В этот день они не уехали. Альбина не могла представить, чтобы все эти люди, которые отстояли в очереди за билетами, которые наряжались и прихорашивались, выбирали цветы и с радостным возбуждением ждали вечера, — чтобы все они были незаслуженно огорчены отменой концерта. Вадиму пришлось согласиться.
— Бабушка нам бы этого не простила, — со вздохом сказала Альбина.
Она еще раз сходила на почту, дозвонилась до завклубом Жгута и договорилась, что тот пришлет за ней на станцию машину. Она взяла с Алексея слово, что он никому, кроме Гали Жгут, конечно, не скажет о ее приезде.
Керзон спустился в ресторан и, сев за столик, заказал подошедшей официантке сто пятьдесят водки и пятьдесят граммов черной икры. Официантка выпучила глаза — даже столь именитые клиенты не начинали гулять так рано. Однако она послушно записала заказ в свой блокнотик и через несколько минут поставила перед Семеном запотевший графинчик, тарелку с нарезанным хлебом, блюдце с розочками из масла и хрустальную икорницу. Керзон мрачно посмотрел на свой завтрак.
— Я сказал — пятьдесят грамм икры, — сварливо буркнул он. — И двести пятьдесят водки.
Официантка унесла заказ и вновь вернулась: графинчик стал побольше, в икорнице прибавилось четыре икринки.
Керзон налил полную рюмку, выпил, подождал, пока проберет, содрогнулся и, подцепив на нож осыпающийся столбик черных, светящихся изнутри желтизной икринок, отправил их в рот.
Он уже опрокинул третью рюмку, когда к его столику подошла секретарша директора гостиницы и что-то прошептала на ухо. Побледнев, Керзон, вскочил и побежал за ней. В кабинете директор почтительно передал ему телефонную трубку и поспешно вышел (директор считал, и вполне справедливо, что чем меньше знаешь, тем лучше спишь).
Семен осторожно приложил трубку к вспотевшему уху. И услышал веселый насмешливый голос:
— Ну что, старый козел, пересрал?
Керзон рухнул в директорское кресло. Его невероятная интуиция, которая заменяла ему и ум, и образование, и знание законов, подсказала, что голос принадлежит человеку, который имеет право так говорить. Керзон выслушал еще пару крепких ругательств, а потом краткие, но точные инструкции. Просипел задушенно:
— Сделаю, — и, осторожно положив трубку на место, схватил с директорского стола графин с водой и долго пил эту тепловатую, застоявшуюся жидкость, захлебываясь и обливаясь.
На концерте он немилосердно фальшивил, но вид имел такой измученный, жалкий и больной, что даже Альбина не сказала ему ни слова упрека. Наоборот, решив, что Керзону нездоровится, она заботливо заказала ему ужин в номер и посоветовала лечь спать пораньше. Но тот вдруг развил бешеную деятельность. Съездил на вокзал за билетами, помог собирать вещи, живо интересовался здоровьем бабушки, чем прямо-таки умилил Альбину.
Следующий день Семен начал с хлопот: вызвал такси, поехал с Альбиной и Вадимом на вокзал, внес их чемоданы в купе, долго прощался с ними, целовал руку Альбине и похлопывал Вадима по плечу. Уже выйдя на перрон, застыл возле стекла, посылая воздушные поцелуи и прощально размахивая руками. Альбина знаками показала ему, чтобы шел, не ждал отправления поезда. Керзон послал последний воздушный поцелуй и медленно зашагал по платформе, оглядываясь и улыбаясь…
Пройдя немного вперед, он вошел в плацкартный вагон, где уже стояли его вещи, которые принес гостиничный швейцар. Семен сунул ему трешку, сел к окну и мрачно уставился на дрогнувший, отъезжающий перрон.
Керзон не любил играть во что бы то ни было, не зная карт противника. А в этой игре он не знал не только карт, но и правил.
Вадим и Альбина ехали почти сутки в СВ, вдвоем. Это были удивительные сутки. Неожиданная тишина окутала их. Спокойствие, плывущие за окном леса и небо, редкие смиренные полустанки… И не надо никуда торопиться, можно говорить или молчать. Они только сейчас поняли, как устали от суеты и шума. Судьба подарила им этот день, чтобы они могли внимательно посмотреть друг на друга. Им многое надо было друг другу сказать. В сущности, им хотелось рассказать про всю свою жизнь, как бы прожить ее заново, но вместе. Они начали с мелочей, не касаясь пока еще самого трудного и страшного, но даже на эти мелочи не хватило времени.
