Хаос начинался там, где кончался порядок домов посёлка Маховки, на повороте в тупик Авиации, у бывшего въезда в город Тутов. Название хата-хаос прижилось с тех пор, как Лёнька приехал из армии, из Германии, отслужив заправщиком при советских вертолётах положенные два года. Сперва Лёнька говорил «хаос-хауз», но похожее на многоножку немецкое слово не прижилось.
Ещё до отлёта в чужую страну в толпе одинаково обритых рядовых людей Лёнька познакомился с Толиком Цолькиным, почти земляком. Толик жил в соседнем с Тутовым городе, не далее чем в тридцати километрах от Лёнькиного дома, если считать расстояние поперёк всех дорог напрямую. В Германии Толик и Лёнька стали друзьями. Обоим в службе повезло: Толик рисовал плакаты и заполнял журналы в конторе, Лёнька водил армейский зил. В свободное время они играли в шахматы и обсуждали немецкий порядок, поразивший когда-то и Петра Великого.
— Нет, — говорил Толик, жестикулируя сигаретой, — порядок необходим. Нельзя работать, когда бумага мятая, а кисти грязные. Инструмент должен лежать на полке, стол должен быть чистым, чай надо пить на кухне. Если в мастерской бардак, вместо самолёта табуретку соберёшь, — тушил он окурок о подоконник, — за свинство на рабочем месте я бы штрафовал.
Гуляя с Лёнькой близ аэродрома вдоль надраенных кирпичей старых домиков немецкого городка, Толик создавал в себе новый внутренний порядок, который в дальнейшем должен быть употреблён в общее с Лёнькой дело. По нечаянности цели их жизней совпали. С детства они оба, не зная друг о друге, мечтали построить летающий аппарат. Причины, приведшие к подобной мечте, были у них совершенно разные, такие же разные, как Толик и Лёнька. И всё же похожие.
Лёнька был неравномерно колюч, он умудрялся даже в армии не бриться по три недели. Серьёзная борода не росла, а щетину было незаметно уже на расстоянии шага из-за её белёсости. Бледные волосы неопределенного рыжеватого цвета торчали вразнобой, из-под невидимых бровей смотрели обычно бесцветные глаза. Только когда Лёньку увлекала какая-то идея, глаза становились тёмными и в них переставал отражаться скучный быт.
Толик был почти красив. Выше Лёньки, выше даже старшины Жирафа, как того шёпотом называли солдаты. Рост позволял Толику смотреть начальственно на любого собеседника, а если попадался кто-то ещё более высокий, Толик всё равно старательно изображал, что изучает его макушку. Свои тёмные волосы загадочного оттенка он предпочитал называть шоколадно-каштановыми, правда, иногда забывал их расчесать, и они торчали не хуже Лёнькиных простонародных. Толик имел сосредоточенный вид, но куда устремлялось сосредоточение — того и Лёнька не ведал.
Толик родился и вырос в городке Сополимере. Даже название городка было тоскливое, тем более тоскливым был сам городок. Скупые пятиэтажки, больница, библиотека, жухлый парк, школа и детский сад смотрели снизу вверх на забор химического завода. Завод опирался на вершину невысокого холма искусственного происхождения. Лесов вокруг не было. Деревень не было тоже, потому что не было рек, грунтовые же воды стояли слишком глубоко для мужика с лопатой. Со всех сторон чистого поля дул ветер, дым от двух заводских труб закручивался в спираль, тёмно-сизая полоса и молочно-жёлтая.
Семья Цолькиных приехала в Сополимер из Москвы, соблазнившись трёхкомнатной квартирой и дачным участком. Привезли деда-академика, вместе с ним книги, кресло, пепельницу, письменный стол и рояль. Дача оказалась мифом: ничего, кроме полыни, не росло под дымами. На улице воняло сладкой дрянью. Толиковы родители проводили вечера и выходные дни в душном диване у телевизора.
После смерти деда его комната стала основным местом жизни Толика. Школа, парк, завод были непомерно однообразны. Городская библиотека и разноцветные дымы радовали иногда, но обычно холодела вечная скукота. От такого настроения Толик, сидя у окна в кожаном кресле, грыз карандаш и рисовал кривые чертежи аэростата. Пойманный из трубы дым уляжется слоями за тонким шёлком прозрачного шара, и Толик улетит из города по воле первой же струи свежего воздуха — так он думал в детстве, потом понял, что без заводской трубы шар не полетит, и с трубой не полетит тоже.
