Язык не повернулся бы назвать Зиночку роковой злодейкой. Да и никакой злодейкой она не была. А была всего-навсего растением, которое хотело жить и карабкалось к солнцу, к воде и к плодородной почве. У нее, кстати, обнаружилось множество достоинств. Во-первых, она оказалась дивно молодой. Из документов, которые нашлись в клетчатом узелке, выяснилось, что ей нет еще восемнадцати, и Вадиму пришлось улещивать чиновницу в загсе, чтобы им разрешили пожениться, не дожидаясь положенного по закону брачного возраста невесты. Во-вторых, она была хорошенькой, хотя после того, как ее отмыли и прилично, по-городскому, одели, оказалось, что она просто красавица: стройная и в то же время крепенькая, здоровая — кровь с молоком, с бездонными голубыми глазищами и толстой льняной косой.
А еще ей очень нравилось заниматься любовью. С очаровательным бесстыдством простодушного и безгрешного (ибо неразумного) существа она готова была не вылезать из постели сутками. Впрочем, постель как место для любовных утех, была, с ее точки зрения, совсем необязательна. Зина могла предаваться страсти в любом месте и в любое время. Она прижималась к Вадиму в лифте. Она звала его в примерочную, чтобы он помог ей выбрать новое платье, и вдруг с потемневшими расширенными глазами, молча, с дрожащей, кривящейся улыбкой, расстегивала ему брюки… И он, леденея от страха, что сейчас их застукают, подчинялся ей, и сходил с ума, и захлебывался неведомым ранее счастьем безумной нерассуждающей страсти…
А еще она была изобретательна. Не ведая ни стыда, ни сомнений, Зина занималась любовью с аппетитом — точно так же, как ела шоколадные конфеты или пила чай, прихлебывая из блюдечка. В постели она чувствовала себя как ребенок, наконец-то попавший в магазин игрушек. Ей все хотелось попробовать, глаза у нее разбегались. Старые игрушки быстро надоедали, и она хваталась за новые. Каждый вечер она сурово глядела на Вадима, как крестьянин на своего доброго Сивку перед опасным подъемом-тягуном: сдюжит — не сдюжит?
— Ночесь баско было, а нониче ишшо ладнее… Вот чего испробуем… — гудел ее нарочито серьезный голосок.
У Вадима при звуке этого голоса начинало бешено колотиться сердце, пересыхало во рту. Иногда днем он вспоминал об их ночных экспериментах, и краска заливала его лицо. Вадим не мог поверить, что это он, застенчивый, воспитанный в строгости мальчик, до недавнего времени даже не представлявший, что у женщин выше колен тоже ноги, и где-то там они сходятся… Вадим ловил себя на том, что смотрит на других мужчин с покровительственной жалостью. Они ничего подобного не знали и не узнают. Они, бедняги, даже не подозревают о тех бездонных пропастях страсти, в которые каждую ночь падает он, замирая, ужасаясь, теряя сознание…
И что могла поделать Анна Станиславовна с этой молодой нелепой любовью, слепой и глухой, отгородившейся от всего мира? Что она могла поделать с молчаливой, вечно улыбающейся Зиночкой? Ничего. Загадочная, самодостаточная простодушная красавица, можно сказать, параллельная личность, с которой Анне Станиславовне никак не удавалось пересечься — даже в быту, не говоря уже о духовной сфере.
Зина была не просто глупа — она была проста до невозможности. Не просто необразованна — неграмотна. Именно поэтому Анна Станиславовна чувствовала полное бессилие. Сложный организм всегда слабее, уязвимее простого. Динозавры вымерли, а тараканы живут и здравствуют. И даже хомо сапиенс ничего с ними поделать не может.
В принципе Зиночку можно было выжить из того рая, в котором она оказалась волею судьбы. Но как? Уж, конечно, не ядовитыми намеками. И даже не физическим воздействием. В сущности, Вадим мог бы ее время от времени поколачивать, и она была бы вполне этим довольна. Может, ей даже этого не хватало. Только непосредственная и достаточно аргументированная угроза физического уничтожения — вот что могло заставить ее отступить и призадуматься.
