Вадим впервые выезжал за границу. В сущности, он впервые в жизни покидал Москву, если не считать серьезными путешествиями ежегодные выезды в пионерлагерь. Он впервые летел на самолете. Он впервые жил в гостинице — в отдельном номере с холодильником и телевизором. Он не успевал справляться с вихрем новых впечатлений, осознавать и прочувствовывать их. Впрочем, он сознательно не подпускал к себе ничего лишнего. Все мелькало и кружилось вокруг него и требовало особенного внимания.
Ему сшили специальный концертный костюм. Его постоянно инструктировали: как себя вести, что говорить и как избегать провокаций. И что делать, ежели провокация все-таки будет иметь место.
Он смотрел, слушал, старательно кивал, но ничего не понимал и не помнил. Для него сейчас главным было одно — Песня.
Ему повезло. Это в самом деле была хорошая песня. Настоящая. Такие встречаются не часто в карьере певца — тем более такого молодого. Хороший композитор написал замечательную музыку, известный поэт написал пронзительные стихи. Это была песня о войне, но не пафосно-патриотическая кричалка, какие Вадиму не раз приходилось исполнять на официальных концертах. Это была настоящая песня — о погибших солдатах, таких, как его отец. И петь ее надо было не только голосом, но и сердцем. Вадим думал о белобрысом худеньком лейтенанте, который никогда не видел своего сына, который так любил свою красавицу жену и уехал от нее на еще одну войну, далекую и не важную… Вадиму хотелось, чтобы этот лейтенантик услышал его песню.
Он вышел на сцену. Теплый ветер принес запахи моря и цветов и откинул волосы с его лба. Амфитеатр под открытым небом был полон, нарядная веселая толпа гудела и шевелилась перед ним, но Вадим смотрел вверх, на звезды, и думал об отце. Первый раз в жизни неведомое понятие души взволновало его.
Он был очень советским молодым человеком, комсомольцем и атеистом, но в ту минуту искренне верил, что душа его отца бессмертна, она где-то здесь, рядом. Он ощутил любовь отца и его поддержку. Он почувствовал связь с ним. И тогда запел.
В ту минуту он стал гораздо взрослее. Потому что пел не как птица — бездумно и легко, наслаждаясь звуком собственного голоса, но как человек. Он стоял в луче света и чувствовал, как другие, невидимые, но более мощные лучи связывают его с залом — общая память, общая боль…
Когда песня закончилась, зал встал.
…На другое утро Вадим проснулся знаменитым. Нет, пожалуй, не так. Он проснулся знакомым и близким целой Польше. С ним здоровались на улице, ему улыбались, жали руку, дарили цветы… Не тяжелые официальные букеты, которые он когда-то получал на концертах, а скромные букетики полевых цветов. Он давал интервью десяткам журналистов. «Пакс» присудил ему специальную премию «за гуманизм в искусстве», и Вадим без колебаний принял эту премию. Он понятия не имел, что «Пакс» — организация католическая. Разве могут существовать в братском социалистическом государстве религиозные организации?
Его пригласили на телевидение.
Выяснилось, что у него очень короткая биография. Родился, учился… Отец погиб на фронте, мама — учительница. Все. Вадиму даже неловко стало, что жизнь у него оказалась такой короткой и простой. И чтобы утешить симпатичную ведущую, которая уже отчаялась вытянуть из него что-нибудь, кроме паспортных данных, он присел к роялю и стал рассказывать, как слушал музыку из черной тарелки, как спел песенку Герцога, совершенно не понимая слов… Как выглядела в его тогдашнем исполнении «Элегия» Глинки. Вместо «Немой тоски моей не множь» он прочувствованно горланил: «Не мой носки-и мои-и-и, не тро-ожь!»
Вадим рассказал, как не получались у него гаммы и он помогал себе голосом. Не только рассказал, но и показал. Неожиданно у него обнаружились актерские способности, о которых он сам и не подозревал. Ведущая рыдала от смеха, хохотал оператор и вовсю ржали осветители.
