− Что ты мне проповедь накручиваешь! Человек в человеке! В каждом, подчёрчиваю, в каждом, в том числе и в тебе, чудик, сидит множество этих самых человеков. Среди них и черти, и ведьмы, паиньки и ханжи – вся пестрота, из коей состоит жизнь вообще!.. Хочешь знать, я – злой, эгоистичный, расчётливый человек, могу быть и нежным, и внимательным, очень-очень заботливым, щедрым, даже благородным, если это мне надо. Потребуют обстоятельства быть жестоким, буду как зверь. Изменятся – буду сама заботливость и нежность. Упёрся ты в свою дурацкую идею, и как закаменелый сфинкс на берегу Невы, ни головы поднять, ни хвостом вильнуть!.. – Юрочка не в меру раздражился в споре, чернеющая острым клинышком его бородка вздрагивала, когда в возмущении он выкрикивал слова, казавшиеся ему убийственными. Видя, что дурной его братец морщится в несогласии, он с ещё большей яростью кричал:
− Да, пойми ты, наконец! И черти, и святые – сидят все вместе. И поочерёдно, то один, то другой выскакивает из меня, принимая моё обличье. И видят меня то дьяволом, то святым! И допереть не могут, умники, вроде тебя, что это многоликая природа разыгрывает очередной свой спектакль по предложенным обстоятельствам! Все мы, Лёшка, актёры, от рождения до гроба. И прёшь ты против природы. Пуп надорвёшь!..
Алексей Иванович, тоже разгорячённый спором, с трудом сдерживал нетерпение перебить пылкую речь Юрочки. Выждал, когда нервно выхватив папиросу их пачки, лежащей на столе, он чиркнул зажигалкой, встал окутав себя дымом у раскрытой форточки, сказал тихо и упрямо:
− Во всех рассуждениях ты исходишь только из отдельно взятой личности. Когда человек один, для него нет ни справедливости, ни нравственности. Есть только потребности и желания, и дикая сила, с помощью которой он может удовлетворить свои желания и потребности. Но вокруг то тебя – люди! Тоже со своими желаниями и потребностями, и тоже со своей силой! Что же, каждый должен душить другого, чтобы выхватить из жизни желаемое?.. Нравственность и понятие справедливости для того и устанавливаются в обществе, чтобы как-то уравновесить потребности и желания, подчас дикие желания отдельного человека!
Юрочка, прислонившись к подоконнику, со злостью курил, насмешливо поглядывая сквозь дым на сидящего в углу дивана братца.
− То-то и оно, проговорил он сквозь зубы, сжимающие папиросу. – Прокрустово ложе нравственности плодит только уродов – или голову отсекут, или без ног оставят…
Горькой усмешкой дрогнули губы Алексея Ивановича. За годы увечья, он научился гасить в себе и прямые оскорбления, и обидные намёки людей несдержанных. Этот, не первый их спор, в сущности был бесполезен: Юрочка уже сложился, затвердел в своих убеждениях, к себе в душу никого не пускал, какой бы ад там ни творился. Откровения, если и прорывались вдруг у него, то только вот так, зло, нетерпимо. Алексею Ивановичу подчас казалось, что Юрочка, в чём-то даже завидует ему, несмотря на полное своё благополучие нынешних взрослых лет. Потому прощая злой его срыв, сказал:
− Причём тут голова, ноги… Нравственность, справедливость – категории духовные. Каждый воспринимает их по уровню собственного разумения.
Юрочка бросил в форточку докуренную папиросу, уже ворчливо проговорил:
− Беседовал как-то с двумя доморощенными философами, что до седин за решёткой просидели. Один на всё глядит, как зверь. Мир для него – джунгли, где надо уметь выхватить добычу по силам. А вот другой, поумнее, покультурнее, говорит: зачем же звериным способом добывать себе пропитание? В нашем обществе достаточно гуманных по отношению к добытчикам законов. Можно цивилизованно, почти в законе, приобретать всё, что потребно для жизни. Разные взгляды, а суть одна. О душе никто не говорил. Душа – для таких, как ты…
Алексей Иванович настроился молчать, но всякое унижение духовного начала всегда вызывало в нём желание ответить. Он уже приготовился съязвить по адресу доморощенных философов, но телефон на столе зазвонил.
