— Далось тебе это электричество, — говорил Лёнька Нине на следующее утро за завтраком. — Свою печку я поправил, зимой не замёрзну, и плиту починил. А у вас печка и так хорошая. Будут дрова, будет и еда. Дров и тебе привезу, и себе, лесник звал на санитарную рубку. Чего ещё? Быдлы ночью не светят? Керосинки поставлю, будут с живым огнём. И в дом керосинки. А кто ленится лес валить — пусть дрова у меня же и покупает. С Толиком и Ромой подзаработаем хоть. Или пусть переселяются в Тутов, каюк с ними.
Нина возмущалась, призывала Толика в помощь, пока Дима не созрел:
— Так. Генератор к зиме я куплю, на семью хватит, а если с Михалычем сговоритесь, ещё и дешевле выйдет за соляру платить, чем по счётчику. Но про бесплатный вариант думайте. Подтолкните Гусейна, пусть шевелится, да помогите ему.
— Подтолкну! — радостно обещал Лёнька и убежал делать Ромину летегу в компании с подвернувшимся возле конюшни Парамоновым на превосходном Превосходном.
Отец Христофор наслаждался прекрасным обзором. Изувера, предупреждённая о приходе высокого гостя, вытащила из сарая Лёнькино кресло, приготовила скамеечку под ноги и столик с закусками. Лужайка у паноптикума была занята под летеги для Клавдии Иннокентьевны и Ивана Николаевича, а летегу Роме изобретали в огороде на месте недавно выкопанной картошки, как раз напротив щели в Изуверином заборе. Немного мешала малина, зато она давала приятность ожиданию событий. Батюшка любил малину, а уж ту, которая растёт за чужим забором, любил с самого детства.
— Ну что, — кричал Леонид, притаскивая с Парамоновым очередную хреновину, — это пойдёт? Вот, смотри, ковёр какой! Не ковёр, а загляденье — вчера на свалке нашёл. Можно сшить вдвое и набить сеном.
— Нет, некрасиво, — Рома сидел со Стасиком в Нининых лопухах и черкал фломастером в альбоме. — Вот, посмотри, пожалуй, что-то такое.
— Рома, да ты колокольню нарисовал.
— Извини. Колокольню глупо. Тогда, может, вот так?
— А это что? Ладно-ладно, попробуем найти что-нибудь подходящее.
Но и Ромины идеи не работали, они были или бесформенными, или слишком церковными.
— Тебя хоть самого на крест вешай, чтобы ты полетел. Что к церквям цепляешься? Ничего красивее не видел? Может, тебе колокол из парамоновского цеха привезти, или купол какой в городе спилить?
Против колокола возражал Парамонов, а против купола — сам Рома.
— Не так надо… Не знаю. Может, сперва Диме летегу сделать? Я подожду, подумаю.
— Дядя Рома, — Стасик отлепил от коленки лопух и пересел на стульчик, — я знаю, что тебе красиво. Сейчас слетаю и принесу.
Отец Христофор съёжился — показалось, что Стасик увидит его сверху — и прижал ухо к забору. Смотреть в щель из такой позиции было крайне неудобно. Через минуту или две, когда Стасик вернулся, Христофор продолжил наблюдение.
— Вот!
— Моя икона?
— Точно, Рома, ты же не отлипал от неё после пожара, — Лёнька перехватил у Стасика тяжёлую доску. — Давай-ка, попробуй.
— Сесть, значит, верхом? Ни за что.
— Попробуй обхватить руками. И правда красиво вышло, а уж я тут как герой.
— Это не прямо ты, это святой дурик, но, в общем, да, это ты.
— Не болтай, Роман, а то на мост затащим, и скинем, тогда точно полетишь.
— В воду её нельзя! Я даже не олифил! Лёнька, да ты с ума сошёл, отпусти!
Рома, спасаясь от лап хихикающего Лёньки, прижал икону к животу, отпрыгнул и повис над землёй.