А Вадим между тем продолжал наслаждаться ролью всемогущего волшебника. Это всегда было в его характере, да еще усугубилось идеалистическим воспитанием матери. Но Анна Станиславовна никогда не давала ему в полной мере почувствовать это наслаждение: одаривать, изумлять, исполнять заветные желания, осчастливливать. Она с показным равнодушием принимала подарки, могла отругать за излишние траты. Ей, в сущности, трудно было угодить.
А Зиночка была так отзывчива, так простодушна, так мила в своей детской непосредственности. Она прыгала, хохотала, хлопала в ладоши. Она могла заплакать счастливыми светлыми слезами, получив в подарок какую-нибудь шелковую кофточку или золотое колечко. Она стояла в ванной и смотрела на текущую воду: повернул кран — бежит, закрыл — перестала… Чистая-чистая, прямо ключевая! Ее раз и навсегда потряс телевизор. Ткнул кнопочку — и вот тебе кино, прямо здесь, дома, и ходить никуда не надо. Она равно немела от восторга и в цирке, и в ГУМе, и в ресторане.
Она смотрела на Вадима обожающими очами цвета летних жарких небес — как ребенок смотрит на Деда Мороза. Так какое ему было дело до ее ума, образования и моральных устоев? Она в этом не нуждалась. Ни тигр, ни бабочка, ни цветущий жасмин не нуждаются в оправданиях. И будь известное изречение о противоположностях, которые сходятся, верным — ничто не помешало бы им жить долго и счастливо.
Анна Станиславовна, хоть и сложный, а потому уязвимый и слабый организм по сравнению с невесткой-растением, была все-таки настойчивой. Она умела ждать. И дождалась.
Вадим сразу почуял неладное. Мать приехала встречать его в аэропорту, хотя он давно уже убедил ее отказаться от этих встреч. Во-первых, он уезжал и возвращался очень часто, иногда по два-три раза в месяц. И не всегда заранее знал точный день приезда. Во-вторых, мать не соглашалась вызывать машину из Госконцерта, хотя для него это, конечно, сделали бы без всяких возражений, поскольку Госконцерт кормился его гонорарами. Это, считала она, — барство, мещанство. Она не хотела брать такси. По ее мнению, такси и ресторан — это разврат, первые шаги на пути к погибели. А думать о том, как она, со своими больными ногами и слабым сердцем, добирается на метро и электричке, да еще сильно загодя, а потом меряет шагами зал ожидания, не смея присесть, потому что ей мерещатся инвалиды и беременные женщины, чье место она может, недоглядев, занять… Нет уж, увольте!
А тут она приехала и ждала его. Вадим сразу увидел ее, хотя никогда не вглядывался в толпу встречающих. Ее бледное помертвевшее лицо выделялось среди веселых оживленных лиц, как восковая маска. Вадим бросился к ней, в глубине души надеясь, что ничего страшного не случилось, просто она соскучилась… или что-нибудь в этом роде…
— Нам надо серьезно поговорить, — сказала Анна Станиславовна. — Но не сейчас и не здесь.
Конечно же они поехали на электричке. Мать потребовала отчета о гастролях, и Вадим послушно рассказывал о концертах, о достопримечательностях Риги, говорил, что хорошо бы им всем вместе туда съездить. Он говорил и чувствовал фальшь своих улыбок и своего оживления.
В заграничном светлом костюме, с дорогим кожаным чемоданом, Вадим выглядел нелепо в переполненной электричке среди узлов, рюкзаков и плачущих детей. Ему наступили на ногу, измазали костюм раздавленной малиной и мазутом. А на чемодан присела хромая старушка с корзиной, полной живых пищащих цыплят.
Анна Станиславовна пристально наблюдала за сыном. «Не нравится? — спрашивал ее взгляд. — Тесно? Душно? А твои сограждане каждый день живут такой жизнью».
Под этим взглядом Вадим ежился, стараясь не встречаться с матерью глазами.
Недалеко от дома, в тихом скверике, Анна Станиславовна высмотрела одинокую скамейку и повела Вадима туда. Села, сложила руки на коленях и объявила прямо, без околичностей, как она это умела:
— У Зинаиды есть любовник. Вы должны расстаться.
И сделала паузу, чтобы он осознал сказанное.
Сначала Вадим не понял. Слова бились о его мозг, как докучливые злые мухи, но он зажмурился, закрыл все окна своей души и не пускал этих назойливых мух, потому что внутри все кричало: не надо, не обращай внимания, иначе конец всему! И если бы это сказал кто-нибудь другой. Но мама… Не поверить ей он не мог.