Юрочка не шевельнулся. Алексей Иванович выжидающе смотрел на невозмутимое лицо брата. Только на пятом или шестом звонке, он нехотя нагнулся, взял трубку.
Нет, воистину Юрочка владел артистическим даром! Едва угадав, кто звонит, преобразился совершенно. Голос, глаза, губы, пальцы – всё заиграло, как будто оказался он со своей визави на ярко освещённой сцене.
− Привет, Лисанька!.. Как себя чувствую? Прекрасно. К спортивным играм восьмидесятого года готов. Не сомневайся, Лисанька, не сомневайся. Когда? Значит так: в среду у меня коллегия, в четверг – важное свидание. Нет-нет, деловое… Ну, вот, опять выпускаешь коготочки… Ну, как жить без веры? Кому-то надо же верить! Если не попу, то хоть чёрту… Терпение, Лисанька. Наш день – пятница. Да-да, в обеденный перерыв, на нашем обычном месте. Всё будет, как всегда. Всё Лисанька. Целую ручки. И ножки – тоже, от коленочек и выше… До скорого!..
Некоторое время он не снимал руки с трубки, опущенной на аппарат, как будто ждал, что вот-вот раздастся новый звонок. Лицо его разгладилось мечтательной улыбкой, как будто, пятница уже наступила.
От нового звонка он вздрогнул. С опаской покосился на телефон, но трубку поднял, осторожно приставил к уху. И опять мгновенно пробудившийся в нём актёр заиграл очередную роль.
− Слушаю, слушаю! Это ты, пташечка? Что же молчишь? Слышу, угадываю твоё дыхание. Знаю, знаю, что ты в обиде. Но что поделаешь, такова, Пташечка жизнь. Мы полагаем, жизнь располагает! Нет-нет, я всё такой же, все думы о тебе. Если б не дела, сейчас бы на крылышках прилетел! Гость у меня – братан. На пару дней в столицу прикатил с расчудесной Волги… Полгода не виделись. Во, парень! Влюбилась бы по уши. Идеалист, каких свет не видывал. Сама нежность. То, о чём ты мечтаешь… Нет-нет, тебя никому не отдам… Давай на понедельник. В обеденный перерыв. На нашем месте. Ну, целую ручки. И ножки тоже. До скорого!.. – Юрочка положил трубку, на этот раз глянул испытующе на Алексея Ивановича, со смешливым видом поскрёб пальцем за ухом под шапкой ещё густых волос, сказал вроде бы в смущении:
− Вот жизнь, Алёха. Ни дня покоя! Ты-то как насчёт того-это-го?
Алексей Иванович видел, что Юрочка при всём своём неприкрытом цинизме, всё же пребывает в неловкости перед ним, живущим в другом нравственном измерении. И понимая своё бессилие перед неукротимостью чужих страстей, ответил отстранённо:
− Богу богово…
Юрочка саркастически усмехнулся библейской осведомлённости братца, поглядел раздумчиво.
− Ну-ну, сказал примирительно. – Живи по-божески. Только другим не мешай. Ты хоть помнишь о мужской солидарности? Нинке ни-ни! Понял?.. Она и так…
Алексей Иванович не успел ответить, нетерпеливый звонок, теперь уже у двери, прервал разговор.
− Вот и Ниночка! – сказал Алексей Иванович, не умея сдержать волнения от встречи с казалось бы канувшей в прошлое юношеской своей любовью. – Что ж ты, открывай! – поторопил он, видя, что Юрочка медлит.
По радостному голосу и ответному возгласу, Алексей Иванович понял, что ошибся: заявился какой-то друг-приятель, из прихожей доносились чмокающие звуки поцелуев.
Юрочка рад был гостю, ввёл в комнату, представил:
− Тебе, Алёшка, должно быть известно имя этого подвижника литературы – Юлиан Самсонов! Каждая его статья – сенсация. Бьёт под дых. Правда, тут же поглаживает бездыханного по волосикам, чтоб уж не совсем… Это за ним водится. А в общем, мужик из мужиков… Самсончик, это мой братец! Полянин, по имени Алексей, человек божий. Живёт в глубинке, столицу не жалует. Автор уже одной книжицы. Пишет роман о нравственности и справедливости. Не только пишет, мечтает отстоять свои убеждения!.