А еще они молчали. Со многими людьми можно говорить, но молчать — только с очень близким человеком.
Им хотелось бы ехать и ехать так, наблюдая смену дня и ночи, держась за руки, засыпая и просыпаясь, безмятежно удаляясь от своего горького и одинокого прошлого, забывая ошибки и проступки.
Но все кончается — хорошее и плохое. И, что характерно, хорошее кончается гораздо быстрее, чем плохое.
Тихим солнечным утром они вышли на перрон маленькой станции. Поезд сразу же умчался, стуча колесами, словно возмущаясь, что ему пришлось останавливаться на таком незначительном местечке.
— Бабушка обо всем предупреждена, никаких долгих сборов не будет. Я вернусь очень быстро. Жди меня здесь, ладно? — Альбина показала Вадиму на маленький вокзальчик, почти утонувший в зарослях мальв и буйных лопухов.
— Ты знаешь, я… Я буду волноваться. — Вадим обнял ее, с трудом представляя, что им все-таки придется расстаться, хоть и ненадолго.
— Не надо, со мной ничего не случится. Я заберу бабушку — и сразу назад.
— Ну, прощай, Красная Шапочка! — нарочито весело сказал он, но слова его прозвучали серьезно и почти пророчески.
Вадим обнял ее и не отпускал. Альбина высвободилась из кольца его рук.
— Меня ждет машина. Я скоро, — пообещала она, повернулась и пошла, не оборачиваясь, к запыленному гарнизонному «газику», стоявшему недалеко от платформы.
Вадим постоял, а затем решительно направился за ней.
Голощекин давал последние наставления своим орлам. Он хорошо знал людей, хотя интересовали его в основном людские пороки. А какой прок от добродетелей? Одна морока. Вот сержант Братеев оказался слишком толковым, слишком исполнительным… Ну об этом еще будет время подумать, пока что надо разобраться с певуном.
Голощекин выбирал не долго, присмотрелся уже. Ему нужны были не самые сильные и даже не самые жестокие, ему нужны были те, кому чужой успех стоит поперек горла и для кого нет ничего слаще, чем наступить сапогом на стервеца, который осмелился оказаться умнее, или талантливее, или удачливее. Лауреат, мать твою! Из Москвы, значит? Ну мы тебе сейчас покажем Москву. Заслуженный, говоришь? Ну сейчас получишь, что заслужил.
— Давайте на станцию. Потолкуйте с певцом, — приказал Никита.
Дембеля заухмылялись. Голощекин бросил окурок на казарменный пол, только что отдраенный дневальным, тщательно раздавил и цыкнул:
— Ма-алчать! Ну… там так… осторожно, чтобы не переусердствовать. Ему еще до Москвы доехать надо. Поняли?
— Так точно, товарищ капитан!
Голощекин улыбнулся — по-приятельски, по-родственному почти, душевно, словно говоря: «Я вас выбрал из всех, потому что вы — такие же, как я, настоящие мужики, остальные — слабаки, быдло, а вы — соль земли, надежда и опора, крутые парни, я вам доверяю, мы с вами заодно, а на остальных плевать, они — так, отходы…»
И они готовы были идти за ним в огонь и в воду, им хотелось рявкнуть не просто «Так точно», а что-нибудь вроде «Служу Советскому Союзу», потому что в данном случае служить Голощекину — это и было служить Советскому Союзу.
Альбина подошла к «газику». Из кабины спрыгнул на пыльную дорогу шофер. Альбина его не знала.
— А мне Жгут сказал, что Сережа будет, — удивилась она.
— А чем я хуже? — засмеялся невысокий конопатый солдатик. — С ветерком — туда и обратно, к поезду. Мне все передали. Не возражаете?
— Я возражаю, — вздохнул Вадим, усаживая Альбину на переднее сиденье. Он поцеловал ее в щеку, сжал ее тонкие пальцы, медленно отпустил, захлопнул дверцу и прижался к стеклу, смешно сплющив нос. Альбина засмеялась.
«Газик» рванул с места. В клубах поднятой рыжей пыли мелькнуло на мгновение любимое лицо, поднятая в прощальном жесте рука.
Конопатый солдатик всю дорогу насвистывал модную песенку и время от времени хитровато поглядывал на Альбину. Сердце ее сжалось. А если бабушка больна серьезно и ее нельзя будет увезти? Что тогда? Остаться с ней? Вернуться к Вадиму?