А поздно вечером в его номер ворвался разъяренный искусствовед в штатском, сопровождавший советскую делегацию на конкурс. Свистящим шепотом он перечислил все преступления Вадима и пообещал соответствующие оргвыводы и наказание сразу же по прибытии на Родину. Ошеломленный Вадим, только теперь осознавший всю глубину своего падения, с готовностью отдал особисту паксовскую премию — грамоту на роскошной, ручной выделки, бумаге с лаковой красной печатью, янтарного соловья и конверт с деньгами. А вот с телепередачей уже ничего нельзя было сделать: она вышла в прямом эфире.
Всю ночь Вадим ворочался без сна и размышлял о своем незавидном будущем. Он не особенно переживал, что не выпустят больше за границу: если честно, то он и не думал, что еще куда-нибудь поедет. Пошлют телегу в училище — ничего страшного: Александра Сергеевна скажет, что она предупреждала и нечего ему было соваться на эстраду. Даже, пожалуй, довольна будет. Но мама! Ей-то каково будет узнать, что сын так уронил честь советского человека!
Утром мрачный особист принес обратно и грамоту, и соловья, и деньги. В ночном выпуске Би-би-си Вадиму посвятили аж пятнадцать минут. Похвалили и голос, и внешность, и песню. Но, главное, его интервью на телевидении. Оказывается, советский человек может быть и раскрепощен, и обаятелен, и остроумен! Это посчитали добрым знаком «оттепели», а Вадима объявили тем самым человеческим лицом социализма, которое так надеялись разглядеть в советских людях прогрессивные круги Запада.
Как потом выяснилось, глубокой ночью перебдевший особист позвонил в свою контору, чтобы узнать, возвращать ли Вадима на Родину самолетом (ради приличия и конспирации) или в телячьем вагоне и в наручниках. И тогда некто с холодной головой и чистыми руками сурово приказал ему не дурить и не срамиться, а наоборот — изо всех сил демонстрировать чувство юмора и то самое человеческое лицо. Поскольку такова на данный момент генеральная линия партии.
В результате у Вадима оказалась довольно приличная сумма денег — католическая премия плюс сэкономленные суточные. Он решил купить матери подарок. Какой, он и сам толком не знал. Он вообще не умел делать подарки. На Восьмое марта он дарил матери цветы, а на день рождения — духи «Красная Москва» или пудру в треугольной картонной коробке с кисточкой.
А из-за границы хотелось привезти что-нибудь эдакое… Вадим понятия не имел, сколько у него денег по здешним меркам и на что их хватит. Однако советоваться ни с кем не захотел и в магазин отправился один, хотя это и не рекомендовалось. А уж после выволочки, устроенной накануне, он и вовсе мог считаться рецидивистом.
В магазине он растерялся. Конечно, это была не Франция и не Англия, а всего лишь Польша. К тому же ни во Франции, ни в Англии он не был. Но по сравнению с тем, что было, а точнее, чего не было в наших магазинах… Короче, тут он нашел и Францию, и Англию одновременно.
— Пане Глински! Проше пана!
Вадим не сразу понял, что это он и есть пан Глинский. А поняв, бросился на этот доброжелательный мягкий голос, как на свет маяка.
Ее звали Эльжбета. Тонкий нос с горбинкой, близко посаженные голубые глаза, медно-рыжие разлетающиеся кудряшки, мелкие веснушки на белой-белой, прямо-таки светящейся коже. Не красавица. Но было в ней что-то такое, такое… Полька, одним словом.
— Подарки, — залепетал Вадим. — Ну, сувениры…
— Презенты, — кивнула пани Эльжбета. — Розумем. Для дзевчины?
Вадим замотал головой.
— Не? — удивилась пани Эльжбета. — Не ма дзевчины?
— Нету, — честно ответил Вадим.
Пани Эльжбета посмотрела на него со странным выражением — и с жалостью, и с восхищением, и с тонкой насмешкой.
— То для кого презенты?
— Для мамы, — выдохнул Вадим.