− Это уже интересно, - сказал Самсончик, пожимая Алексею Ивановичу руку, заглядывая в глаза коротким, колющим взглядом.
− Провинция тоже рождает таланты! – произнёс он ни к чему не обязывающую фразу, и тут же попросил у Юрочки последний номер «Литературной газеты».
− Я только из командировки, - пояснил он. – Не могу не посмотреть, кто из моих врагов освободил грешное земное пространство… - Самсончик был не молод. Округлым телом, такой же круглой, без шеи головой, охваченной полувенчиком липнувших к коже седых волос, напоминал ещё нераскрашенную матрёшку. Только в отличие от улыбчивого спокойствия матрёшек, был необычайно подвижен, как-то даже суетлив. Расстелив на столе газету, торопливо перелистав, он нашёл то, что искал. Громкий звук злорадного удовлетворения услышал наблюдающий за ним Алексей Иванович.
− Так-то так, любезный батенька! Вот и вы почили в бозе. Освободили, наконец-то, местечко для более достойного имярек. Прекрасно, прекрасно, - повторял Самсончик, с какой-то даже ласковостью разглаживая ладонью шелестящий газетный лист. – Юрочка, ты сделал мне подарочек. Великолепный подарочек к моему возвращению!..
− Не преувеличивай, Самсончик. Всё это житейская проза. Жил-умер, всему своё время…
Алексей Иванович уловил, что за небрежностью тона Юрочка пытается скрыть общую их радость.
− Ладно, о делах потом, - сказал он, как бы предупреждая гостя об осторожности. – Займись-ка лучше братцем моим. Убеди его в реалиях бытия. А то, в самом деле, начнёт бороться за идеальную жизнь!
Самсончик в готовности округлил глаза, воскликнул, похоже в неподдельном изумлении:
− Неужели, в нашем исковерканном времени ещё бытуют идеалисты?
Да ещё в окружении Юрия Михайловича? Это любопытно! – С преувеличенным интересом Самсончик воззрился на Полянина.
− И в чём же так сказать, основы ваших убеждений?.. – спросил он.
Подкупленный искренним, как показалось ему, вниманием, Алексей Иванович доверчиво улыбнулся, сказал, ожидая сочувствия:
− С Юрочкой мы разошлись в понимании личного и общего. В понятии справедливости. Мне думается, нравственность устанавливается в обществе ради равной для всех справедливости. И эгоизм, как таковой, должен подавляться в каждой отдельной личности. Иначе справедливости в обществе не будет.
Самсончик, как и Юрочка когда-то в юности, смешливо вытянул полные влажные губы, защёлкал языком, словно глухарь на току.
− Тэк-тэк-тэк…
Развернул полужёсткое кресло от стола в сторону Алексея Ивановича, короткими руками ухватился за подлокотники, как бы утверждаясь на некоем троне, спросил:
− Вы верите в возможность всеобщей справедливости?!.
− Да, - убеждённо ответил Алексей Иванович.
− Мда, - задумчиво повторил Самсончик. – А не думали ли Вы… Эээ? – «Алексей Иванович», - подсказал Юрочка. – А не думали ли Вы, Алексей Иванович, что жизнь самой своей сутью обрекла людей на неравные отношения? Что такое общество? Совокупность многих, очень многих людей. И каждый из этого совокупного множества стремится к себе, а не от себя. Выделяю два слова: «каждый» и «к себе». Гармонизировать свой, личный интерес с миллионами, миллиардами других интересов – мечта, как доказывает история, несбыточная. Сам Господь Бог отказался от подобной попытки, побудив людей испытать себя на постройке Вавилонской башни.
Есть прекрасное тому подтверждение – пауки. Посади пауков в одну банку – через какое-то время, они пожрут друг друга. Останется один, самый сильный, сумевший пожрать других. Но попробуйте в эту банку, где пауки, пустить жука или стрекозу. Тут же все скопом накинутся на чужака. Единство здесь будет прямо-таки партийным! Разгрызут, уничтожат. Потом выпучат глаза друг на друга и закрутится та же вечная карусель – слабый погибнет в челюстях сильного. Вот закон выживания. Когти, клыки, «я», «моё» - вы хотите пойти против природы?..