Отец Христофор перекрестился. Всё утро он тужился, сидя на Лёнькином кресле, пыхтел, краснел, но не взлетал. «Может, надо крепче прижиматься? — размышлял Христофор, выбираясь из кустов, — может, схватить посильнее? Нет, не полетит. Грешен, веры маловато. Или кресло это от лукавого, а у меня святости лишку. Надо Романа допросить. Полетел же. Святой, как его, Юрик. Это он Георгия так что ли? Боже, милостив буди мне грешному».
Пока Христофор и Изувера вкушали салаты, обрёл летегу и Димка. Он сразу сказал, что полетит только в своей новенькой таврии, но надо подумать о внутреннем оформлении. Снаружи таврия должна оставаться стандартной, так будет сильнее выражен контраст экстерьера и интерьера. И это, как объяснил Дима Лёньке и Толику, должно быть нечто необычное, ужасное, чтобы дамы, которых иногда приходится подвозить, ахали и теряли чувства.
— Расписать кресла черепами?
— Подвесить петлю?
— Сшить монстра из фуфаек?
Все предложения отвергал Димус, и лишь Стасик, который окончательно стал героем дня, подсказал верную идею:
— Дядя Дима. Давай тебе на креслах нарисуем как будто люди сидят.
— Да, Димыч, соглашайся! И пусть скалятся. Будет тебе летаврия.
Анатолий вызвался рисовать. Его спонтанность была необычнее самих летег, к которым все уже начисто привыкли. Димке пришлось согласиться, и он не прогадал. Через час белая таврия взлетела над крышами хаты-хаоса несмотря на предупредительные Лёнькины вопли:
— Только не сейчас! Светло же вовсю! Снижайся!
Особенностью этой летеги было то, что она работала только с заведённым двигателем. Видимо, без его шума Дима не чувствовал автомобильной красоты.
А потом, когда летаврия упала колёсами прямо в навоз, и Димус не ужаснулся этому, прилетели Василий Иванович с Гусейном на прозрачном колесе. Колесо крутилось, обращая воздух в ветер, Василий свешивался через край и демонстрировал лампочку на шнуре. Лампочка горела. На противоположном краю колеса сидел бледный Гусейн.
Дармовой генератор был придуман без переманивания электронов с одного конца провода на другой, как сперва планировал Василий. Электричество вырабатывалось механическим движением колеса, а двигалось колесо от кружения завистей.
— Гусейн у нас сам не летает. Он пробовал, не получилось, поэтому только со мной. Если посадить Гусейна в дальней от меня стороне, его зависть начинает ко мне тянуться. Пробовали и так, и сяк — колесо кружится. Сядет поближе — медленнее, подальше — быстрее, только у Гусейна башка тоже кружится, долго так нельзя.
— А мощность велика ли?
— Хрен с бреном. На сорокаваттку только и хватает, потом попробую гирлянду подключить.
Гусейн сполз с колеса на отвергнутый Романом ковёр. Сел, осмотрелся, погладил шерстяные узоры, оживился.
— Чей ковёр?
— Да ничей. Нравится что ли?
— Нравится. Аладдин… Ковёр-самолёт. Красиво.
Гусейн прилёг, пошуршал рукой по траве. Невзрачная бабочка села на завитушку узора и преобразилась, засияла алым на сине-зелёном фоне.
— Стой, Гусь, ты куда? — Василий Иванович ухватился за край взмывающего ковра. — А генератор?
Но Гусейн предпочёл самостоятельный полёт общественно полезному кружению завистей. Он радостно ухал и тоже не слушал Лёнькиных приказов.
А Василий был огорчён:
— И как теперь работать? Все летают. Даже Толик, даже, торт его за губу, Гусейн. Кто завидовать будет?
— Я не летаю.
— Ты? Шутишь.
— Кресло моё пропало. Завистник, наверное, уволок. Безлошадный я. Пусти покружить.