Вадим собрался с силами и открыл глаза. Слова перестали быть просто сочетанием звуков, они ожили, обросли плотью. Вадим увидел Зиночку, ее руки, ее блестящие, расширенные от страсти глаза, ее разметавшиеся по подушке светлые волосы, ее грудь… И — другого. Другой был просто черным пятном, накрывающим, поглощающим Зиночку. Что это такое — другой? Что такое любовник?
— Откуда ты знаешь? — спросил Вадим мертвым, шелестящим голосом. — Кто тебе сказал?
Анна Станиславовна сухо изложила все подробности. Никто не сказал. То есть говорили, и даже многие. Говорили, что к Зиночке ходят мужчины. То есть, может быть, это один и тот же мужчина, никто ведь у него документов не спрашивал, но каждый день, пока свекровь на работе, у Зины кто-то бывает. Соседка такая настырная, просто ужас, однажды шла за Анной Станиславовной прямо до самой двери и такие подробности… Гадость! Анна Станиславовна ненавидела сплетни и подобные разговоры, естественно, пресекала и не придавала им никакого значения.
— Вадим, ты должен меня понять! Конечно, сплетни — это унизительно, не надо воспринимать их всерьез, но, согласись, жить в обществе и быть свободным от общества нельзя! Я попыталась поговорить с Зинаидой. Я не обвиняла ее, просто напомнила, что ты — известный человек, заслуженный артист РСФСР, на тебе лежит особая ответственность за воспитание советской молодежи, и не только ты сам, но и твоя семья должны являть пример высокой морали. И не следует давать ни малейшего повода! Она захихикала и ушла в вашу комнату. И закрылась. Ну что мне было делать? Дверь ломать? Кричать?
Однажды Анна Станиславовна вернулась домой раньше обычного. Не специально, конечно. Просто отменили педсовет.
— Ты только не подумай, что я хотела выследить ее или что-то в этом роде. — Мать глубоко вздохнула и сжала пальцы так, что побелели суставы. — Они были в вашей комнате… они… ну… в общем, ситуация была недвусмысленная.
Но наивная Анна Станиславовна допустила ошибку. Ей следовало кричать благим матом, звать соседей (желающих стать свидетелями подобной пикантной ситуации нашлось бы немало) и при их помощи вышвыривать подлую бабу из дома честных людей. Но ее настолько ошеломил вид голого мужчины и голой женщины… и то, что они делали… и не прекратили, когда она распахнула дверь комнаты… Короче, у нее сработал рефлекс. Она пробормотала: «Извините» — и бросилась на кухню.
Оттуда она услышала возню и шепот, потом входная дверь хлопнула и все стихло. Анна Станиславовна после недолгого колебания заглянула в комнату сына и обнаружила, что ушли оба: и незнакомый мужчина, и Зиночка.
Она ждала невестку до двух часов ночи. Ярость и отвращение уступили место беспокойству. Анна Станиславовна воображала себе бог знает что: мост через Яузу, с которого блудница упала в мутную воду реки, растерзанное тело Зиночки на рельсах под поездом метро… И уже проклинала себя за то, что вернулась не вовремя, за свое неделикатное поведение. Хотя что понимать под словом «деликатность» в такой ситуации?
Измученная и почти обезумевшая от страшных видений, Анна Станиславовна задремала, положив голову на кухонный стол. А утром, уходя на работу, с изумлением обнаружила, что Зиночка уже дома и спит, закрывшись у себя в комнате.
— Ты не поверишь, мне так и не удалось поговорить с ней! Происходит что-то невероятное, бред какой-то. Утром я ухожу — она еще спит, вечером прихожу — ее нет. Возвращается под утро и закрывается в вашей комнате. И я ничего не могу с этим поделать.
Тут мама кое о чем умолчала. На самом деле она пыталась воздействовать на это ядовитое растение. Закрыла дверь на задвижку. В четыре часа утра Зиночка покрутила ключом в замочной скважине и поняла, что дверь заперта. Она не стала робко звонить, а повернулась к двери спиной и принялась весело и неутомимо лягать ее своими каблучищами. Грохот в спящем доме поднялся такой, что Анна Станиславовна пулей влетела в прихожую и распахнула дверь. Зиночка, даже не взглянув на свекровь, прошла мимо и удалилась к себе почивать. На том и закончились слабые потуги бедной матери покарать или хотя бы привести в чувство страстную красавицу.