Но бабушка вовсе не выглядела больной. Она стояла посреди комнаты, задумчиво глядя на стол, на котором лежал раскрытый, кое-как, наспех, собранный чемодан… Увидев Альбину, всплеснула руками:
— Альбиночка! Деточка! Что это значит? Пришел Алеша, сказал, чтобы я собиралась, что ты за мной приедешь. Как же это? Что собирать? Куда ехать?
Альбина обняла ее, погладила седые волосы. Усадила на стул, сама села рядом. Взяла за руку, нащупала незаметно пульс.
— Ты болела? Сердце? Давление?
Татьяна Львовна удивленно заморгала:
— Нет… То есть, конечно, я не очень хорошо себя чувствовала, но это потому, что я беспокоилась о тебе.
— Я получила телеграмму. — Альбина поднялась и стала перебирать вещи в чемодане, что-то откладывала. — И там было написано, что ты серьезно больна.
Татьяна Львовна явно пребывала в недоумении.
— Не знаю. Я не посылала тебе никакой телеграммы. И никого не просила. Может, это Галочка… или Марина, такие деликатные девочки, решили известить тебя.
Альбина взяла стопку вещей и прошла к шкафу:
— Не важно. Это потом. Так. Берем только самое Необходимое.
Татьяна Львовна всплеснула руками:
— Без телеграммы! Без предупреждения! Как коршун с неба…
Альбина попыталась закрыть чемодан, навалившись на крышку. Ничего не вышло. Она в нетерпении топнула ногой, порылась в нем и вытащила еще два своих платья.
— Бабуля, сосредоточься. Надень кофту, туфли…
Татьяна Львовна протянула ей шкатулку:
— Вот еще… драгоценности.
Альбина улыбнулась. Милая бабуля! Она всегда жила в атмосфере великосветского романа. Героиня уходит от мужа и берет с собой лишь шкатулку с фамильными бриллиантами. Возлюбленный ждет у крыльца на бешеной тройке. Муж догоняет и вызывает счастливого соперника на дуэль… Давно уже нет ни троек, ни фамильных драгоценностей, ни дуэлей… Ни брабантских кружев, ни шелковых носков, ни офицерских собраний… Альбина на мгновение задумалась. Нехорошо лишать бабулю еще одной иллюзии…
Она мягко отвела шкатулку:
— Ну какие это драгоценности? Это же бижутерия.
Татьяна Львовна послушно поставила шкатулку на стол. Альбина поднатужилась, и проклятый чемодан наконец закрылся.
— Да… И надень шубу.
Татьяна Львовна засмеялась:
— Но, ягодка, лето сейчас!
— Зато не придется в руках нести, — терпеливо объяснила Альбина. — Все. Бери сумку, она полегче. А я возьму чемодан. Ну, пошли.
— Подожди, — вздохнула Татьяна Львовна. — Присядем на дорожку.
Они сели и молча сидели несколько минут. Татьяна Львовна оглядела комнату, по которой словно пронеся ураган — вещи разбросаны, дверцы шкафа раскрыты настежь, ящики комода выдвинуты.
— Альбиночка, ты уверена?
Альбина умоляюще прижала руки к груди:
— Бабуля! Ну о чем ты говоришь? Когда ты его увидишь, ты все поймешь. Ты полюбишь его. Он — удивительный, единственный! Он такой талантливый! Ты даже не представляешь себе, какой Вадим талантливый! Он сам этого не понимает. Он такой скромный, добрый… И он тебя полюбит, он уже тебя любит! Мы поедем в Москву!
— В Москву… — эхом откликнулась Татьяна Львовна. — Неужели я еще увижу Москву?
— Увидишь, бабуля, увидишь, если мы не опоздаем на поезд. Идем же! Машина ждет.
Они вышли из дома, две хрупкие женщины — молодая и старая. Альбина клонилась вправо, тонкую руку ее оттягивал огромный чемодан. Татьяна Львовна едва поспевала следом. На плечи ее была накинута шуба. Конопатый солдатик хмыкнул, отобрал у Альбины чемодан, помог сесть в машину. Татьяна Львовна со вздохом облегчения сняла шубу и положила на колени. Альбина обняла ее и положила голову ей на плечо. Она все еще не верила. Ушла, убежала, свободна, свободна…
Неожиданно Татьяна Львовна всполошилась. Она судорожно вцепилась в ручку двери, подергала. Дверь открылась, и Татьяна Львовна начала неловко выбираться из машины. Альбина схватила ее за руку:
— Бабуля, ты куда?