В бескрылой тоске Толик решил набраться знаний, начал читать дедовы книги по истории. За обложками, прожжёнными табачным демоном, хранились описания и картины древних времён. Атланты, упанишады, конфуции и алхимии Толик смешивал в голове, потом быстро забывал. Важную же информацию перемещал в тетрадь, дополнял конспект рисунками и схемами. На уроках и во время частых болезней, обостряющих чувства высокой температурой, Толик думал над исчёрканными листами. В них была отражена история человека летающего.
Человек не может летать, он не птица. Когда-то руки оказались удобнее, и эволюция оставила его жить на земле. Руки вместе с головой работают как крылья, люди научились летать заново. Полетели северные колдуны, полетели йоги, полетели греки на вощёных перьях, ведьмы на мётлах, лунатики в блаженных снах. Пещерные люди нарисовали космонавтов на стенах, египтяне построили космодромы, индейцы рассчитали траектории звёзд. Но что толку в колдунах, если их травы и грибы не растут в Сополимере?
Толик выбрал образ, определивший направление творческой мысли, картинку из книги про южную Индию. Человек летел по небу на лодке, сплетённой из тонких прутьев, рулил широкими вёслами. Веру в документальность рисунка Толику дало расположение вёсел. Два перпендикулярных сзади, как руль высоты и руль направления у самолётов, и два по бокам, как элероны. В Толиковых снах лодка называлась вимана, летали в ней жрецы небольшого храма, посвящённого многорукому богу с забытым именем. Тайна изготовления лодки, как повелось в индийских фильмах, передавалась по наследству и умерла в пожаре вместе с последним жрецом.
Толик решил воссоздать виману по картинке и снам, не ради денег или славы, а только ради тихого полёта над землёй. Решение принял всерьёз, показалось, что на всю жизнь. Перевёл виману на альбомный лист, приклеил над столом. Когда вырос в высокого юношу с затуманенным взглядом, забросил детскую тетрадку с крылатыми человечками, заполнил комнату чертежами самолётов, но рисунок летающей лодки со стены не снял. На первом курсе авиационного института узнал главное про подъёмную силу, занялся живым техническим творчеством, начал рисовать иллюстрации для популярных книг по истории авиации, даже стал известен в редакциях как подающий надежды график. Сессия же настырно требовала показа канонических знаний, таких же скучных, как родной Сополимер. После неудачной зачётной недели пришла любовь, потом ушла, и к Толику вернулись крылатые человечки, уже в иной ипостаси. Тогда-то Толик и понял, что он свободный поэт, художник, воздухоплаватель; обрёл двухмесячное отдохновение перед армией и судьбоносным знакомством с Лёнькой Ломоносовым у трапа самолёта.
Лёнька, как человек, выросший на свежем воздухе в мужицких трудах, видел в полёте скорее пользу, чем поэзию. Это не давало повода ссориться с Толиком, зато приводило к продуктивным спорам под шахматы и чай. За годы службы спорщики так и не надоели друг другу. Толик был рад, что нашёл близкую душу, а Лёнька с детства не привык к одиночеству. Ломоносовы никогда не жили бирюками: случайные знакомые Силантия, Лёнькиного отца, постоянно толпились в ломоносовском доме, сестринские подружки запросто оставались ночевать, школьные друзья брата Диментуса не переводились на сеновале, а в холостяцкой Лёнькиной сарайке обычно жила некоторая девушка.
Лёнька легко зазвал Толика домой, Толик так же легко согласился — небесная лёгкость принятия решений осенила обоих по возвращении из Германии, да и доставили их не куда-нибудь, а прямо на Тутовский аэродром. Не дав другу опомниться, Лёнька привёз его посмотреть родные просторы, познакомил с семьёй, с сестрой Ниной, с Диментусом и старшим братом Георгием, с родителями. Показал мастерскую, пригласил пожить и поработать вместе, как задумывали в армии. Толик, поглядывая на красавицу Нину, согласился. Нина была похожа на брата-близнеца, но только упрямым характером. Её синий взгляд часто останавливался на Толиковом лице, и Толик приучился подолгу смотреть Нине в глаза. Силантий взялся было за вилы, помедлил, поставил их на место: дочь взрослая, а парень вроде серьёзный, да и друг Лёньке. Стало быть, пусть остаётся. Одним едоком за столом будет больше, но и пара рук добавится в хозяйстве. Проживём.