— Я не могу уследить за ней, даже если бы и хотела. А я не хочу. И потом, у меня выпускной класс, экзамены идут, у меня два медалиста! В нашей школе уже лет десять не было такого замечательного класса. — На мгновение Анна Станиславовна вернулась к своей обычной жизни, выпрямилась, оживилась, в глазах загорелся прежний энтузиазм. — У меня консультации, дополнительные занятия. Ванечка Орлов собирается в МГИМО, у него невероятные способности к языкам. А Лиза Звягинцева — на филологический в МГУ…
Улыбка уже морщила ее губы, Анна Станиславовна полезла в сумку, чтобы показать Вадиму последнее сочинение Лизы Звягинцевой, но, взглянув на сына, на его бледное застывшее лицо, опущенные плечи, вспомнила, почему они сидят в этом сквере. Она сделала мучительное усилие и вернулась в эту черную минуту, в этот отвратительный для нее разговор. И уже не подбирала слов — никакие слова не могли быть гаже и грязнее того, что происходило в последнее время.
— И самое ужасное… Вадим, он все равно бывает в нашем доме! Каждый день! В твоей комнате, на твоей кровати…
Это был подвиг. Для Анны Станиславовны сказать такие слова — насчет кровати — было совершенно немыслимо. Однако сказала.
Вадима передернуло. Он всегда посмеивался над матерью, считая ее старомодной и даже немножко ханжой, вроде гоголевской дамы, приятной во всех отношениях. Она говорила: «Они встречаются» вместо «они любовники», «она в интересном положении» вместо «она беременна». Для всего, что было связано с физиологией, особенно с плотской любовью, находились десятки эвфемизмов, намеков, умолчаний. Когда ей приходилось стирать свое белье — а ей ведь приходилось, — она развешивала свои трусики и бюстгальтеры на веревке над ванной и прикрывала полотенцем или салфеткой. Чулки почему-то считались предметом более приличным и могли сушиться открыто. И вот она говорит о кровати…
Вадиму стало тошно. Не от того, что она говорила, но от того, что она это говорит.
Анна Станиславовна порывисто схватила его за руку:
— Вадим! Нельзя! Нельзя так жить! Она… Это не человек, это какое-то страшное, чуждое нам существо! Разведись с ней, разведись немедленно, пусть она уйдет… Я не хочу… Я не могу больше… Мне страшно возвращаться домой…
Анна Станиславовна заплакала, стесняясь своей слабости, отворачиваясь и сморкаясь в крохотный скомканный платочек. И Вадим поверил. Значит, правда. Значит, все-все правда. Потому что мать плачет на улице. Она, не плакавшая никогда. Не позволявшая себе расслабиться даже без свидетелей, наедине с собой. Она плачет, и прохожие поглядывают на нее — кто с жалостью, кто просто с любопытством, а ей все равно, она плачет, уткнувшись в его плечо, и он должен что-то сделать, чтобы она не плакала.
Должен развестись с женой. Зиночка… Светлое дитя, радость и веселье его жизни. Зизи, кристалл души моей… Вадим почувствовал, как что-то ломается и рушится у него внутри и обломки давят на сердце и ранят острыми краями. За что? Он любил и сейчас еще любит ее. Он так хотел, чтобы она была счастлива! Он баловал и тешил ее, как ребенка. Она такая глупенькая, доверчивая… Может быть… Может быть, есть какое-то объяснение. Он поговорит с ней, и все выяснится, и все будет по-прежнему, и они… Вадим так мечтал о встрече с ней, с таким предвкушением ее радости выбирал подарки. Вот они тут, в чемодане.
В качестве компенсации за отсутствующие мозги природа наделила Зину острым нюхом. Она почуяла неладное и потому не бросилась к мужу на шею, как бывало. Осторожно вошла в большую комнату и встала, прислонясь к косяку, поглядывая то на Вадима, то на Анну Станиславовну.