— Я забыла альбом с фотографиями!
Альбина решительно втянула ее обратно в «газик» и сказала непривычно жестким голосом:
— Нет! Ты что? Ты мою жизнь хочешь поломать?! — И добавила после паузы, чуть слышно: — Опять.
Татьяна Львовна затихла, сложив дрожащие руки на коленях.
— Поехали! — крикнула Альбина.
«Газик» отъехал от дома, развернулся и помчал, пыля.
Из разросшегося кустарника выскочил Ворон, рванулся следом, на ходу расстегивая кобуру. Голощекин догнал его, перехватил, сжал его руку железными тисками, засмеялся тихо, сквозь зубы:
— Дура-ак… Убить, что ли, захотелось? Дело хорошее. Каждому иной раз убить хочется. И мне иной раз… Да ведь ты не убивать жену-то вроде хотел, а вернуть. Вернуть ведь?
— Вернуть… — прохрипел Ворон.
— Ну. Возвращать тоже умеючи надо. Ладно, схватишь ты ее, скрутишь, запрешь. Крик, слезы, срамотища! Хорошо. Свяжешь, рот заткнешь. Так, что ли?
Ворон молчал, глядя в пространство стеклянными слезящимися глазами.
— Ты ведь сутками при ней сидеть не будешь, — продолжал Голощекин. — Или будешь? — Он тряхнул особиста, и тот обмяк, словно тряпичная кукла.
— Не буду, — прошептал Ворон.
— Так она у тебя опять сбежит! — Никита захохотал, показывая крепкие белые зубы. — Сбежит, как миленькая! Ну и гоняйся за ней по всему Союзу, под каждый куст заглядывай!
Ворон опустил голову. Никита говорил правду, страшную безнадежную правду.
Голощекин закурил, со смаком плюнул в траву и приобнял особиста.
— А ты поверни дело так, чтобы она сама вернулась. Да не просто вернулась, а приползла! Жалкая, несчастная, с переломленным хребтом, чтоб твой дом был единственным для нее приютом, чтоб она руки тебе лизала, в ногах валялась — только прости да прими обратно! Вот как надо!
Окаменевшее лицо Ворона свела судорога.
— И как же это сделать? Чтоб сама?
Голощекин игриво ткнул его кулаком в бок. Он развеселился, ему не стоялось на месте, он ломал попавшиеся под руку ветки, скручивал их и бросал. Посмеивался, играл бровями.
— Как? Просто. Слово надо знать. Волшебное… Не знаешь? А я знаю. Ну, мы же с тобой друзья! Друзья? — спросил он вкрадчиво и угрожающе.
— Друзья, — кивнул Ворон.
— А для милого дружка — хоть сережку из ушка! — паясничал Голощекин. — Верну тебе супружницу, верну, в лучшем виде!
Он смотрел на дорогу, на которую медленно оседала пыль, поднятая «газиком». Глаза его сузились, потемнели, скулы заострились, нехорошая, страшная гримаса исказила на миг лицо.
— Едут… Радуются… Спаслись, убежали, обманули Голощекина… Ну ну. Попрыгайте пока, порадуйтесь волюшке. А я раз! И скогтил! Попалась мышка. Человека хорошо давить, когда он этого не ожидает. А лучше всего — когда ему хорошо. Он тогда тепленький, мягонький…
И вдруг замолчал, прервал свои откровения, уловил звериным чутьем странный, оценивающий взгляд Ворона. Засмеялся тепло, открыто, разгладил лицо — и снова стал своим парнем, нормальным мужиком, даже простоватым.
— Да ты не боись! Никого не обидим. Все будут живы-здоровы и довольны. Все устаканится. И заживешь ты дружно-семейно. Совет да любовь!
…Вадим прошелся по перрону, прогулялся вокруг нехитрой клумбы, сходил пару раз посмотреть на пыльную ухабистую дорогу, по которой уехала Альбина. День был жаркий, безветренный, густой струящийся воздух молчал, и казалось, само время остановилось. Кузнечики трещали все глуше, глуше — и замолкли. Устали. А может, уснули. Из клумбы, где розовые цветы, беспородные и выносливые, стояли плечом к плечу с буйными сорняками, вышел грязно-белый ободранный петух, посмотрел на Вадима круглым злым глазом и ушел обратно в заросли — выковыривать толстых ленивых червяков.
