он что, ничего не понял?

— Да я не об этом!

Голощекин схватил его за плечи, тряхнул и перебил горестно зазвеневшим голосом:

— Да нет, о том, о том! Об этом!

Иван смотрел на него, ничего не понимая. Никита производил впечатление человека, который изнемог под тяжким бременем сознания своего греха, устал от угрызений совести и решил наконец облегчить душу горьким признанием. Он ничего не видит и не слышит, высказывая то, что наболело на душе.

— Штрафная у тебя из-за этого Васютина? Я… — Никита с трудом проглотил стоявший в горле комок. — Пойми ты, я хотел как лучше, поэтому и взял твое отделение! Тебе долго там еще?

Он тревожно заглянул Ивану в глаза. Лицо его прямо-таки лучилось добротой, озабоченностью, дружеским сочувствием. Ивану стало тошно. Вот сейчас, в эту минуту, бросит он в доброе, сочувствующее, виноватое лицо Никиты ужасную правду… Ведь он, в самом деле, еще виноватым себя считает! Да знал бы он, как Иван-то сам перед ним виноват… Что значит — «знал бы»? Вот сейчас и узнает.

— Да мне там… еще месяц… — пролепетал Иван, криво улыбаясь и всем своим видом показывая, что месяц — это пустяки, о чем говорить. — Послушай, Никита, я просто… — предпринял он почти безнадежную попытку.

Никита внимательно оглядел его и сокрушенно покачал головой:

— Что-то ты исхудал! Бледноват стал! Или мне это кажется? — Он добродушно подмигнул.

Иван смущенно улыбнулся:

— Кажется.

Голощекин захохотал, подхватил его под руку:

— Кажется, говоришь? Ладно, верю. А ну-ка пойдем ко мне домой, разберемся с цветом твоего лица!

Иван упирался, уже и не пытаясь ничего объяснить Никите. Просто ему хотелось прекратить этот бессмысленный, мучительный разговор и сбежать. Исчезнуть, сгинуть, куда-нибудь подеваться. Да хоть сквозь землю провалиться! Но Голощекин тащил его, крепко ухватив за плечо, и радушно приговаривал:

— Мой дом — твой дом. Ты же мне друг! Друг? — Он шутливо ткнул Ивана кулаком в бок.

— Друг… — обреченно пробормотал Иван, поневоле волочась следом.

— Тогда пойдем! — с энтузиазмом покрикивал Никита. — Пойдем, пойдем! Не отставай!

— Может, не надо? — слабо протестовал Иван.

Никита хохотал, размахивал свободной рукой.

— Я тебе расскажу о твоих солдатах. Орлы! Ей-богу! Орлы, а не солдаты!

Иван попытался вывернуться из дружеских объятий, освободиться.

— Слушай, неудобно как-то…

Но Голощекин забежал вперед, запрыгал перед Иваном, замельтешил, так что у Столбова закружилась голова… Подхватил его с другой стороны, потащил к крыльцу, болтая, простодушно подшучивая и смеясь собственным шуткам.

— Ладно тебе! Неудобно! Неудобно знаешь что? На потолке спать. А почему? Правильно! Потому что одеяло сползает! Ха-ха-ха! А Маринка знаешь как обрадуется! Что ты!

Тут Голощекин остановился, хитро подмигнул и объявил с тем тонким выражением лица, с каким бесхитростные и беспросветно наивные люди сообщают, что им удалось разгадать чью-то тщательно скрываемую тайну — торжественно и чуть смущенно:

— Столбов! Кажется, ты ей нравишься. — Никита погрозил пальцем. — Ой, гляди! Ревновать начну, Вань!

Этого Иван уже не мог выдержать. Так простодушно шутить мог только ничего не подозревающий человек. Иван грубо вывернулся, оторвал от себя руки Голощекина и бросился прочь.

— Потом! В другой раз! — крикнул он, на мгновение обернувшись.

Голощекин посмотрел, как он уходит — торопливо, будто убегая от опасности, сгорбившись, вжав голову в плечи.

— Вань, — тихо, ласково окликнул Никита.

Иван обернулся.

— Приходил-то зачем? — все так же ласково спросил Никита.