— Зина… — мучительно подбирая слова, начал Вадим. — Мама сказала мне, что ты… что у тебя… Если ты полюбила другого человека, я, конечно, пойму, мы разведемся с тобой, но все-таки…
— Врет она, — твердо сказала Зиночка и посмотрела на Вадима честными глазами. — Напраслину на меня возводит. И вообще житья не дает. Как ты здеся — она и то, и се. Изображает. А как ты в отлучке — кобенится. Ходит, шипит, змеишша. Исть не зовет…
Вадим будто впервые услышал — что она говорит. Раньше он, в сущности, не слушал, он смотрел, как шевелятся ее розовые пухлые губки, движутся тонкие соболиные брови, рассыпаются по плечам и по груди светлые волны волос… И вдруг услышал. И застонал.
— Не надо, Зина, — попросил он. — Мама видела…
— Да что она видела, дура старая? — искреннее удивилась Зиночка.
Вадим болезненно вскрикнул и бросился к ней. Он хотел схватить ее за плечи, встряхнуть, привести в чувство, чтобы она замолчала или… Он все еще никак не мог поверить, что это она и есть, что именно так она говорит всегда, именно так она думает о его матери.
Зина поняла его намерения иначе. Она охнула и прикрыла голову руками, ожидая удара. У Вадима все сжалось внутри. Он подошел к ней, отвел руки и заглянул в лицо.
Бывают минуты, когда зверь и человек, встретившись на лесной тропе, смотрят друг другу в глаза и в одно странное, может быть, единственное в жизни мгновение понимают друг друга — до дна души.
Барьер, разделявший их, стена, о существовании которой Вадим не имел понятия, о которую лишь сегодня ударился с размаху, раскровенив сердце, вдруг рухнула, и он увидел в своей жене человека, совсем не похожего на него, его маму и всех, кого он знал в своей жизни. Но все-таки человека, со своими желаниями, надеждами и чувствами. А она ясно поняла, что он все знает, что его уже не обманешь.
— Ладно, — сказала Зина совсем другим, низким, хриплым голосом. Оттолкнула его и прошла в середину комнаты, уселась на журнальный столик, широко расставив колени, склонившись и глядя на него исподлобья, поблескивая хитрыми хищными глазками. — Ладно. Разведешься, значит, бросишь, значит, меня. Гулящая, мол. Ну это еще доказать надо. Судья разберет, которая тут гулящая.
У Вадима закружилась голова. Он почувствовал приближение клокочущего разрушительного гнева. Стараясь сдержаться и не опуститься до того, о чем позже будет сожалеть, он процедил сквозь зубы:
— Молчи, дрянь!
Зина засмеялась. В отличие от него она не боялась себя и своих глубинных инстинктов. Она отпускала их на волю — и это сулило ей наслаждение. Она поежилась в сладком предвкушении.
— Я, говоришь, гулящая. А ты? Ты кто?! Спроси свою мамашу. Она те ска-ажет… Сын героя, убитого за Родину… Ты — выблядок!
Она смачно выплюнула это слово, словно комом грязи запустила. Поняла, что попала, и засмеялась от радости.
Все это было настолько невероятно, невозможно, что Вадим словно отупел, заледенел, ему казалось, что он ничего не чувствует, как обмороженный палец… Он только удивлялся, что подобное может происходить в реальности, что это может происходить именно с ним.
Зиночка проскользнула к книжному шкафу — словно хорек в курятник. Легко вспрыгнула на стул и скинула с верхней полки тяжелые тома Ожегова и академика Виноградова. Достала потертый черный ридикюль и помахала им.
— Все здесь… — Она расстегнула сумочку и привычно, не глядя, стала доставать оттуда бумажки; чувствовалось, что содержимое загадочного ридикюля, которого Вадим в жизни не видел, давно и хорошо ей знакомо. — Похоронка! Глинский Сергей Михайлович… погиб в октябре сорок первого под Вязьмой… Пал, значит, смертью храбрых… Письмо командира полка… про геройство, и как в атаку роту поднимал… и похоронен в братской могиле. Часы… обручальное кольцо… письма жены, пробитые фашистской пулей и залитые горячей кровью бойца… Во-от… — Зиночка торжествующе усмехнулась. — А ты когда родился? В сорок шестом? Из братской могилы тятенька приходил, чтоб тебя заделать?
Она приплясывала на стуле от возбуждения. Глаза ее горели праведным гневом.
