Зоя сделала хитрые глаза, поднялась на крыльцо, вытащила из ушка железной накладки, где должен был бы висеть замок, щепочку, распахнула дверь.
− Входи, Алёша, Васёнки, как всегда, не дождёшься. Сами будем хозяйничать!
Дом Разуваевых стоял на дальнем от Волги краю Семигорья, видом на Туношну, на луга, и Алексей Иванович, прежде чем войти в крыльцо, оглядел в любопытстве к идущей здесь жизни наполовину убранный огород с оставленной ботвой, бидон и стеклянные банки, навешенные на плетне, сохнувшее на верёвке бельё, среди которого выделялись три разного размера, но одинаково клетчатых девчоночьих платья, со стеснившимся вдруг сердцем перекинул взгляд на луга, в заречную сторону, где обозначились крыши и окна домов леспромхозовского посёлка. Смотрел, волнуясь, выглядывая забытое своё прошлое, и, как обычно случалось, увлёкшись миром памяти, совершенно отрешился от реальности настоящего. Вернула его к действительности Зоя.
− Алёша… Ну, сколько можно ждать!.. – звала она уже из распахнутого из дома окна. И Алексей Иванович, виноватясь, шагнул в открытую дверь, опираясь на неотделимую от него палочку, стал медленно подниматься по узким ступеням на мост.
Васёнкина жизнь и теперь, по прошествии стольких лет, когда оба уже перешагнули в меньшую половину своего века, вызывала у Алексея Ивановича неутомлённый интерес.
Он и сейчас не смог бы объяснить ту тихую и светлую радость, какую испытывал от встреч с Васёнкой. Влюблённостью это не было, он это понимал. Даже в юности он не смел помыслить о ней, как о женщине. И в юности, и когда уже повзрослевшим вернулся с войны, - она всегда была для него выше житейской обыденности. Нет, это не было ни юношеской влюблённостью, ни любовью издали умудрённого жизнью человека. Было это нечто высокое, духовное, среди поклонению освежающей радости утренних зорь или мягкой задумчивости летних закатов.
Алексей Иванович помнил ту Васёнку, которой поклонялся, и когда Зоя вытянула его, наконец, из города в Семигорье, навестить Васёнушку, он сознавал, что три десятка лет не могут не изменить любого из людей, и всётаки в наивной своей вере ждал встречи именно с той Васёнкой, которую помнил. Со стеснёнными чувствами вошёл он в дом Макара Разуваева, где теперь Васёнка жила и в котором он прежде бывал.
Алексей Иванович знал, что дом, квартира, всегда являет собой верный отсвет жизни людей, в нём обитающих, и боялся не увидеть того, что ждал. Его не смутил опахнувший сложный хозяйственный запах, которым всегда полнятся обжитые крестьянские дома, где к копотку неизменной русской печи с запахом упаренной пищи, подмешивается запах лука, подвешенного на шестах, прихватывающий ноздри запах укропа и чеснока из банок со свежепосоленными огурцами, кисловатый запах творога, отцеживающийся в марле над тазиком, запахи ещё каких-то прочих деревенских припасов, вроде высушенных грибов, замоченной брусники, мяты, свисающей с гвоздиков по углам, и ещё многих других, не сразу различимых запахов, памятных с детства.
Алексей Иванович принял запах Васёнкиных домашних забот, как принял и газовую плиту в углу кухни, высокий холодильник в передней комнате у посудного шкафчика и большого обеденного стола, накрытого празднично жёлтой в клеточку клеёнкой. Принял он в светлой, о четырёх стенах, горнице и соседство телевизора с неизменной ныне в городских и не городских квартирах диван-кроватью и ярко-жёлтый телефон на полочке с газетами, близ высокого, почти до потолка, узкого шкафчика домашней работы, за треснутыми цветными стёклами которого, заклеенными бумажными полосками, проглядывали плотно составленные корешки не новых книг разного цвета и формата.