Зависти, как ни странно, у Лёньки оказалось достаточно для того, чтобы завертеть колесо. Лампочка помигала и загорелась. Лёнька лёг на живот и опустил голову вниз, через край. Колесо вращалось медленно, можно было подсмотреть за жизнью. Возле моста болтался Гусейн на ковре-самолёте. Над теплицей порхал Роман, то опуская, то поднимая икону — экспериментировал с управлением. Дима завёл машину, парил над навозом, крутил колёсами и улыбался племяннику в открытое окно. Стасик мельтешил на креслице туда и сюда, нарисованные фломастерами узоры почти стёрлись, и было непонятно, какая красота удерживает ребёнка в воздухе. «Видимо, воображаемая», — подумал Лёнька. Паноптикум, огород и конюшня ушли влево, появился Изуверин дом. Человек в чёрном одеянии стоял возле малины и неотрывно глядел на двор хаты-хаоса. «Всё, прилетели, — подумал Лёнька. — Попы, потом журналисты, потом от людей не спрячешься. Беда». Верин дом уплыл в сторону, снова показалась конюшня, Нина, нижние ворота, деревенский трансформатор, и рядом — девушка. «Ой. Она вернулась. А я даже не знаю, как её зовут, — подумал Лёнька. — Надо снижаться».
— Василий! Я вниз. Надо мне.
Василий кивнул, колесо опустилось на прежнее место. Лёнька соскочил, побежал к воротам, вихляя в стороны, особенно в правую. Кружение завистей завершилось обычным головокружением.
— Здравствуйте, Лёня, — сказала она. — Я за вами наблюдала, как вы красиво траву косите. А ещё я вам цветной бумаги принесла.
Это была та самая девушка, которая помогла недавно Лёньке нести краски. Нина тут же начала знакомиться, приглашать в гости и поглядывать на Лёньку с намёком, мол, не зевай, подай руку, переведи через навозную кучу. Девушка, которая назвалась Шурой, не замечала навоза. Она смотрела на летающие предметы и щипала себя за розовое ухо.
— Это… что это? Они летают? Это правда так?
— Ну… — тянул Лёнька, оглядываясь на пикирующего Толика, — понимаешь… да.
По Нининой воле организовалось чаепитие в верхнем доме. За чаем выяснилось ужасное: фамилия Шуры была Шопышина. Фамилия редкая, гадкая, принадлежащая главе выселенческого кооператива. Шура, опустив голову, рассказала Нине, что папа вынашивает планы борьбы с Маховкой и в особенности с непокорными Ломоносовыми.
— Говорит, что скоро запретит туалеты, которые в земле выкопаны. У него постановление есть, что они вредные для Уловки.
— Ну уж сортиры-то! — возмущалась Нина, — за что? Думает, сумеет нас так выгнать?
— Да, думает. Ему из Москвы советуют, по телефону. Он туда часто ездит, у него друг дядя Миша, и у него нефтедоллар. Боятся, что вы двигатель без бензина придумали.
— Что за нефтедоллар? — заинтересовался Толик.
— Не знаю. Я нечаянно слышала.
— Забавно…
— А вот ему, вот! — Нина показала Шуре кулак. — Извини, я не тебе. А ты, значит, пришла предупредить?
— Да. Мне нравится Маховка. И люди, — Шура покосилась на Лёньку и тут же уставилась в чашку. — Вы интересным чем-то занимаетесь. Летаете вон, и рисуете, и лошади у вас.
— Я думаю лошадь разрисовать и на ней полететь! — начал Лёнька, но умолк, увидев, как Нина гладит Шуру по плечу.
— Хорошо, что ты пришла. Предупредила хоть. Может, Лёня тебя покатает? Лёнь. Лё-ня! — Нина ткнула локтём задумавшегося о летающей лошади брата, — прокати Шурочку на летеге.
— Так нет летеги-то. Василий разве или Димус прокатит. Ты на чём хочешь — на колесе или на машине?
— На каком колесе?
— Прозрачное, красивое. Рекомендую.
— Да уж лучше пусть Димка, — вступилась Нина и тут же замолчала, посмотрев на Лёньку, который за Шуриной спиной изображал бурный протест. — Хотя… на колесе интереснее. Лёня как раз катался, когда ты пришла. Идите уж, а то Василий рукой вон машет, улетит сейчас.