— А мама… яка она ест? Но… блонд, чарна, руда? — Пани Эльжбета подергала себя за рыжий локон.
Вадим полез во внутренний карман пиджака и достал мамину фотографию. Маленький черно-белый снимок, чуть больше, чем на паспорт, чуть меньше, чем на Доску почета; в последний момент, собирая вещи, он сунул его в карман, повинуясь какому-то безотчетному порыву.
Пани Эльжбета внимательно взглянула на фотографию и кивнула.
— Иле пан ма пенендзы?
Между ними установилось такое магическое взаимопонимание, что этот вопрос Вадим понял без всякого перевода. Он выгреб из кармана всю наличность и положил на прилавок. Пани Эльжбета пересчитала купюры с орлами и удовлетворенно улыбнулась:
— Зроби се. Малгося, Ванда, Ханка!
Из соседних отделов прибежали девушки, и пани Эльжбета дала им краткие, но исчерпывающие указания.
Господи, до чего он не любил ходить по магазинам! Очереди, толкотня, хамство продавцов, склоки между покупателями. И вечно он все забывал, путал, покупал не то, что надо, и не столько, сколько было велено.
Но здесь перед ним разворачивалось просто волшебное действо, праздник, спектакль под названием «Пан Глинский покупает подарки для своей мамы».
На прилавке появилась дамская сумочка — элегантная, но весьма вместительная. Пани Эльжбета продемонстрировала ее Вадиму — все застежки, отделения и потайные кармашки — и принялась наполнять разными мелочами и штучками дивной красоты. Золотистый патрон губной помады, баллончик туши для ресниц, пудреница в лакированном черном чехле с отделением, где лежал запасной блок, духи «Быть может» во флакончике, похожем на маленькую стеклянную скрипку. Сеточка для волос, составлявшая предел мечтаний каждой советской женщины. Четыре мотка невесомого жемчужно-серого мохера… Тут пани Эльжбета на мгновение задумалась, потом вздохнула как-то печально, полезла под прилавок и достала толстую короткую колбаску в пестром футляре. Вадим, совершенно ошалевший от мелькания всех этих предметов непонятного назначения, вдруг очнулся и ткнул пальцем в колбаску:
— Что это?
Пани Эльжбета ласково улыбнулась:
— Парасолька.
И защебетала, подробно и любезно объясняя, что вообще-то парасольку она купила для себя, и не просто купила, а достала по хорошему знакомству и переплатила полцены сверху, но для великолепного пана Глинского и его милой мамы готова уступить именно за те деньги, которые дала сама.
Вадим внимательно следил за ее розовыми пухлыми губками и ничего не понимал. Пани Эльжбета перешла от слов к действиям.
Она достала непонятный предмет из футляра и нажала какую-то кнопку. Колбаска вздрогнула — подобно гусенице в тот момент, когда она превращается в бабочку, — и раскрылась куполом невероятной красоты. На этом широком легком куполе лежали листья — красные, желтые и шоколадные. А в промежутках между ними виднелось ослепительно синее небо.
Вадим онемел. Он всю жизнь был уверен, что зонты бывают только черные. Снег — белый, пионерский галстук — красный, а зонт — черный. Такова природа вещей.
Но пани Эльжбета не признавала никакой природы вещей и творила чудеса своими тонкими наманикюренными пальчиками.
В последний момент в магазин вбежал запыхавшийся молодой человек и протянул пани Эльжбете сверток. Она поблагодарила его снисходительным кивком и развернула оберточную бумагу. Там был томик Ахматовой.
Вадиму сразу вспомнились все грозные предупреждения относительно провоза через границу враждебной печатной продукции. Он замотал головой и испуганно отодвинул книгу.
Пани Эльжбета все поняла. Она раскрыла книгу и ткнула пальцем в название издательства — «Советский писатель».
— Можна, можна, — успокаивающе повторяла она; казалось, еще немного — и она погладит Вадима по голове. — Дозволене.