Силантий в то время был ещё главой семейства Ломоносовых. Никто не смел в открытую противоречить ему, мало кто смел ослушаться. Таким его воспитал отец, дед Филимон. Не словом воспитал, но делом, розгой и пряником; а Филимона воспитал Филимонов отец. И далее, по восходящей, то прямой, то кривой, до Афанасия, родоначальника Ломоносовых. Того самого Афанасия Сибирского, который лосей приручал. Летунов же в роду Ломоносовых не было.
Афанасий родился и жил в старое время в известных Холмогорах, на личном опыте изведал традиционную неприязнь к выскочкам, дорогу выбирающим своей головой. Как только дошли слухи об успехах Михайлы, всех Ломоносовых окрестили немцами и начали презирать, Афанасию парни насильно сбрили свежую бороду: немцы-де пусть за коровами бегают, не за девками. Конечно, дело было в тайном соперничестве, в затаённой ревности, которые случаются и в деревне. Афанасий не стал мстить, а в следующую ночь ушёл вместе с дочкой соседа. Она оказалась мудрой девушкой, смотрела не вширь, а вглубь. Борода растёт и у козла, зато человеческое нутро даётся не каждому. Куда они ушли, не вызнал никто из деревенских, слишком далёк Амур от Архангельска, чтобы известия доходили оттуда за время меньшее, чем человеческая жизнь. Поселились на реке, построили дом, выучились грамоте у монаха-отщепенца, не признавшего петровские реформы, родили семерых парней, умерли в один день в окружении детей, внуков и правнуков. Об Афанасии ещё много лет ходили легенды, что разговаривал он с животными, тайным словом лечил их болезни, приучал лосей к хлеву и верховой езде. Дети же, внуки и правнуки выросли непутёвыми, кто подался в рубщики леса, кто брёвна сплавлял, кто убежал через границу и женился там на жёлтой китаянке.
Были, говорят, в роду у Силантия и китайцы, были и сплавщики леса. Отец его, Филимон, работал вольным речным лоцманом. Не пил, но жизнь вёл беспутную, ругал порядки в стране и дружил с политическими, помогал им налаживать быт. Кроме сына у Филимона было пять дочерей, одна другой страшнее, зато все добрые беспредельной человеческой добротой. Умер Филимон не вовремя, не выдержал военного голода, оставил последний кусок хлеба и мёрзлую морковину девкам. Силантий, хоть и был младшим, принял мать и сестёр на себя, увёл семью в лес копать корни, а как похоронил мать, начал переправлять оставшихся живыми девиц в Крым, в тёплые места. Отвезёт одну, замуж выдаст и обратно, в хозяйство, к жене своей Зое.
Пока всех переправил, прошли годы, родился сын Георгий. Зоя на юг не смотрела, мир большой, а дом один. Следом за Георгием родились близнецы Нина и Лёнька, и почти невозможный Димка, последний из детей. Деревня не дала образования Георгию, да и тянулся он не к книгам, а к тракторам. А Нина, хоть и девчонка ещё, думала о будущем, мечтала носить очки и модную причёску как женщина-передовик из журнала, быть хотела или учительницей, или хотя бы женой учителя. Лёнька не хотел ещё ничего, Димка и не мог хотеть, но часто болел первой зимой своей жизни.
Силантий принял решение. Собрал семью, посадил на поезд, двинулся к югу. Посередине пути поезд сокрушился неведомой силой, уцелели только два вагона. Говорили, камень попал под колесо тепловоза. Как он там очутился, дурные мальчишки ли подсунули, с неба ли упал, милиция не выяснила. Так оказались Ломоносовы в городе Тутове без дома, без денег, без документов, хорошо ещё без синяков. Зоя запричитала, запросилась обратно, раз даже поезд отказал им в юге. Силантий пригрозил жене кулаком, схватил близнецов под мышки, дорожные мешки в руки, и прямиком по улице Ленина зашагал в исполком, не спросив у тутовчан верной дороги. Он твёрдо знал, что все улицы Ленина ведут к исполкомам.
Времена были ещё простые, Ломоносовых поселили в пригородную барачную общагу, хотели дать двухкомнатную квартиру, но квартира Силантию была не по нраву. Он попросил место под собственный дом, материальную помощь кирпичами и бетонными блоками.