− Но у пауков нет того, что есть у человека. У человека есть разум! – возразил Алексей Иванович.
− Не скажите. Какие сети пауки плетут! – мечтательно, чуть ли не завистливо воскликнул Самсончик.
− Но вы же знаете, сеть они плетут всегда одну и ту же. Поправить чтолибо в уже вложенном инстинкте они не могут! И потом, - Алексей Иванович несколько замешкался, но договорил:
− Человек далеко не всегда руководствуется только своим интересом. Когда в немецком лагере я умирал от голода, кто-то ночью сунул мне в руку сухарь, из тех же, рядом умирающих. А когда мы бежали из плена, и нас уже догоняли с собаками, один из тех, кто был с нами, лёг с пулемётом на дороге, расстрелял собак и погиб сам. Не по закону природы. По закону человечности.
− Ну, это война! На войне свои законы! – Самсончик нервно помял свои пухлые пальцы, но тут же блуждающий его взгляд снова засветился тонкой иронией интеллектуала. – Хорошо, - сказал он. – Отвлечёмся от социологии. Попробуем рассмотреть проблему справедливости на примере из области близкой вам и мне, на примере нашей многострадальной литературной жизни.
Предположим, вы написали талантливую, допустим, даже гениальную книгу. Вы уверены, почти уверены, что книга ваша, если и не сделает переворот в обществе, то просветит умы. Пока это самооценка, и вопрос о справедливости ещё не стоит. Рукописное ваше детище пока «вещь в себе», хотя и передана в издательство.
Первую оценку вашему труду давать будут, по крайней мере, два рецензента из околоиздательских доброхотов, зарабатывающих себе на жизнь рассмотрением чужих рукописей. На этом этапе справедливость подвергается первому испытанию. Суть в том же: интерес личного «я», и, выражаясь вашим языком – «общий интерес».
Прежде, чем давать оценку, рецензент так или иначе уточнит отношение редакции к персоналию, т.е. к автору. Деньги платит издательство, и рецензенту непозволительно не угодить тому, кто платит. Таким образом, справедливость, объективность оценки ещё не читанной рукописи уже становится шаткой.
Второе, в девяносто девяти случаев из ста рецензент по своим литературным данным много ниже самого автора, если автор действительно талантлив. И здесь второе испытание справедливости. Интерес личного «я» рецензента вступает в противоречие с интересом другого «я», то есть, с талантом автора. Извечная история Моцарта и Сальери!
Третье, как правило, каждый околоиздательский рецензент-доброхот лелеет надежду протолкнуть лично свою многострадальную среднестатистическую рукопись. Таким образом…
Но! Предположим редкий, но возможный вариант. Оба рецензента поднялись над истеричным воплем своего «я», и оба в понимании справедливости оказались, скажем, такими же идеалистами, как вы.
Книга увидела свет. Книга, в витринах магазинов, в хранилищах библиотек. Вы в счастливом ожидании общественного признания. Но… Опять «но». На этом этапе ваши отношения со справедливостью переходят на иную, судя по вашим воззрениям, ещё не знаемую вами ступень. Повторюсь: мы исходим из того, что написанная вами книга не ординарна, может даже гениальна. Допустим, хотя воздействие гениев искусства на общество случается раз в сто-двести лет. Допустим и то, что читающая публика ждёт, даже ищет подобную книгу. Скажите, как может читатель определить, что ваша книга именно то, что он ищет? Ищут обычно среди имён, которые на слуху. Что говорит читателю ваше имя, поставленное на обложке пусть даже золотыми буквами. Ровным счётом – ничего. Алексей Полянин. Не знаю. Не слыхал. Что-нибудь опять про колхозы или производство – тоска смертная! Примерно так рассуждает покупатель о книге безвестного автора. Разумеется, это несправедливо по отношению к вашей талантливой, нужной, как мы это предположили, книге. Цинично? А что делать?.. Друг мой, это ещё не самое печальное что предстоит вам узнать.