Откуда она знала, как угадала — эта очаровательная, но отнюдь не производящая впечатления умной, кокетливая легкомысленная девочка, озабоченная своей прической и своими лаковыми ноготками? Но оказалось, что она знает Анну Станиславовну лучше, чем ее преданный любящий сын.
Вернувшись в Москву, Вадим устроил свой собственный праздник, свой маленький спектакль одного актера для одного зрителя.
Он рассказал матери все — подробно и не один раз, повторяя особенно важные моменты. И как летели, и как долетели, и где жили, и как выглядел номер в гостинице, и что ели. И какая была погода, и какие достопримечательности Сопота он успел увидеть. И конечно же все о концертном зале, оркестре, дирижере и о самом концерте — с мельчайшими подробностями. А когда они уже устали говорить, и напились чаю, и просто смотрели друг на друга, радуясь встрече, Вадим небрежно сказал:
— Да, чуть не забыл. Я тут кое-что тебе привез. — И достал сумочку.
Анна Станиславовна ахнула:
— Какая прелесть! — Она бережно приняла из рук сына подарок. — Как ты догадался? Так кстати. Моя старая совсем рассыпалась. Я уж ее чинила-чинила… — Она аккуратно щелкнула замочком. — Надо же, и вместительная. Сюда и тетради войдут, и книги…
Мама открыла сумку, заглянула внутрь и замолчала.
Вадим, затаив дыхание, следил за ней.
А она медленно вынимала из сумки и раскладывала на столе подарки. Открыла и понюхала духи. Осторожно погладила моток мохера. Повертела в руках зонтик, отложила.
Вадим не выдержал, схватил зонт и раскрыл это японское чудо.
— Смотри! Когда он сложенный — такой маленький, а вот тут нажмешь — и хлоп, во какой зонтище получается! Правда, удобно? Возьми, подержи — почувствуешь, какой он легкий и удобный. Его всегда можно с собой носить.
Мать послушно взяла в руки зонт, подняла над головой цветастый купол.
И Вадим неожиданно увидел сразу все: усталое лицо, бледные губы, морщинки у глаз, небрежно заколотые на затылке седеющие волосы. Увидел желтенькую самовязаную кофточку — растянутую и застиранную. Увидел домашнюю серенькую юбку. Их всего-то было две: парадная черная — на работу и старая серая — для дома. Он вспомнил ее разбитые, чиненые-перечиненые туфли, ее фетровые ботики, которые она носила осенью, и весной, и зимой…
А на пани Эльжбете была блузочка — голубая в тонкую синюю полоску. Вадим никогда не обращал внимания на женские наряды, но эта блузочка его поразила. А еще больше потрясли маленькие голубые пуговки, сидящие как бы парами: две пуговки — пропуск, две пуговки — пропуск. И на каждой пуговке — тонкая синяя полоска. Неужели, думал он, где-то есть фабрика, специально выпускающая пуговицы именно для голубых блузок в синюю полоску?! И как они потом встречаются и соединяются в огромном мире, эти блузочки и пуговки? И где потом покупают такие кофточки? И сколько они стоят?
Вот в чем дело. Вадим никогда не думал о деньгах. Мамино воспитание. Думать о деньгах, говорить о деньгах — это было неприлично, хуже, чем ковырять в носу. Окружив себя плотным коконом суровых слов — мещанство, накопительство, вещизм, — она жила исключительно в сфере духа.
Но дух тоже требовал денег.
— Я взяла билеты в Большой зал консерватории. Дороговато, конечно, но на этот концерт обязательно надо сходить. Ладно, на чем-нибудь сэкономим… Как ты вырос за лето! Пальто надо новое покупать… и ботинки тоже… и портфель… Ладно, на чем-нибудь сэкономим!
Вадиму нужны были книги, и ноты, и пластинки, и фрукты, а также жиры и углеводы в достаточном количестве. Ему нужно было слушать хорошую музыку, ходить на выставки и в театры, кататься на коньках. И он ужасно любил сладкое.