Место выделили в заречной Маховке, не как всем, на насыпи, а внепланово, на склоне. Участок, начинаясь наверху, спускался к реке Уловке и нижним краем упирался в заливной луг. Силантий собрался было рубить баню и разбивать огород, но деревенская идиллия быстро завершилась. Город поставил мост через реку и провозгласил Маховку новым микрорайоном. Шоссе прошло вдоль участка Ломоносовых, и он оказался почти в центре Тутова. Силантий ходил ругаться к начальству, требовал перенести мост подальше. Начальство не поддалось. Теперь во второй половине дня склон накрывала тяжёлая тень, а грохот машин не прекращался круглосуточно. Мост соединял берега Уловки стратегически. С одной стороны реки — аэродром и городской центр, с другой — Маховка и прямая дорога на Москву через Сополимер. Машины шли в два ряда. На насыпи поднимались новые дома для зарождающегося класса предпринимателей и бизнесменов. Примыкающий лес потихоньку вырубали и засоряли, а за лесом, на месте бывшего завода железобетонных конструкций, зрела отличная строительная свалка. Силантий плюнул на близость цивилизации и зажил по-старому.
Сперва Ломоносовы из свалочных материалов соорудили сарай для свиней, впоследствии ставший Лёнькиным домом. Потом осилили дом Георгию, и зажил Георгий на хорошем участке недалеко от родителей, женился, отделился забором. Семейный дом строили в верхней стороне участка, чтобы не заливало его весной как скотский сарай. Силантий тратил на дом все творческие силы, не имея инженерных знаний, потому приходилось то перекладывать блоки в котловане, то котлован размечать заново. В сарае плодились свиньи. Лёнька пас их вдоль берега, с визгом катался верхом, Зоя ругала Лёньку, Силантий же одобрял. Пусть ребёнок привыкает к животным. Будет дом, будет сарай, тогда разведут они лошадей, Силантий и сыновья, и мужа Нине подберут крепкого, деревенского. Напрасно Георгий отошёл от земли, занялся машинами, завалил свой двор рамами грузовиков. Какой доход с железяк? Они не растут от дождя, только ржавеют, и трава, и солнце им во вред. Позже поймёт Георгий отцову правоту. А сейчас хоть мазом поможет родителям, маз для наездов на свалку куда более полезен, чем ручная тачка. На всё был согласен Силантий, лишь бы дом скорее поднять.
Пока Силантий думал строительство, Ломоносовы жили своим мясом, своим огородом, рыночной торговлей, жили неплохо, сытно, но по-прежнему в барачной общаге, в получасе пешего хода до Маховки через ненавистный мост. Лёнька называл её барак-бардак, корчил в окна гнусные рожи и верил, что такая жизнь будет не всегда, вырастет он в Леонида Силантьевича, переиначит мир по-своему. Будет порядок, тёплый сарай, не для свиней и лошадей, а для станков и машин. Верил молча, не говорил об этом отцу, за железяки можно и подзатыльник схлопотать.
Мир изменился быстрее, чем ожидал прозорливый Лёнька и загадывал Силантий, в тот самый день, что до сих пор чёрным квадратом помечен в календарях как памятная дата опустошающего смерча.
Смерч страшен людям потому что непонятен. Возникает из лёгкого движения воздуха, ворует силы для разгона, начинает крушить и убивать всё, что ему не по нраву. Может оставить лежать мусор на дороге и вознести придорожный камень, вот что такое смерч. Он бывает раз в сто, в двести лет, в некоторых местах не случается вовсе. Не случался он и в Тутове. Был мороз сорок пять градусов, была засуха, пару раз был град с размером с детский кулачок, мор скота был. Смерча не было никогда.
Заурядное начало летнего дня не обещало катаклизма, люди не испугались сильного ветра. С вечера ожидалась жара, утром похолодало, дело обычное. Силантий ушёл на участок думать крышу, Зоя отправилась вместе с ним кормить скотину и огородничать. Дома остались Лёнька, Нина и мелкий Димка.