— А ведь неизвестно, кто твой родитель-то. Может, вредитель какой, может, враг народа! Сколь годов честным имечком пользовались! Никому и не знатко было! Да ты, поди, и в люди-те вышел через отца! Начальники-те пожалели, сирота, дескать, тятька на фронте геройски сгинул, дай-ко мы его на хлебно место пристроим…
Вадим, не отрываясь, смотрел на Зиночку, слушал… Эта фантасмагорическая смесь сибирского диалекта и казенных газетных фраз, крестьянского здравого смысла и лакейского хамства…
И тут будто кто-то толкнул его в спину.
Вадим оглянулся. Анна Станиславовна сползала по стене, прижав к груди стиснутые руки. Он не заметил ни ее серого лица, ни запавших глаз, он увидел посиневшие ногти. Вадим заметался. Воды, окно открыть, валидол… Он растирал ей руки, гладил по лицу, умолял очнуться и посмотреть на него… Потом бросился к телефону, вызвал «скорую». Все это время он не думал ни о Зиночке, ни о солдате, погибшем под Вязьмой. Это было неважно. Если мама… Нет, все будет хорошо, ее вылечат, а об остальном он подумает потом.
И только когда из квартиры выносили носилки, а он потерянно бежал за ними, Вадим все-таки оглянулся и увидел, что Зиночка, с пылающим лицом и смущенной улыбкой — а что ты мне привез? — возится с чемоданом, пытается открыть. Увидел и не осознал увиденного. Будто яркое расплывчатое пятно на мгновение заслонило от него весь мир и тут же исчезло. Он бросился вниз по лестнице.
Анну Станиславовну отвезли в хорошую больницу, не в «кремлевку», конечно, не дорос он до «кремлевки», но все-таки особую, не для простых смертных. Мама этого не одобрила бы, но она была без сознания. Трое суток без сознания. И не знала, в какой спецбольнице находится, и не могла возмутиться и запротестовать. И врачи были хорошие, вытащили ее, выходили, не пожалели ни дорогих лекарств, ни заграничной аппаратуры… И палата у нее была отдельная, и Вадиму разрешали приходить и сидеть возле ее кровати хоть целый день — с перерывами на процедуры. Он и сидел. Держал ее за руку, слушал дыхание. Она дышала — сначала при помощи разных приспособлений, трубочек и насосов, а потом уже сама. И завотделением сказал, что кризис миновал. Конечно, впереди долгое лечение, никаких волнений, никаких усилий, диета и постельный режим, но самое страшное позади.
Но она не хотела жить. Не хотела есть, не хотела дышать. Она лежала на спине, глядя в потолок равнодушными остановившимися глазами. Казалось, она ничего не помнит. Во всяком случае, Вадим очень на это надеялся. Просто ей все надоело и она очень устала.
Она уже неделю находилась в больнице, как однажды повернулась к Вадиму, посмотрела на него совершенно разумными, страдающими, любящими глазами и прошептала:
— Дай руку.
Вадим с готовностью протянул ей руку, она разжала кулак и положила на его ладонь влажный бумажный комочек.
— Когда я умру… — она не сказала «если», она сказала «когда». — Когда я умру, позвони ему, пусть придет на похороны. Ничего, это можно. Не обижай его, он не виноват. Никто не виноват.
Анна Станиславовна попыталась поднять руку, но не смогла и улыбнулась виновато, словно извиняясь за свою слабость. Вадим понял, наклонился и положил ее руку себе на голову. Она гладила его волосы, перебирала непослушными пальцами. Глубоко вздохнула, собираясь с силами:
— Прости меня. Бедный ты мой… Как же ты один?.. Кто о тебе позаботится?.. Мальчик мой…
Одинокая мелкая слезинка вылилась из ее глаза и поползла по щеке. И пока эта слезинка катилась по лицу, Анна Станиславовна умерла.
Вадим не стал звать врачей, требовать чудодейственных лекарств, реанимации. Мама хотела умереть, и он не смел ей противоречить.
А потом все закружилось, заголосило, заходило вокруг него. Вадим думал, что умерла его мать и это его личное дело. Их ведь всего двое на этом свете. Но оказалось, что многих, многих людей коснулась смерть Анны Станиславовны Глинской.