А на чем она могла сэкономить? Только на себе. Он слышал эту веселую фразу всю жизнь, всю жизнь видел ее улыбку и этот бодрый жест, которым она отмахивалась от «временных трудностей». И никогда не задумывался над этим.
А теперь вдруг все понял. Она не будет ходить с этим зонтом. Потому что к такому зонту нужны другое пальто и другая обувь. И другая прическа. И другая жизнь.
Но тут Анна Станиславовна заметила книгу, лежавшую на самом дне сумки. Синий томик из серии «Библиотека поэта». Издательство «Советский писатель». Дрожащей рукой погладила обложку, раскрыла… И ничего не сказала. Ощупью, не глядя, придвинула стул и села. Начала читать, шевеля губами и прерывисто вздыхая. В глазах ее блестели и переливались непролитые слезы.
Пани Эльжбета знала, что подарить русской женщине.
Жизнь переламывается из-за пустяка. Человек опаздывает на поезд, или прячется от дождя в парикмахерской, или покупает пестрый японский зонтик… И понятия не имеет, что все могло быть иначе.
Вадим решил, что пришла пора отдавать долги. Он собирался осчастливить свою мать, не спросясь — впервые в жизни — ее разрешения и даже, если понадобится, против ее воли. Так на одном конце цепочки случайностей оказывается премия почтенной католической организации, а на другом — японский зонтик. В промежутке умещаются радиостанция Би-би-си, бдительный особист и социализм с человеческим лицом. Из всего этого отдельно взятый человек делает вывод и круто меняет жизнь. Только стихи Ахматовой тут ни при чем и не играют никакой роли. Они сами по себе, потому что самодостаточны и вечны.
Примерно через полгода у них состоялся разговор. Анна Станиславовна не любила длительных заходов, поэтому, раздевшись и поставив на стул сумку (ту самую), битком набитую тетрадями с сочинениями («Образ лишнего человека в русской литературе девятнадцатого века»), заявила без всяких экивоков:
— Я говорила с Александрой Сергеевной. Она тобой недовольна.
— Я знаю, — спокойно ответил Вадим.
Анна Станиславовна опешила. Она не привыкла к такой равнодушной реакции сына. Но и отступать не привыкла тоже.
— Ты пропустил слишком много занятий. Тебя неделями не видят в училище. Если так дальше пойдет, ты не сдашь выпускные экзамены.
Эту страшную фразу Анна Станиславовна приберегала напоследок, как самый сильный аргумент, но, услышав невозмутимый голос сына, не выдержала.
— Экзамены я сдам, — возразил Вадим. — Вот бумага из Министерства культуры. «Учитывая особые обстоятельства… огромное общественное и политическое значение… в удобные для В. Глинского сроки…» Ну и все такое. Это во-первых. Во-вторых, у меня два сольных концерта в Москве и один в Ленинграде. Потом я еду в Киев, а потом — на Кубу, на молодежный форум в составе нашей делегации. В-третьих, вчера меня зачислили в штат Госконцерта. В-четвертых, хоть сегодня мы можем посмотреть квартиру…
Легкая тень пани Эльжбеты мелькнула над этой тщательно продуманной и срежиссированной сценой.
— К-какую к-квартиру?
Ну наконец-то.
Косметику она на другой же день раздала в учительской. И компактную пудру с запасным блоком, и золотой патрон с губной помадой, и даже благоухающую стеклянную скрипочку с многообещающим названием. Она никогда не пользовалась японским складным зонтом. Заграничная лакированная сумка вытерлась на швах и потрескалась, не выдержав напора образов Татьяны Лариной, Родиона Раскольникова и лишних людей.