Нина, уже девушка-подросток, жевала хлеб с салом, мешала суп в кастрюле, задумчиво смотрела в окно на летающие зонтики прохожих, пока сорванная верёвка с соседским бельём не закрыла панораму. На потемневшее окно заревел Димка, бельё ему показалось большой птицей, крадущей детей. Лёнька в щели между прилепленными к стеклу чьими-то носками увидел крылатое дерево. Это было уже чересчурным событием, чтобы понять его, не потрогав руками. Отодвинул Нину, начинающую реветь вслед за Димкой, выбежал навстречу волшебному ветру, от которого полетело всё. Коза, крыша, машина, провода, столбы, деревья, очень удачно полетел забор, стукнулся о дверь барака и понесся дальше вместе с дверью. Ветер ворвался внутрь общей прихожей, создал великолепный бардак, которого ни Лёньке, ни Димке взрослые бы не простили, а ветру можно, он не боится никого.
Вокруг Лёньки загудело, карманы брюк вывернулись наизнанку, конфетные бумажки и хлебные крошки втянулись в гудящую стену. Лёнька очутился в воздушной трубе, упёртой в космос. В трубе звучали небесные гармонии, они заставляли летать непривычные к полёту вещи, в самой вышине трубы кружились звёзды. Лёнька тоже начал было взлетать, но ветер выбросил его наружу. Это было несправедливо. Лёнька припустил за ветром, за его сердцевиной, убегающим чёрным столбом. Было не страшно, а весело, Лёнька почти перегнал ветер, вдруг оглянулся, увидел барак без крыши, подумал о ревущей Нине, помахал смерчу рукой и вернулся домой.
Димка с Ниной сидели в комнате, удивлённо смотрели на потолок, ставший небом, молчали. Ветер быстро стих, стало ясно, что больше ничего интересного не произойдёт. Нина вернулась на кухню, продолжила варить семейный суп. Прибежали родители, по дороге из города заехал встревоженный Георгий на МАЗе. Собрали вещи, кинули в прицеп, присели на дорожку и оставили разорённый барак-бардак навсегда. Нина двумя руками держала горячую кастрюлю с супом, пообедают в недостроенном доме. Лёнька качался на мешке с одеждой, думал о великой силе ветра, которую, наверное, можно использовать вместо мотора, надо только придумать способ, лёгкий способ. Смерч же просто воздушный столб, наполненный музыкой, зато от него летают самые тяжёлые предметы. Вот если вспомнить эту музыку… Баба Зоя подсчитывала убытки. Убытков, кроме разбитой люстры, баба Зоя не обнаружила, а барак всё равно был казённый и для семьи временный.
Городу и его жителям недобрым смерчем был нанесён великий урон. МАЗ проезжал мимо разрушенных домов, сдавленных троллейбусов. Видимо, были и человеческие жертвы. Георгий, хотя и лавировал меж завалов, только через час довёз семью на место. Ехал он не по Центральному мосту, а по старому, безымянному, как велел написанный от руки указатель.
На участке всё изменилось. Первое, что заметил Силантий, была превосходная крыша, нахлобученная на дом, будто смерч затеял смуту ради Ломоносовых. Во дворе стояла испуганная лошадь с ободранным хвостом, рядом с ней одуревшая от полёта ничья корова. Свиньи хрюкали в сарае, они никуда не улетели. Мусор, покрывший двор, был в основном полезный, строительный. Баба Зоя тут же прибрала в сарай рулоны обоев. Пусть куски разные, где в цветочек, где в клеточку, зато новые, не надо покупать. Лёнька же, Димка и Георгий не смотрели вниз. Самое большое изменение произошло выше, почти над головами, на Центральном. Мост, ставший уже привычной и необходимой частью города, разъединился пополам. Дальняя часть, вырванная стихийной силой, лежала на том берегу Уловки. Ближняя к Маховке часть вздыбилась и въехала на ломоносовский участок.
— Отлично, — прошептал Димка. — Теперь он наш!
Так и получилось. Городские власти сочли нерентабельным восстановление Центрального, запланировали Новый Центральный в километре от разрушенного. Соседи, хоть и невзлюбили Ломоносовых за благоволение к ним смерча, не сговариваясь отказались от прав на убитый мост в ломоносовскую пользу. Может быть, они просто боялись: кто знает, чего ожидать от этой семейки, которой помогают грозные небеса.