Едва успели официально констатировать смерть, едва усталый, мрачный завотделением неловко похлопал Вадима по плечу, едва отключили капельницу, как дверь палаты распахнулась.
Вадим увидел знакомые лица. Директриса школы, тетя Нюта, стародавняя мамина подруга, еще из той школы, где мама работала до рождения Вадима (поскольку они были тезками, то тетя Нюта называла маму Анночкой, а мама ее — Нюточкой), и Василиса, школьная уборщица, которую по старинке называли нянечкой и которая, благодаря своему властному характеру, занимала не последнее место в школьной иерархии. Они знали, что делать.
Директриса отвечала на бормотание завотделением хорошо поставленным командирским голосом:
— Не надо никакого вскрытия! Мы против. Какой диагноз? Инфаркт — он и есть инфаркт. Обычное дело. Сперва ларингит, потом тромбофлебит, потом инфаркт. Наши учительские награды. Много нас до пенсии-то доживает?
Нянечка Василиса тихонько оттеснила дюжих медбратьев с каталкой, повздыхала, закрыла маме глаза своими темными узловатыми пальцами, перекрестилась и зашептала слова молитвы. И никто не остановил ее, никто не возмутился. Медбратья отступили, провожаемые воркованием Василисы:
— Идите, ребятки, у вас небось другой работы полно. А я уж сама — и обмою, и обряжу. Мы свое дело знаем.
Тетя Нюта взяла Вадима за руку и вывела из палаты. Несколько метров Вадим потерянно шел за ней. Вдруг очнулся и неуверенно произнес:
— Я… Мне домой надо.
— Не надо тебе домой, — сухо возразила тетя Нюта, и он понял: знает. Знает и не осуждает.
Тетя Нюта отвезла его к себе, в такую же шумную грязноватую коммуналку, в какой когда-то они с мамой были так счастливы. Вадим выпил горячего чаю, его уложили на продавленный диванчик, укрыли шерстяным одеялом, и он неожиданно для себя уснул — под бормотание радиоприемника, под говор соседей на кухне, под крики детей за окном. Уснул с блаженным чувством возвращения — он наконец дома, он убежал, он спасся…
Конечно, он не убежал и не спасся. Он просто спрятался на время. До самых похорон он не возвращался в свою квартиру. Все шло как-то само по себе. Не нужны были ни его деньги, ни его связи. Просто в свое время он оказался в молчаливой напряженной толпе, одушевленной общим горем.
Какое там одиночество у гроба матери, о котором он, в сущности, мечтал с пронзительным самолюбивым отчаянием! Они все шли и шли: учителя и ученики, целыми классами. Вадим вдруг подумал: если он сейчас умрет, кто придет на его похороны? Тетя Нюта да представитель от Госконцерта — все-таки заслуженный артист. Да, может, какая-нибудь истеричка-поклонница.
— У них ведь каникулы, — сказал он с затаенным раздражением. — Зачем вы…
— Я никого не заставляла, — спокойно ответила директриса. — Они сами. Боюсь, ты даже не представляешь, каким учителем была Анна Станиславовна.
Он не представлял. Он так был занят собой, ему так наскучили за всю его жизнь мамины рассказы о школе, что он давно уже не вслушивался, привычно кивал и отпускал дежурные реплики, вроде: «Что ты говоришь? Неужели? Надо же!»
А это была ее жизнь.
Вот они и шли — свидетели и участники ее настоящей жизни. Дети, и подростки, и совсем взрослые люди — выпускники прошлых лет. Дамы с крашеным перманентом, мужчины в темных костюмах, с цветами и венками, они вдруг узнавали друг друга, махали руками, пробирались поближе и затевали тихонько оживленные разговоры.
— А ты теперь где?.. А у меня уже трое… Егорушку помнишь? Директор фабрики!
Это было нормально, потому что ведь не заслуженного певца или директора универмага хоронили, а простую учительницу средней школы.
Директриса выловила из толпы тощего конопатого паренька:
— Иван! Ты документы сдал?
Взъерошенный Иван поправил вылезающую из брюк рубаху и пробормотал:
— Нет, я передумал. Я в медицинский пойду.
— Здрасте, — вздохнула директорша. — Какой медицинский? Ты же крови боишься!