Лёнька со Стасиком пошли сажать Шуру на летегу, а Нина привычно погрязла в тарелках и чашках. Из-за дефицита привозного газа воду давно грели на костре, в баке, поэтому и посуду мыли на улице, на вкопанном в землю столе. В последнее время Нине начали нравиться домашние работы. Она предчувствовала жизненные изменения, связанные с летегами. Война с Шопышиным не казалось ужасной, скорее, напоминала шахматные партии Толика и Лёньки. Шопышин пешку съест, а Лёнька даму к рукам приберёт, — Нина покосилась в огород, там Лёнька придерживал Шуру за талию, помогал взобраться на колесо. Шопышин ход конём, а Лёнька до края доски — и ферзь. Кто ожидал появления летающих кресел? Уж точно не глава выселенческого кооператива. А Нина давно ожидала чего-то нового, неопределённо-радужного.
— Вот что значит верить в мужнин талант! — сказала Нина тарелке из-под борща. — И в братов тоже.
Лёнька не зря тащил Шуру на колесо. Научный метод требовал многократной проверки кружения завистей.
— Василий, давай. Раз, два, и…
Зависти прекрасно заработали. Колесо пошло быстрее, чем с Лёнькой.
— Так-так, прекрасно, — руководил Лёнька снизу. — Шура, представь, что ты никогда не полетишь сама. А теперь — что я сделаю для тебя такое же колесо. А теперь — что ты летишь без Василия. Странно. Хватит, спускайтесь.
Колесо не изменяло скорость от Лёнькиных слов. Или Шура имела слабое воображение, или от силы зависти скорость не зависела.
Роман, окончив упражняться в летании, спустился вниз, на лужайку, где Гусейн правил ковёр-самолёт. Проплешины, которые и помогли ковру оказаться на свалке, Гусейн зашивал цветными шерстяными нитками, вытягивал стежок так, что получался ворс, стриг петли ножницами и любовался результатом.
— Красиво, Роман?
— Красиво, Гусейн. Знаешь, он уже на старый ковёр не так похож. Ты вон лилии вышил — хорошо. Не только металлами владеешь.
— Жена научила. Давно, ещё была когда.
— А не рассказывал. Ладно, оставлю тебя, пойду Нине помогать.
Рома поднялся в свою комнатушку, завернул икону в белое полотенце и вежливо установил её в красном углу. Спустился, зашёл к Нине, взял список покупок и направился в маховский магазин.
— Не знаю уж, Рома, будут ли теперь возить что к нам, — вздыхала Нина. Придётся в Тутов ездить. Белого хлеба купи три булки, две мало.
Рома не возвращался долго.
— Может, он в город уехал? — спрашивала Нина у чашек, — может, знакомых встретил и заболтался?
Нина позвала голодающего Толика и попросила прогуляться до магазина, встретить Рому:
— Вдруг его Шопышин поймал. Бери-ка мужиков, встречайте. Рома у нас безотказный, скажут ему — в машину садись, он и сядет.
Встречать не потребовалось, Рома имел вид бледный, но гордый, и принёс не три, а все четыре булки:
— Последние купил. Осталась только морская капуста и макароны. Завтра привоза не будет, учёт.
Рома рассказал, что встретил Отца Христофора и имел с ним разговор.
— Он ждал меня, видел полёты, завтра донесёт в епархию. Послезавтра тут будет много, очень много народу.
— Вот чёрт, — сказал Лёнька и сразу поправился, — извини. А что им надо?
— Говорит, будут решать, божественное дело наши полёты или нет.
— И тогда обкурят ладаном? Или наоборот — проклянут?
— Не знаю, что будет. Тут чудо, а чудо они никому не отдадут.
— Роман, а почему ты говоришь так, будто они тебе враги? — спросил Толик. — Вы одной же организации.