Вадим еще раз взглянул на часы, убедился, что прошло всего восемь минут с тех пор, как он в последний раз проверял время, и отправился в зал ожидания. Это, собственно, был даже не зал, а так, довольно большая пустая комната с парой деревянных скамеек вдоль стен. Никого там не было, никто не собирался уезжать, никто не ждал поезда. Вадим прошелся из угла в угол, закурил, оглядываясь в поисках пепельницы или урны.
В зал ожидания вошел солдат, лениво вошел, будто гулял да и заглянул от скуки. Прошел мимо Вадима, задев его плечом, и обернулся, будто только что заметил.
— Папиросочки не будет?
Вадим вынул из кармана пачку и, добродушно улыбнувшись, протянул парню. Тот ловко выхватил сигарету, но закуривать не стал, засунул за ухо и пошел развинченным, каким-то ненатуральным шагом по залу. Но Вадим уже не обращал на него внимания. Он еще раз посмотрел на часы, а когда поднял глаза, то увидел перед собой второго солдата — похожего на первого и выскочившего неизвестно откуда, как черт из табакерки. И этот так же, довольно нахально спросил:
— Папиросочки не будет?
Вадим снова вынул из кармана и протянул ему пачку. Солдат выхватил из пачки сигарету, сунул за ухо и пошел по залу — вдоль стены, навстречу первому солдату.
Когда появился третий, Вадиму стало как-то не по себе. Его будто уволокло в ночной кошмар, навязчивый, повторяющийся, вязкий.
Солдат стоял и с нехорошей ухмылкой смотрел на Вадима.
— Сигарету? — спросил Глинский, вслушиваясь в звук своего голоса и пытаясь избавиться от ощущения какой-то мутной давящей угрозы, исходившей от этих странных одинаковых людей, окруживших его, — он слышал, как двое ходят за его спиной, нарочно шаркая, волоча ноги.
— Ага! — кивнул солдат, покопался в пачке, глядя Вадиму в глаза, выволок две сигареты и посмотрел на них с наигранным удивлением, словно фокусник, вытащивший из шляпы кролика.
Вадиму стало душно и захотелось выйти на улицу. Он повернул к двери и столкнулся со здоровенным парнем в солдатской форме. Жирное щекастое лицо его почти лежало на круглых покатых плечах и прямо-таки сияло предвкушением какого-то необыкновенного удовольствия.
— Закурить бы, — пропел он сладким голоском, слишком высоким для такого грузного тела, и выдернул из протянутой руки Вадима всю пачку. А потом, глядя поверх его головы, спросил деловито: — Все в сборе?
Вадим попытался обойти наглеца, но мордатый легонько толкнул его кулаком в грудь. Вадим отлетел, еще не понимая, еще удивляясь.
— Ребята, вы что? — прошептал он.
Его толкнули в спину, и он упал бы, если бы стоявший напротив солдат не подхватил его. И снова толкнул… Они перебрасывали его, как мяч, похохатывая и подмигивая друг другу.
— Вы что, ребята?! — вскрикнул Вадим в полный голос.
И тогда мордатый ударил его в солнечное сплетение. Вадим задохнулся. Он упал на колени, ловя воздух открытым ртом и мучительно пытаясь понять, что происходит.
Вадим не умел драться. Нет, в школе, конечно, всякое случалось. Но там все было честно, один на один, до первой крови, ниже пояса не бить. А тут, он почувствовал, совсем другое…
Он извернулся, вскочил и бросился на мордатого — его щекастая подлая ряшка вызывала особенное отвращение. Вадим успел дотянуться, ударил и с радостью увидел тупое удивление и горькую обиду в маленьких поросячьих глазках. Но тут на него навалились сзади, обхватили за плечи, сдавили шею.
— Альбина… — прохрипел он. Увидел грязную ухмылку на чьем-то перекошенном лице и понял, что они знают про Альбину, что они здесь не случайно, что все это специально подстроено, чтобы разлучить его с ней. — Альбина! Что вы с ней сделали?