Иван затравленно дернулся, еще больше сгорбился и пробормотал:

— Да так…

И пошел, почти побежал, нелепо размахивая руками, сгорая от стыда.

Но Голощекин его еще не отпустил.

— Вань! — крикнул он.

Иван дернулся, словно от удара в спину. Медленно, мучительно медленно он оглянулся. Никита лучезарно улыбнулся и помахал рукой:

— Вань! Ну пока!

Иван кивнул и прошептал:

— Пока.

И наконец побрел по улице, чувствуя себя совершенно опустошенным и нечеловечески усталым. Противоречивые чувства владели им. И злость на самого себя — струсил, не сказал… И чувство вины — Никита ничего не знает, даже не подозревает, считает его, Ивана, верным другом… И черное отчаяние — как же теперь быть, нельзя же так жить, в противоестественном тройственном союзе… Иван чуть не плакал.

Никита долго смотрел ему вслед, и, пока Столбов не исчез из виду, на лице его сохранялось выражение глуповатой озадаченности и обиды — он не сразу вышел из образа радушного хозяина, от которого внезапно и беспричинно сбежал дорогой гость.

Потом вдруг — словно окно захлопнулось — лицо сделалось жестким и хитрым. Голощекин коротко хмыкнул и по-птичьи дернул головой. Засмеялся беззвучно.

Бежит, голубчик. Беги-беги, пока можно, недолго тебе еще скакать. Поговорить ему захотелось. Освободиться решил. Слинять. Погоди, дружок, я тебя еще повожу, крючок-то только жабры зацепил. А ты заглотни как следует, чтоб до самого нутра дошло, чтоб за кишки зацепилось! Вот тогда и потянем.

Никита чувствовал легкий озноб и учащенное сердцебиение. Как удачливый игрок, сорвавший крупный куш. Или охотник, загнавший наконец давно преследуемого зверя. Он знал, что такое азарт. Играть и выигрывать — в этом был смысл его жизни. Но ему были смешны дураки, проигрывающие состояния в карты или в рулетку. Нет, это все забавно, при случае стоит попробовать. Но все-таки самая интересная игрушка — это человек. Теплый, кровоточащий, живой. А самая лучшая, самая увлекательная игра — это игра без правил. Правила устанавливает он — Никита Голощекин. Каждый день — разные. Чтоб не скучно было.

Управлять людьми — занятие увлекательное, затягивающее, острое. Управлять так, чтобы они понятия не имели, что кто-то дергает за веревочки. Вот истинное искусство. Когда Голощекин получит то, к чему стремился всю свою жизнь, — а он непременно получит все, — его, вполне возможно, постигнет разочарование. Поскольку, как известно, процесс зачастую важнее и интереснее результата.

Никита вздохнул. Быстро парнишка сломался, а хотелось позабавиться как следует — привести его домой, понаблюдать, как они с Мариной стараются не смотреть друг на друга, трясутся, как заячьи хвосты. Ну ладно, наше от нас не уйдет.

В сущности, все они уже были мертвы — сержант Братеев, лейтенант Столбов, любимая жена Марина… И еще не знали об этом, шевелились, карабкались куда-то, думали свои простенькие думы и надеялись на свои маленькие счастья. А Голощекин смотрел на них сверху и ласково улыбался. Он их не обидит. Убьет не больно. А может, и больно. Если передумает.

А Маринка смо-отрит. Гадает, что ему Столбов наговорил. И что Никита понял из его жалкого лепета. Знает или не знает… Знает или не знает…

Да что ты, милая, ничего я не знаю. Я тебе верю, как самому себе. Я тебя люблю больше жизни. Твоей жизни, дорогая.

Голощекин повернулся и радостно помахал Марине, стоявшей у закрытого окна.

Она давно там стояла и видела всю сцену. Их объятия (это Голощекин специально для нее придумал), разговор… И как Иван вырвался и ушел. Конечно, Марина не могла ничего слышать и теперь гадала, что там между ними произошло. Что Иван сказал Никите? И что Никита ответил ему? Почему Иван так стремительно ушел? Господи, да что же там произошло?!

Голощекин вошел в квартиру. Марина по-прежнему стояла возле окна.