Дорожное движение стихло, первые два дня по привычке толпились машины, идущие из Москвы, потом при въезде в город установили указатель к старому мосту, и в заречной части Тутова воцарилась первобытная тишина. Былое шоссе переименовали в тупик Авиации, перестали обещать провести газ и открыть среднюю школу. Только пролетающие низко самолёты и редкие праздничные салюты на площади Ленина напоминали о близости городского центра и аэродрома.
Лёнька и Димка, ставшие владельцами и полмоста, и болотистого луга под ним, и даже части речки, по вечерам залезали наверх в выстроенную своими руками чайную беседку наблюдать самолёты. Лёнька особенно ждал тот момент, когда они прекращали перемигиваться с крыла на крыло красным и зелёным, загорались белыми посадочными огнями, будто перерождались в демонов свежего воздуха.
Пытаясь понять, судьба или случайность изменила его жизнь, Лёнька пришёл к пониманию устройства мира. Он искал суть в модных эзотерических книгах, призванных заполнять пустоты после падения идей социализма, и в ритме движения солнца, луны, реки, травы, самолётов. Болотистый луг, не имеющий практической ценности, и ту часть заброшенного шоссе, что заканчивалась мостом, Лёнька превратил в личное святилище, выставил среди дикой осоки пантеон — не ради шутки, а ради особого настроения. Наполовину асфальт, наполовину болото, Лёньке нравился этот символизм. Когда смотришь из беседки с моста, то видишь людские идеи сверху, будто летишь над землёй чистым духом или небесной стихией.
Начало коллекции положил подарок смерча, закрученный спиралью фонарный столб. Потом Лёнька волоком на школьной куртке перетаскал сказочных гипсовых героев из бывшего детского сада: красную шапочку с отбитым лукошком, петушка и курочку, кота в сапогах, зайку с морковкой. В разорённый пионерский лагерь Лёнька съездил на отцовской телеге, в которую запрягали упавшую с неба лошадь по имени Чайка. Привёз пионера с горном и двух девушек, одну с веслом, другую с теннисной ракеткой. Отдавая дань родительской вере, взял и бронзового Ленина с помятой кепкой, которого потом пришлось охранять от Гусейна, соседа-пьяницы, местного знатока цветного металла. Были и рубленые истуканы, спасённые из детского парка обгоревшие русалки-качели, крокодил-скамейка и волк-скамейка, домик бабы-яги без крыльца и трубы. Отдельно стоял элегантный Оскар, бывший манекен, заменённый новым хозяином ателье на свежую пластиковую дуру. Вокруг Оскара сами собой цвели незабудки, должно быть, напоминая ему былое величие. По краю воды, весной по горло, летом почти по колено, стояли двенадцать молчаливых быдл, собранных из автомобильных железяк Головой и Телом, двумя Лёнькиными знакомцами. Один был умнее, второй сильнее, оба жили в интернате для умственно отсталых людей. Лёнька понимал, что если они такими родились, значит, такие они и нужны. У Головы Лёнька учился независимости. Как-то нашил на старую куртку рыболовные колокольчики, переплыл реку на гиблом сооружении из автомобильных камер и целый воскресный день ходил по центру города, привлекал внимание. Люди показывали на него пальцами и смеялись, а Лёнька запоминал это ощущение, чтобы почувствовать мир таким, каким виделся он Голове. Более похожего на растение Тела Лёнька понять не смог, хоть и простоял в огороде сутки не шевелясь. Слишком далеко Тело жил внутри себя, и только на ласковое почёсывание за ухом отзывался радостно, по-собачьи.
Так прошли годы учёбы в школе и профтехучилище. Короткий срок вместил столько событий, сколько Толику Цолькину и не мерещилось при бледном свечении двух дымов за окном у дедова кресла тридцать километров западнее Тупика Авиации, ломоносовской Маховки.
Уходя в армию, Лёнька оставил разобранный трактор во дворе перед конюшней, запер сарайку, где ютились мастерская и жилая каморка, выдержанная изнутри в эклектике шофёрских будней: картинки из журналов, зеркальца, бумажные иконки, голые девицы. Ключи отдал Димке, уже получившему взрослое имя Диментус, Диментий, иногда Димус; велел беречь инструменты. Попрощался с девушками, с маховскими друзьями, с родителями, побрился наголо, взял пару книжек и исчез.
Из армии Лёнька вернулся уже с Толиком Цолькиным, и с этого дня началась та история хаты-хаоса, которую мы могли бы знать, если бы свели воедино записки святого дурика.