— Я так думал, да. Теперь не знаю. Кресло твоё, Лёнька, Христофор украл, подслушивал под мостом, а когда все ушли — взял. Просил меня показать, как летать надо. Так я и не смог объяснить, что к чему. Они думают, мы секрет имеем, и будут этот секрет выпытывать, чтобы наладить производство летег. Как Парамонов, только они ещё серьёзней. Это же такая слава — научиться чудо показывать.
— И как теперь кресло отнять?
— Силой разве, у Веры Борисовны в сарае стоит. Христофор ещё про поместный собор упоминал, про летающего патриарха, а потом над хатой-хаосом струение воздухов увидел, перекрестился и меня отпустил.
— Какое струение? Толик, ты слышал? То кружение завистей, то струение воздухов. Да тут одни поэты. А у меня нимба над головой не выросло, кстати? — Лёнька нагнулся и показал макушку.
— Хорошо, сейчас перекусим и дела обговорим, — Нина отняла у Ромы булки, а сумки передала Лёньке, — давайте к нам.
— Да, на мост ползти неохота. Кажется, что все теперь подсматривать будут и подслушивать. Тьфу, — Лёнька взял сумки, почесал несуществующий нимб и тоже пошёл в верхний дом.
Шура уже вовсю прижилась на Нининой кухне:
— Всё нарезала, хлеб только остался.
— Хлеб принесли.
— Сейчас доделаю.
Шура запорхала над столом, как будто обзавелась летегой.
— С Василием согласна продолжать? — спросил Лёнька.
— А можно? Здорово. Я завтра тогда ещё приду, сейчас уже домой надо. А сама я смогу?
Лёнька насупился, а потом махнул рукой на эксперименты с колесом:
— Давай завтра попробуем и тебя запустить. Думай пока, что для тебя — самое красивое.
Шура думала и делала красивые бутерброды, украшала их петрушкой, помидорами и колбасными звёздочками. Подтянулись Василий с Димой и Стасиком. Стасик чувствовал себя знатным летегостроителем, важно поддакивал дяде и советовал Шуре не соглашаться на летающие колёса, а только на кресло или мягкий стул.
Бутербродная красота прожила недолго, есть всем хотелось больше, чем любоваться на непривычного вида еду.
— Спасибо, очень вкусно, — сказал вежливый Толик.
— Да, теперь и до ужина дотянем, — встал из-за стола Василий Иванович.
— Прогуляюсь на мост, да и полетаю, — Рома попрощался с Шурой и тоже ушёл.
— А можно мне ещё? — попросил Лёнька. — Самый-самый последний.
Пока Шура вырезала цветочек из помидорки, Лёнька размышлял. Битва за летеги для Ивана Николаевича и Клавдии Иннокентьевны продолжалась. Оба они просили сделать не только красиво, но и функционально.
— Мне бы чтоб навоз возить, — объяснял вчера Иван Николаевич. — Наделали бы ящиков, возили бы навоз по огородам. Леонид, помоги, а? Всю жизнь бесплатно молоком поить буду.
— Я хочу на рынок летать, розы продавать. Лёня, вы должны мне помочь с приспособлением, — просила Клавдия Иннокентьевна.
«Шурины бутерброды умяли, никто не пожалел. Они тут отдельно — польза и красота, и польза в еде всем важнее. У летег польза выходит из-за красоты, а если задумывать сразу пользу — не летят. Я когда пользу искать перестал, тогда и получил летающее кресло. Вот это надо с Толиком обдумать и записать в дневник проекта. И ещё про кружение завистей и струение воздухов. Поэтично».
Дневник в последнее время превратился в сборник случайных заметок. Лёнька писал мысли бессистемно в надежде когда-нибудь с ними разобраться. Иногда выходили забавные сочетания. Например, на одной из страниц было написано «не летят Клавины розы», а ниже «некрасиво, когда для перевозки навоза??» Здесь Лёнька как раз обсуждал сам с собой неудачные попытки построить летеги и получил стишок, которым даже загордился.
Шура обсыпала бутерброд мелко нарезанной петрушкой и протянула его Лёньке.
— Приятного аппетита.
— Спасибо.