— Тебе плохо? — нежно спросил он. — Ты вся бледная.

Никита подошел к жене, принялся растирать ей руки, согревать своим дыханием. Потом поднял на нее любящие глаза.

— А-а, ты скучала по мне. На пять минут тебя оставить нельзя… Сразу к окошку кидаешься!

Он обнял ее и, словно не замечая удивленного отчужденного взгляда, поцеловал душистые светлые волосы. Марина покорно склонила голову ему на грудь и спросила равнодушно, как бы между прочим:

— Иван зачем приходил?

Голощекин, поглаживая ее обнаженные руки, мимолетно усмехнулся:

— Да так… Про тебя спрашивал, — и с удовольствием почувствовал, как напряглось ее тело, сжалось, словно в ожидании удара. — Неласковая, говорит, у тебя Марина стала…

Руки его скользнули вниз, ощупывая и оглаживая Маринин живот. Она напряглась еще больше. Голощекин теснее прижался к ней и прошептал с умилением:

— О-о… Волнуется! И он волнуется. Нельзя… нельзя…

Марина почувствовала нестерпимое отвращение и оттолкнула его руки — от себя и от ребенка. И тут же пожалела об этом, испугалась — он все поймет. Но Никита не понял. Не обратил внимания. Включил телевизор и плюхнулся в кресло.

Марина пошла на кухню подогреть ужин. Ничего не случилось. Все нормально. Обычный вечер обычной семьи.

Под красным абажуром с бахромой, в кругу теплого света стояли полупустая бутылка «Столичной» и граненый стакан. И никакой закуски. Вячеслав Ворон в ней не нуждался. Он надеялся напиться до потери сознания до того, как Альбина вернется домой.

Татьяна Львовна, исхудавшая так, что пергаментная полупрозрачная кожа плотно обтянула костяк ее тонкого благородного лица, держала на коленях вязание, но даже не пыталась им заниматься. Она смотрела прямо перед собой.

Они молчали. Они давно уже молчали. Много дней. С тех пор как Альбина уехала. А потом она вернулась, но они продолжали молчать. Потому что вернулась не та Альбина, о которой они могли говорить.

Горлышко бутылки звякнуло о край стакана. Стакан исчез из светлого круга, а затем снова появился — уже пустой. Ночь стояла за окном, теплая летняя ночь. Даже душная. Ворон снял влажную от пота рубашку и швырнул ее на пол, остался в одной майке. Татьяна Львовна словно очнулась, схватилась за спицы и провязала несколько петель. И снова застыла, глядя в стену. А Ворон сидел лицом к двери и смотрел на нее, не отрываясь, будто надеялся силой своего взгляда втянуть Альбину в эту дверь.

В такие чудные ночи спать грешно. Народ и не спал. В открытых окнах плескалась музыка — где магнитофон, а где гитара, сопровождавшая нестройный, но душевный хор. Пожилые люди степенно прогуливались по ярко освещенным улицам, парочки прятались от света фонарей за спасительной листвой деревьев.

Альбина возвращалась домой. На ней было коротенькое белое платьице в обтяжку на тоненьких лямочках. То ли ей было все равно, что надеть, то ли она специально выбрала такое — на белом хорошо видно. Впрочем, в данный момент назвать ее одеяние белым можно было только с большой натяжкой. Спереди платье покрывали темные пятна, а сзади оно было измятым и сплошь бурым от налипшей грязной земли. Травинки запутались в ее растрепанных волосах. Она шла, чуть покачиваясь на высоких тонких каблуках. Не то чтобы пьяная, а так, навеселе. Альбина курила на ходу, нервно сбивая пепел резким щелчком указательного пальца.

Две немолодые тетки в костюмах джерси — а куда еще надеть дефицитные тряпки в крохотном захолустном городке, как не на вечерний променад? — медленно прогуливались по асфальтированной дорожке, как вдруг из теплой благоухающей темноты навстречу им вышла Альбина. Она невидяще прошла между ними, будто сквозь них. Глаза ее были полуприкрыты.