С внезапной смертной тоской он понял; что Альбина не вернется, не приедет. Никогда. Вадим закричал что-то безумное, нечленораздельное, бросился на того, который оказался ближе, вцепился в горло, давя, царапая, пытаясь подобраться зубами, не обращая внимания на удары, сыплющиеся на голову и на спину. Полузадушенный солдатик взвыл не своим голосом, испугался по-настоящему. Вадима оторвали, швырнули на пол, стали пинать. Тяжелый вонючий сапог попал по губам, Вадим захлебнулся кровью, закашлялся, свернулся клубком, уже не пытаясь сопротивляться, только закрывая голову руками — почти бессознательно, инстинктивно.
Угасающим сознанием он понял, что его не просто бьют, его убивают. И не было больно, и не было страшно. Вдруг подумал, что Альбина все-таки приедет… А что, если… а он умер. Бедная, каково ей… И бабушка с ней… Да, ведь у бабушки больное сердце. Вадим представил, что они входят в этот чистенький пустой зальчик, с чемоданами и сумками, и видят его, грязного, окровавленного, неживого… Он увидел это так ясно, так остро, словно молния сверкнула во мраке и осветила всю эту сцену. Он захрипел, отплевываясь темными скользкими сгустками, встал, шатаясь, вцепился в чью-то гимнастерку… Мордатый зашел сбоку, неторопливо размахнулся и угодил своим свинцовым кулаком Вадиму в висок. Его швырнуло на стену, в глазах потемнело. И стало тихо.
Видимо, на несколько секунд Вадим полностью вырубился, потому что когда пришел в себя, то обнаружил, что сидит на полу, привалившись спиной к стене. Он услышал крик Керзона:
— Не по лицу, сволочи! Не по лицу!
Вадим не удивился. Он потерял способность удивляться. Он наблюдал происходящее без особого интереса, но с некоторым вниманием, словно от скуки, — так смотрит на случайных попутчиков путешественник, которому все равно нечего делать. Керзон на мгновение застыл в дверях, превращенный ярким солнцем, светившим ему в спину, в четкий черный силуэт, несколько комичный, потому что очертания получились близкие к эллипсу. А потом он исчез из проема и оказался в самой гуще событий. Керзон умел драться. Невысокий, толстый, лысоватый и немолодой, он был раза в три старше каждого из своих противников. Но драться умел… Он пнул кого-то в пах, кому-то проехал по лицу растопыренной пятерней, мордатого боднул своей круглой лысой головой в живот. Ошеломленные дембеля отступили.
Семен бросился к Глинскому. Мордатый кое-как разогнулся, глотнул воздуха и, подобравшись к Керзону сзади, схватил его за плечо. Тот, не оборачиваясь, въехал громиле локтем в нос. Солдат взвыл и отступил, зажимая лицо короткопалыми широкими ладонями.
Керзон рявкнул:
— Ну, что стоите? Воды дайте!
Мордатый и его банда отступали к двери.
— Нет воды? — орал Керзон. — Несите ситро из буфета!
Зал опустел. Семен оглянулся, заметил на подоконнике трехлитровую банку с букетом ромашек и васильков, бог знает кем и зачем туда поставленную. Цветы он бросил на пол, обмакнул в воду носовой платок и стал вытирать окровавленное лицо Вадима.
— Я чувствовал, всем сердцем чувствовал, что что-то должно случиться! — с пафосом выкрикивал он. — Я чуял, что ты в опасности! И вот я здесь!
От холодной воды Вадим пришел в себя. Он добрел до скамьи, упал на нее, отдышался и потребовал:
— Иди найди Альбину.
Семен горестно покачал головой:
— Альбина бросила, Керзон подобрал. И так будет всегда, Вадим, так будет всегда. Пойми, наконец, я все это время молчал, не мешал тебе делать глупости. Что ж, ты много работаешь, ты — талант и великий труженик, тебе надо иногда отдохнуть, развеяться, разве я против? Я все понимаю… Но следует знать меру. Послушай старого мудрого Керзона, он, и только он, твой верный, твой истинный друг… — Он и сам, кажется, поверил в то, что говорил, и чуть не прослезился. Голос его задрожал. — Во что ты ввязался?! Зачем ты здесь?! Если бы не я, ты мог бы погибнуть. Вадим Глинский мог погибнуть в пьяной драке на каком-то поганом полустанке, у которого даже названия нету, перегон номер… Но нет, Керзон тебя всегда спасал и спасет на этот раз! Я им покажу… Капитан! Сюда, капитан!
Через зал шел Голощекин, Он шел четким строевым шагом, подтянутый, стройный, с красивым строгим лицом. Советский офицер, краса и гордость, надежда и опора. Блюститель порядка и закона.