Иван багрово покраснел:
— Ничего я не боюсь! И потом, я не в хирурги… Я искусственное сердце изобрету, чтобы никто… никто не умирал… вот так вдруг! Это же нечестно! — Слезы брызнули у него из глаз, и он, закусив кулак, отвернулся.
Директриса покачала головой:
— И всегда у нее так. Хороший словесник, ничего не скажу. Но таких романтиков навоспитывает, таких упрямых идеалистов… То она рассказывает про дуэль Пушкина и весь класс ходит с зареванными опухшими мордами; то они у нее на гвоздях спят; то всем классом собираются либо на Дальний Восток, либо в глухую сибирскую деревню — учить детей, поднимать культуру. Спорить с ней было невозможно… Идеалы! Высшие цели! Смысл жизни! А вот как они столкнутся с реальной-то жизнью, да без всякого высшего смысла… — Директриса покрутила головой, как бы снова переживая свои споры с Анной Станиславовной. — Знаешь, как она умерла? Как жила… Она ведь сразу должна была умереть, еще во время приступа. Обширный инфаркт. Попросту говоря, сердце разорвалось. Люди с таким сердцем не живут. Не с чем… А она очнулась в приемном покое и спрашивает, какое нынче число. Ей сказали. Она и говорит: нельзя мне сегодня умирать, послезавтра выпускной вечер, испорчу детям праздник… Подумала, посчитала что-то там про себя и говорит: я, говорит, еще недельку поживу, потерплю…
И тут железобетонная, идейно безупречная директриса, пришедшая в школу по призыву партии прямо из органов, вдруг всхлипнула… Переждала минуту, проморгалась, глубоко вздохнула и запричитала сиплым баском:
— Ну что я буду делать? Где я возьму хорошего словесника? Они мне суют мальчишку после пединститута! Да мои орлы из него за неделю отбивную сделают! У него, видишь ли, тетка в минпросе, да мне-то что! Что мне тетки из министерства! Я и партбилет положу, если что. Мне настоящий учитель нужен. Я надеялась, она возьмет пятый «Б», это ж готовые уголовники, нам тут в район бараки переселили, квартиры им дали… Они же школу по щепкам разносят… Я их хотела Анне Станиславовне дать, пусть лучше на гвоздях спят, чем по подворотням шляться да киоски грабить… Семеро на учете стоят… Экую свинью она мне подложила!
И суровая директриса зарыдала.
Последнюю мамину просьбу Вадим выполнил. Позвонил по телефону, указанному на бумажке, назвал незнакомое имя. И сообщил равнодушной скороговоркой, что умерла Анна Станиславовна Глинская, похороны тогда-то и там-то. И положил трубку.
И забыл об этом. Слишком многое свалилось на него в эти дни. А на кладбище вдруг вспомнил. Потому что узнал. Странное дело. Узнал человека, которого никогда в жизни не видел. И не увидел бы, если бы тогда в самолетике оказалось свободное место.
Уже подходили прощаться, перед тем как совсем закрыть и заколотить гроб. В череде знакомых и незнакомых людей Вадим заметил — отдельно от всех — высокого грузного мужчину, не старого еще, крепкого, но совершенно седого. Он подошел к гробу, опустился на колени и поцеловал сложенные на груди руки.
Тетя Нюта охнула. Она бросилась к незнакомцу, схватила за плечо, заставила встать и потянула прочь от гроба, по тропинке между могил, быстрым шагом, почти бегом, не обращая внимания на то, что поведение ее было далеко от приличия. Они стояли в отдалении, но Вадим видел своими молодыми зоркими глазами, как тоскливо оглядывался мужчина, как крепко держала его за рукав тетя Нюта. Они остановились у ворот кладбища, и тетя Нюта стала что-то говорить ему — со злым покрасневшим лицом. А он стоял, опустив седую голову, и крутил пуговицу пиджака.
Потом Вадим видел его еще раз. Тот сидел на автобусной остановке, на ободранной изрезанной скамейке. Слезы текли по его лицу, он что-то шептал потрескавшимися пересохшими губами и вдруг с силой ударил себя обоими кулаками по голове. Тетя Нюта торопливо повела Вадима к автобусу, который был выделен районо на похороны. Она была очень недовольна, но не могла запретить седому незнакомцу сидеть на общественной скамейке, плакать, раскачиваясь из стороны в сторону, и бить себя так неистово.