Тетки на мгновение остолбенели, провожая Альбину взглядами, пока ее выпачканное землей и травой белое платье не скрылось за поворотом. Одна из них покачала головой — скорей, сочувствуя, чем осуждая, а другая даже сплюнула от возмущения и бросила вслед Альбине короткое выразительное словцо.

Альбина не слышала. А если б и услышала, то не обиделась бы. Какие могут быть обиды? Она сама выбрала для себя такую жизнь. Другой не получилось, она пыталась с ней расстаться, а ей не дали. Значит, это ее новая жизнь, и она может делать с ней все, что захочет.

Тетки медленно двинулись дальше, дошли до поворота, остановились, кося глазами на маячившее вдалеке грязно-белое пятно. Весь городок знает, какие фортели выкидывает эта беспутная девица. Ведь ни одного не пропускает — ни старого, ни молодого, ни холостого, ни женатого. Бабы уже мужей прячут, не говоря о сыновьях. И как все это терпит ее собственный муж? Найдет он на нее управу в конце-то концов или нет? Не тот нынче мужик пошел, не тот! В наше время знаешь, что бы сделал с такой сучкой? На одну бы ногу наступил, за другую дернул и разодрал бы напополам, во как! И суд бы его оправдал.

Они вовсе не были так кровожадны, эти тетки в выходных костюмах. И, пожалуй, не в оскорбленной добродетели было дело. Просто Альбина была так красива… Пьяная, в грязном платье, со спутанными, клоками торчащими волосами — она все равно была невероятно хороша. Отчаянная, смертельно опасная красота погибшей женщины. Она была прекрасна своей тонкой гибкой фигуркой, своим равнодушным отсутствующим лицом, как бы повернутым в другой мир, никому не видимый, своей неверной колеблющейся походкой.

Ворон пил. Наливал в стакан водку, подносил ко рту, выпивал залпом. Некоторое время сидел, отупело глядя перед собой, и вновь принимался смотреть на дверь, прожигая ее ненавидящим взглядом.

Дверь открылась, и вошла Альбина. Стакан на миг застыл в руке особиста и со стуком вернулся на стол. Татьяна Львовна охнула, прижала руки к груди и посмотрела на Альбину с мольбой: не надо, ягодка моя, не надо так…

Альбина постояла, прислонившись к косяку, посмотрела на ставшую уже привычной картину немого осуждения, уронила на пол свою маленькую белую сумочку, отшвырнула ее ногой и пошла к столу. Взяла бутылку, посмотрела, прищурившись, сквозь нее на неподвижно сидящего мужа, усмехнулась и вылила остатки водки в граненый стакан. Выпила не торопясь, как воду.

Особист наконец взорвался.

— Так, все! — взвыл он. — Хватит, погуляла!

Альбина поставила стакан и снова взялась за бутылку. Потрясла над стаканом и посмотрела на несколько капель, которые упали из горлышка, с доброжелательным интересом.

— Ты п-посмотри на меня! — Ворон повысил голос почти до крика. Ему казалось, что так она его услышит.

Альбина послушно посмотрела на мужа, но ничего интересного не увидела. Потом придвинула к нему пустую бутылку, словно возвращая любимую игрушку и желая утешить его этим.

— Ты позоришь меня перед всем гарнизоном, — с надрывом произнес Ворон.

Альбина стояла, покачиваясь, опершись обеими руками о стол. Она подумала и сообщила мужу:

— Ты — хороший, я — плохая.

Особист вскочил, отшвырнув стул, и бросился к ней. Она инстинктивно отпрянула, но в следующее же мгновение засмеялась над своим страхом и протянула насмешливо тонким детским голоском:

— Ой!

Ворон схватил ее и прижал к серванту — посуда за стеклом отозвалась жалостливым дребезжанием. Альбина пожала плечами и отвернулась. Ворон смотрел на нее, такую ненавистную, такую желанную.

— Я люблю тебя! — со стоном проговорил он и сам испугался своего хриплого воющего голоса. — Я жить без тебя не могу!

Он отдышался, помолчал. Потом схватил жену за плечи, тряхнул. Ваза с букетом ромашек свалилась с серванта и разлетелась на множество осколков. Альбина досадливо повела плечом.