— Надо же, спасибо сказал, а мне — никогда, — Нина прервала размышления брата, но ненадолго, Лёнька ещё в детстве научился иногда быть глухим и немым во время еды.
«Нет, даже красота тут случайна, — продолжал он думать, доедая бутерброд, — она от необходимости происходит. В ней вся засада. Надо делать так, чтобы внутри щёлкнуло: вот! Именно так! И получится красиво, даже если только для себя, обычно так и бывает. И, может быть, полезно. А пользу все понимают, это вам не красота».
Шура помогла сполоснуть чашки, попрощалась до завтра и убежала. Лёнька выслушал Нину, покивал головой, признал, что правильнее было бы девушку проводить до автобуса, налил себе кружку чая и пошёл огородом в нижний дом, продолжая думать.
«Да, да, да. Необходимость. Когда траву косишь, поневоле ровно косу держишь, а Шура говорит — красиво работаю. Старые проекты потому и умерли, что не было вот такой красоты. Вынужденной. Самолёт по всем правилам строить — глупость же, кустарщина. Тупик Авиации. А лететь надо, а то, считай, жизнь зря. Только красота — не всё. Как Стасик полетел, если узоры на кресле стёрлись? Привык летать, не может теперь не летать, вот и летит. Иначе не объясню. Главное — начать упираться, когда чувствуешь, что всё, край, тупик. Надо попробовать ещё одну идею. Вдруг сработает».
Не заходя в родную каморку, Лёнька нашарил в углу мастерской тяжёлый пакет и пошёл дальше, на мост, глотая по дороге остывающий чай.
«Чаепитие на мосту — это не просто так привычка. Думается там лучше, ветер выдувает из головы муть всякую. А то польза и красота, красота и польза, и ещё необходимость — зациклился. Отец понимал. Для чего ещё мост может надобиться? Сидеть в беседке, смотреть на воду, и на город, и на паноптикум. На закат, если дождя нет. На дождь, если он есть. На себя, если нет никого. Но сейчас там Рома». Шагая по тропинке через паноптикум, Лёнька задержался возле недоделанной летеги Ивана Николаевича. На этот раз обклеивали журнальными вырезками деревянный контейнер с фермы. «Да, фиговая летега». Плюнул, прошёл дальше, мимо быдл.
— Привет, Голова, привет, Тело.
— Привет.
— Ы.
— Бога ветра починяете?
— Да.
— Ны.
— Молодцы!
Поднялся на мост, сел в беседке, допил чай. «Ромы нет. Это хорошо. Посижу один».
Снизу на беседку смотрели обитатели паноптикума. С другой стороны реки на бетонных блоках собрались люди, махали руками, показывали на хату-хаос и летающего над огородом Рому. Сверху сияло небо, синело небо, темнело небо, солнце опускалось, угасало, склонялось, вечерело, подул ветер и освободил Лёнькину голову от мыслекружения и тревог о попах, начальниках, журналистах и непреклонном будущем, которое будет вот-вот.
Прямо на улице Георгий и Василий Иванович подняли в воздух маз. Над головами зевак, а потом и над Уловкой скользила красная конструкция — это Голова и Тело оседлали восстановленного бога ветра. Кто из них рулил богом, даже с высоты моста было не понятно. Из леса по дороге шли Иван Николаевич с Клавдией Иннокентьевной и страшно завидовали всем летающим. Серая машина Шопышина стояла возле сельсовета, сам Шопышин стоял рядом. Небольшая группа людей в чёрной одежде сидела в Изувериной малине. Их зависть была так сильна, так откровенно струилась, что закружила воздух над хатой-хаосом. Лёнька сам видел, как покачнулись деревья, зашуршало лёгкое сено, дым от Нининого костра свернулся спиралью и ушёл вверх.
«Пора улепётывать», — подумал Лёнька, вытащил из пакета парашютные ботинки, купленные когда-то у Гусейна за старый велосипед, надел их, крепко зашнуровал и полетел. И красный нимб, а вовсе не закатное солнце увидели за Лёнькиной головой неслучайные зрители.