Но отдельная квартира… Об этом она даже не мечтала. Все ее коллеги, друзья и знакомые жили в таких же или даже худших условиях: в пятнадцатиметровых комнатках — с тремя детьми, парализованной бабушкой и незамужней сестрой, а то и в бараках без воды и газа, с удобствами на улице. Анну Станиславовну не раздражали очереди на кухне, грохающая входная дверь, запущенные и загаженные места общего пользования, которые она — в свое дежурство — мыла и чистила с сизифовым упорством. Но невозможность даже на минуту остаться одной… чужие глаза и уши… гнетущее чувство вечной сжатости в комок… Занимать как можно меньше места, не бросаться в глаза, не обращать на себя внимания, не слышать ехидных замечаний за спиной… Закрыть за собой дверь — свою дверь. Заварить крепкий чай — на своей кухне. И смотреть в свое окно — какая там погода, не взять ли зонт…
— Мне ведь надо репетировать, — как ни в чем не бывало объяснял Вадим. — А к нам даже концертмейстер прийти не может… Хорошая квартира, в старом доме, лифт, мусоропровод, высокие потолки. В большой комнате — окно фонарем. Ты не беспокойся, мы никого не обездолим, это из спецфонда Министерства культуры.
Окно фонарем — это было из сказки, из фильма про счастливую жизнь передовиков производства.
И Анна Станиславовна не устояла.
Осенью Вадим сдал наконец выпускные экзамены, но ни в Гнесинку, ни в консерваторию поступать не стал, а немедленно уехал в гастрольное турне по Советскому Союзу, оставив ошеломленную Анну Станиславовну в новой квартире, с новой мебелью и новыми весьма интеллигентными и дружелюбными соседями по лестничной площадке. Он знал, что поступил правильно, и белобрысый лейтенант, с которым они теперь были уже почти ровесниками, не осуждает сына, а, наоборот, улыбается понимающе:
— Давай, сынок! Пой как следует, чтоб народ с хорошим настроением коммунизм строил!
Анна Станиславовна была человеком кристальной честности. Она никогда не утверждала, что отец любил классическую музыку.
Опера потеряла драматический баритон, а на небосклоне советской эстрады засияла новая звезда.
Это был тот редкий случай, когда симпатии чиновников от искусства и простого народа пересеклись в одной точке. Дело было не только в сильном голосе, врожденной музыкальности и великолепных внешних данных. О внешности вообще и своего сына в частности Анна Станиславовна говорить очень не любила, но даже ей пришлось признать, что Вадим как-то вдруг вырос. Хотя в детстве он был самым маленьким в классе, на физкультуре стоял в конце шеренги. А помимо того что вырос, он еще и невероятно похорошел.
Были и другие певцы — тоже с голосом, ростом и красивым лицом. Но Вадим был особенный. Он был свой. Его искренняя располагающая улыбка, жажда работать — на износ, изо всех сил, его внимание к публике скоро сделали его всеобщим любимцем. Вадим не позволял себе никаких капризов, одинаково охотно ехал и в Прагу, и в глухое отечественное захолустье. Честно отрабатывал концерт в два отделения, да еще потом пел на бис и выполнял заявки из зала. Он так искренне радовался аплодисментам, так благодарил за каждый букет, за каждое доброе слово… Его просто нельзя было не любить.
Вадима приглашали на радио, и на телевидение. Он выпустил три маленькие пластинки и готовил диск-гигант. Его без особых хлопот выпускали за границу — даже в капстраны. Он не требовал каких-то особых гонораров, не пил, не водил в номер девочек. У него не было любовницы; в это, положим, мудрые чиновники Госконцерта не верили, считая, что он просто хорошо маскируется, — ну и слава богу, умный парень, надежный. Белозубый широкоплечий комсомолец с плаката.
Анна Станиславовна, возвращаясь с работы в свою уютную квартиру, заваривала крепкий чай — настоящий индийский, в коробочке со слоном — и усаживалась в кресло, поставив чашку на модный тонконогий журнальный столик. Румынская «стенка», египетский ковер на полу, телевизор с большим экраном… Конечно, это не главное и не следует думать об этом слишком серьезно, но все-таки хорошо включить телевизор и увидеть на большом экране родное лицо сына. Зал неистовствует, Вадим скромно кланяется…
Девушки на всей огромной территории страны, от Минска до Магадана, вырезали его портреты из журналов и прикрепляли над своими девичьими кроватками.