— Ты сломала меня! — шепотом закричал Ворон. Что-то булькало у него в горле, он скрипел зубами, швыряя в равнодушное бледное лицо свои обиды. — Я даже ударить тебя не могу…

Альбина смотрела поверх его плеча, рыхлого, потного. Смотрела без особого интереса, но терпеливо, вежливо, как воспитанный человек смотрит скучный спектакль, стесняясь покинуть зал посреди действия. Надо дождаться антракта.

— Ты — хороший, я — плохая, — повторила Альбина и невозмутимо посмотрела мужу в глаза.

Но Ворона уже понесло. Вся его боль, вся обида, ревность, отчаяние, злость — все это хлестало из него мутным потоком, он едва успевал облекать в невнятные слова свои бурные эмоции.

— Какой-то слизняк… певун безголосый… — выплевывал он, задыхаясь и хрипя, — и ты за ним… Кошка! А он боится меня, принц твой!

Альбина все так же бесстрастно наблюдала, как уродливые гримасы искажают его багровое взмокшее лицо. Только отводила свои обнаженные плечи от его влажных горячих рук. А он догонял ее, хватал, лапал, мял, кричал ей в лицо:

— Он же в штаны наложил! Я ему только слово сказал!

Альбина свела брови к переносице и толкнула мужа своей слабой тонкой рукой в грудь. Огорченно покачала головой, прошелестела:

— Ты страшный…

И попыталась выскользнуть из его рук. Ворон схватил ее, швырнул к стене, навалился, распластывая.

— Я ему только слово сказал! — Он, как мальчишка, хвастался своей силой, своей победой. — Словцо… Маленькое такое словечко! И все! Фр-р-р… Улетела твоя пташка! Все. Фр-р-р!

Он махал руками, брызгал слюной. Он не отрывал глаз от ее лица, следил за каждым движением, за каждым вздохом — больно ли ей? Обидно ли?

Альбина вздохнула, погрозила Ворону пальцем и сказала осуждающе:

— Зря ты его пугал. Он нервный.

И все.

В том-то и была разница: Ворон говорил много, убеждал, тряс, орал и метался, но слова его отскакивали от Альбины, не задевая, не раня; она же говорила мало и неохотно, но каждое ее слово жгло огнем, впивалось ядовитым жалом.

Ворон взревел и, как раненый кабан, заметался по комнате, круша и разбрасывая все на своем пути. Потом снова набросился на жену, схватил за плечи; руки его сами собой скользнули к ее тонкой нежной шее, сцепились в кольцо, сжались… Если бы она испугалась, заплакала, закричала… Но она смотрела спокойно, с некоторой досадой, как на безличную помеху — вроде плохой погоды или грязной лужи на тропинке. Ворон завизжал:

— Он трусливый! Слышишь? Да если он к тебе на метр, на сантиметр, на миллиметр… Ему — все! Пятнадцать лет! А ему не хочется, не хочется ему, слышишь?!

Ворон тряс Альбину, словно надеялся вытрясти из нее хоть какую-то реакцию. Она клонилась то вправо, то влево, как тряпичная кукла, а лицо ее оставалось по-прежнему безмятежным и неподвижным. Вячеслав, кажется, отдал бы все на свете, лишь бы увидеть хоть одну слезинку, хоть тень печали на ее лице. Он подыскивал самые грубые, самые оскорбительные слова.

— Он тебя продал! На шкуру свою обменял! Ну ничего, я его достану! Я достану его, слышишь?

Да что же это такое, оглохла она, что ли, в самом деле?! Он обхватил ее лицо ладонями, вжался губами в губы, зашептал сорванным голосом:

— Он попоет у меня, попоет! На зоне попоет! — И вдруг его как осенило, и он завопил в радостном возбуждении: — А зачем пятнадцать лет? Вышку ему! Вышку!

Он вопил, продолжая колотить Альбину спиной о стену.

Татьяна Львовна застыла в мертвом оцепенении, сложив руки на коленях. В глазах ее бился ужас.