Приходилось ли вам бывать на Рижском взморье? Неоглядное море, бесконечные пески. В песках, омываемых волнами, среди тёмных полос выброшенных увядших водорослей, замыты кусочки янтаря. Если вам не покажут янтарь и не подскажут, где он может быть, перед вашим ищущим взором будет только песок, водоросли, куски обкатанной волнами коры, обломки дерева и мусор, мусор, мусор. Без человека знающего, вы, в конце концов, откажетесь от поисков.
Книг на прилавках магазинов, в хранилищах библиотек, как обкатанных камешков на морском берегу. Если даже ваша книга янтарь, ктото должен указать на неё – вот она, искомая драгоценность!
«Кто-то» - это мы, Алексей Иванович. Всеохватная, в тоже время поимённая прослойка литературоведов и критиков, вершащая судьбу всех книг. При существующей корпоративности, при наших связях с газетами, журналами, всем прочим, мы можем янтарь замыть в песок и, наоборот, невзрачный камешек выдать за янтарь. И зависеть это будет отнюдь не от талантливости вашего труда!
Добродушно-обласкивающие глазки Самсончика остро сверкнули, Алексей Иванович даже на мгновение сжался от неожиданно сверкнувшего, как выстрел, взгляда. Тут же улыбка смягчила лицо Самсончика, как бы извиняясь, он развёл короткие руки, показав детскую пухлость своих ладоней, сказал с утешающей снисходительностью:
− Справедливость, во что свято вы верите, не более как товар. Пассивный ум потребителя склонен к авторитетам. Авторитеты создаём мы. Не хочу предугадывать, на какой ступени жизненного восхождения развеются ваши надежды на справедливость. Но что справедливость, в вашем понимании, не состоится, даю вам три пальца на отсечение. Рука, к сожалению, мне ещё нужна. Справедливость – одно из жалких человеческих установлений, не предусмотренных природой. И тут уж ничего не поделаешь – перед Природой, как перед Богом, человек бессилен!..
Самсончик выговорился, как-то вдруг потерял интерес к разговору, вопросительно посмотрел на Юрочку, постучал рукой по листу газеты, где чернела траурная рамка, сказал, озабоченно:
− Обговорить бы это дело тет-а-тет. Ты готов?
Юрочка согласно кивнул. Оба они вышли с видом заговорщиков.
Алексей Иванович сидел, ужавшись в угол дивана, чувствовал он себя униженным, ненужным в странной Юрочкиной квартире. Поднялся, прошёл в прихожую одеваться. Одеваясь, услышал из-за неплотно прикрытой в другую комнату двери почему-то насторожившую его фразу. Мягкий голос Самсончика, внушая, проговорил:
− Дорогой Юрий Михайлович, надо и в классике выискивать то, что снижает высоту человеческого духа. Я уже готовлю соответствующую статью по «Бесам». Мы должны быть режиссёрами не только на сценических площадках, - мы должны быть режиссёрами жизни. И актёры, как бы догадливы они не были, должны исполнять наш замысел…
Алексей Иванович спускался по лестнице, опираясь на перила и на крепкую свою палку, переносил отяжеленное протезами тело сразу через две ступеньки, думал в какой-то даже растерянности, стараясь осознать услышанное: «Если режиссёрами жизни станут такие, как Самсончик, то что будет с жизнью? И что будет с человеком?!.»
Смутное беспокойство рождалось в его душе.
«А.Н.Толстой в последнее десятилетие своей жизни начинал свои записи в дневнике так:
«е.б.ж., - что означало «ежели буду жив».
Я свои записи начинать буду со слов: «Я мыслю, - значит, я живу!..»
Итак, я мыслю…
Что же всё-таки определяет поступки человека? Сознание необходимости или сама необходимость? Разум, могущий сознавать всё наперёд, или сиюминутные порывы чувств?
Вопрос, вроде бы умами обмусоленный. Вместе с тем, ответить на него – это понять, как вытянуть Кентавра из конской его шкуры.
Утро. Я открываю глаза. В мой заторможенный, внутренний мир, тут же, через чувства мои, врывается деятельный мир внешний. Я слышу шум улицы, подвывающие моторы троллейбусов, вижу луч солнца, оживший цветок на подоконнике, светлую узкую полосу на белой стене. Смотрю на Зойченьку, поднявшую голову с подушки, вопрошающе, ещё сонными глазами на меня глядящую.