Ворон наконец отпустил Альбину. Она склонила растрепанную голову на плечо и произнесла задумчиво, тем самым единственным в мире хрустальным надтреснутым голоском, от которого у Вячеслава всегда мурашки по коже бежали:

— Хочу спать. — Подумала и добавила с легкой улыбкой: — Сейчас дождь прошел. Трава такая мокрая. И у мальчика губы тоже мокрые…

Ворон отшатнулся.

Альбина не спеша прошла в спальню и закрыла за собой дверь.

Вячеслав как-то сразу обмяк и, казалось, даже стал меньше ростом — словно из него выпустили воздух. Шаркая ногами, он вернулся к серванту, открыл дверцу, достал еще одну бутылку водки и сел за стол, на прежнее место. Он будет сидеть так еще час, пока не удостоверится, что Альбина заснула. Потом, как вор, прокрадется в спальню, встанет у кровати на колени и прижмется губами к ее тонкой до прозрачности, холодной руке…

Так и пройдет короткая летняя ночь. Под утро Ворон задремлет, забудется тревожным сном, и его опять будет мучить все тот же кошмар: Альбина убегает, исчезает, умирает… Он проснется, обливаясь холодным потом, и увидит ее — живую, спящую. И все простит ей в эту минуту, все-все… Свой позор и свою изломанную жизнь. Простит — лишь бы жила и дышала здесь, на расстоянии вытянутой руки.

Потом пойдет на кухню и сварит себе на завтрак яйцо. Как это делала Альбина. Теперь-то она не готовит ему ни завтраков, ни обедов, он сам это делает. Ничего. Лишь бы жила и дышала здесь… И он простит ей все, и боль, и ревность, и обиду… До вечера. А ночью все начнется сначала.

Два дня Иван считал часы и минуты. Конечно, они с Мариной вроде бы поссорились. Она обиделась и ушла. Но все-таки она сказала:

— Через два дня. Здесь.

А все остальное не важно. Конечно, он обидел ее, милую, нежную, единственную во всем мире Маришу… Он ляпнул ужасную, непростительную глупость. В раздражении, в отчаянии. Нет, он так не думает, он всегда будет любить ее — несмотря ни на что. Вместе они или нет — он все равно любит ее больше всего на свете, и это от него не зависит, как солнечный свет или приход весны. Он будет любить ее, даже если она бросит его, предаст, забудет… Когда они встретятся, Иван скажет ей это и еще многое другое, все, что он перечувствовал и передумал за эти два дня… Когда они встретятся. А если она не придет?

Придет. Она обещала.

Иван был на месте задолго до назначенного времени. Проскользнул в баньку, сел у маленького окошка, почти закрытого кустом одичавшей малины. Вспомнил последнюю встречу с Мариной здесь, но не то, как они поссорились, а то, что было перед этим… И задохнулся. Ему показалось, что кровь его вот-вот закипит. Сердце колотилось, словно просилось выпустить его из груди. Столбов закрыл глаза и увидел Марину, почувствовал запах ее волос и вкус ее губ. Вся его жизнь сейчас висела на кончике минутной стрелки. Он прислушался к тиканью часов. Сердце билось в такт.

— Она придет, придет, придет…

Он попросит у нее прощения, он все объяснит. Он убедит ее, что надо что-то решать. Что надо действовать. Немедленно. Но тут Иван вспомнил последний свой разговор с Никитой, добродушное открытое лицо капитана… Как он упрекал Марину, орал! А сам-то… Ведь так ничего и не сказал. Не посмел… Ну а ей каково? Иван почувствовал укол совести. Ведь Марина все ему отдала, жизнь свою из-за него переломила, ребенка его носит… А он только требует, требует! Сделай, скажи, решай! Разводись, уедем! Через три дня, завтра, сию секунду! Эгоист и хам, больше никто.

Иван покраснел от стыда. Иди скажи мужу: все, дорогой, пожили мы с тобой, а теперь я к другому ухожу, я его люблю и выхожу за него замуж; помоги чемодан донести. Так, что ли? А как? Как жена сообщает нелюбимому мужу о том, что хочет бросить его и уйти к другому? Правила какие-то есть насчет того, как вести себя в такой ситуации? Рецепты? Нету. Каждый сам решает. А Марина такая тонкая, такая добрая… Конечно, она права, надо все сделать по-человечески.

Загрузка...