Первые мгновения дня, воспринимаемые чувствами. И в эти же мгновения начинает свою осмысляющую работу разум. Напористый, не стихающий шум троллейбусов в улице подсказывает, что люди уже торопятся к местам своей службы; луч солнца около угла стены даёт сознать, что на часах уже семь тридцать и что день ясный, можно из дома выйти налегке, пешком дойти до Красного дома, где в десять ноль-ноль надлежит мне быть на совещании в идеологическом отделе; вопрошающий взгляд сонных Зойкиных глаз тоже ждёт моего решения: будем ли ласкаться, есть ли время? Или уже вставать, бежать в кухню готовить завтрак?..
Чувства только-только ввели меня во внешний мир, а разум уже начинает сопоставлять желания, неотложные заботы, время, и возникшая было неопределённость тут же разрешается благостным повелением разума – надо вставать!..
Тут же исполнение неотложных повседневностей, получасовая зарядка, обтирание холодной водой. Пристёгиваю протезы, одеваюсь, завтракаю, и всё делаю с наперёд бегущим обдумыванием предстоящих забот. В уме уже выстроилась череда дел и последовательность их осуществления, даже отношение к тому или иному человеку, связанному с каким-то из дел и, наконец, всемогущее разумное «надо!», устремляет меня в заботы очередного дня.
Возьмём другой пример: от всех обязанностей я свободен. Я на охоте, в совершенном одиночестве, моё поведение зависит только от моих желаний. Что определяет в этом случае моё поведение?
Я ночую в лодке, накрытой сверху брезентом, мне тепло, уютно. Никто из людей меня не ждёт. В сравнительном удобстве, покое могу блаженствовать хоть ночь, хоть день.
Но я поднимаюсь, вылезаю из-под брезента в зябкость истаивающей ночи, беру ружьё, перелезаю в маленькую резиновую лодочку, заставляю работать ещё не отдохнувшие со вчерашнего дня натруженные мускулы, упрямо продираюсь сквозь болотные заросли к тому краю, где жируют в ночи утки, спешу, чтобы в первые минуты рассвета перехватить их на пролёте.
Что ведёт меня в этом охотничьем самоистязании? Уж никак не разум побуждает к тому. Во мне ожидание сугубо чувственных радостей: видение тихо рождающегося дня среди обступивших озеро осенних лесов, волнующее ожидание дружного шлёпа крыл поднимающейся стаи, гулкое эхо удачных выстрелов – всё это - накоротке вспыхивающие, возбуждающие ощущения. Позже, в обратной дороге, в отдалённости от мест охоты, разум нет-нет, да потревожит совесть, и я соглашусь с его доводами: убивать живое, пусть даже дичь, не вяжется с человечностью. Соглашусь, но не откажусь, знаю, что через какое-то время снова приплыву сюда, снова буду продираться по болотам, поднимать из травянистых заводей уток и стрелять, и будут снова падать утки, кружиться в воздухе пух и перо, снова мне будет радостно в дикой шкуре Кентавра.
И вот ведь какая штука: поступаю я по чувству, а разум мой не только не строжит – он оправдывает меня в моих чувственных радостях. Как? А вот так. Как хитроумный адвокат, начинает убеждать мою потревоженную совесть: ведь убиваю я не просто ради охотничьего азарта, в моей охоте есть житейский смысл – Зойченька приготовит уток, добытой дичью мы поддержим энергию своей жизни. В противном случае необходимо купить говядины, т.е. того же недавно ещё живого, чьими-то заботами взращённого и безжалостно зарезанного бычка. Убийственная логика ума!..
Так что же, всё-таки, определяет поступки – разумное или чувственное начало?
Парадоксальность ответа в том, что когда я среди людей, когда необходимости общественной жизни я принимаю как личные свои необходимости, над поступками моими почти однозначно властвует разум, сознание долга. Когда я в одиночестве, когда отстранён от забот о других, властвовать начинает бездумная вольница страстей.
Что это? Раздвоение личности?
Или в одиночестве слабеет старание быть человеком?».