Алексею Ивановичу даже понравилось, по душе пришлось, это живое, неразделимое, дополняющее соседство вещей из довоенной деревенской поры и нынешнего бурно цивилизуемого быта. Было в этом какое-то естественное, не сломанное насилием и рабской престижностью, естественное движение жизни, не теряющей доброго прежнего и не отказывающейся от удобного нынешнего, уже давно вошедшего в быт городов. И в спаленке, наглухо отгороженной от кухоньки, с мудро придуманной ещё предками печью-лежанкой, как-то хорошо соседствовали широкая современная тахта, под красно-серым покрывалом, и простая деревянная, тоже домашней работы, кровать в углу, отгороженная занавеской, где, по всему видать, обитала в отведённом ей пространстве младшая из семьи Разуваевых.
Зоя, возбуждённая стремлением увлечь своего Алёшу устройством Васёнкиной жизни, водила Алексея Ивановича по дому, дотрагивалась до магазинных полумягких стульев, до аккордеона в матерчатом чехле, стоящего под самодельным столиком в углу – увлечение младшей из её племяшек Татьянки, и в приподнятости чувств, говорила, говорила…
Алексей Иванович приобнял Зою за смуглые, всегда быстро загорающие под летним солнцем, заметно пополневшие в последние годы плечи, сказал, подшучивая над её возбуждением:
− Что ж ты о чужом говоришь, как о своём!
На что Зоя, вскинув на него свои неизменно живые, блестяще-тёмные, как речные камушки-окатыши глаза, быстро ответила:
− Ну - у! Сказал… Васёнкин дом не мой?!. Знаешь, Алёш, давай поставим где-нибудь здесь свою хоромину? Хотя б для лета!.. Тебя не тянет сюда?..
Алексей Иванович рассеянно огладил её волосы, когда-то тёмные, под цвет глаз, теперь соломенно-светлые от «лондотона», от старания скрыть пробивающуюся седину, сказал, сосредоточенно притушивая азарт жены:
− А работа?
− Разве книгу нельзя писать здесь?!.
− Писать – можно. А всё остальное?..
Зоя знала, как много крылось за этим «всё остальное», и понимая, что это «остальное» много сильнее даже сдвоенных их желаний, сморщила по давней, ещё детской привычке маленький нос, сказала, досадуя на необходимость жизни:
− Вот так всегда. Ну, почему обязательное всегда выше наших желаний?!.
Продолжать разговор, возникший по вольному движению чувств, было бесполезно, Алексей Иванович, как это делают с заупрямившимся ребёнком, постарался переключить внимание жены.
− Скажи-ка лучше, есть ли в доме какие-нибудь фотографии нынешней Васёнки? Страшусь не узнать!..
Зоя, с той же возбуждённостью, с которой только что говорила, достала из известного ей ящичка перевязанную тесёмкой папку, усадила Алексея Ивановича за стол, но как всегда, в пробудившемся азарте любопытства, стала сначала сама выбирать и ревностно разглядывать фотографии, потом уже раскладывать по столу.
Не успел Алексей Иванович всмотреться в раскинутые перед ним снимки, как услышал шаги человека, быстро взбегающего по ступенькам, и Зойка, вскрикнув: «Васёнка пришла!..» - птицей выпорхнула ей навстречу.
Алексей Иванович, волнуясь, встал и, когда Васёнка, с почти повисшей на ней Зоей, вошла в комнату, почувствовал себя в растерянности, не зная, как поздороваться с теперешней Васёнкой.
Васёнка отцепила Зоины руки, пристально вглядываясь улыбающимися глазами, подошла, осторожно обняла, с материнской ласковостью поцеловала трижды в щёки и лоб, хотя разница в четыре года, которая в юности раздвигала их по разным этажам жизни, теперь стёрлась и совершенно уровняла их.
− Вот вы какой, Алёша! – сказала Васёнка, с одобрением его вида и, как можно было понять, той жизни, о которой в подробностях она знала от наезжавшей к ней Зои, и – что никак не ожидал Алексей Иванович, - глаза её вдруг овлажнились.
Не смущаясь показанной слабости, она утёрла глаза быстрым движением ладони:
− Это я так, Алёша… От радости. Наконец-то увидала тебя!..
Уже сидя за столом, он наблюдал Васёнку, хлопотавшую с наскоро собираемым угощением.
Больше другого удивляло его то, что Васёнка, родив шестерых ребятишек, сохранила свою почти девичью стать. Движением её рук, когда она вытаскивала из шкафчика, расставляла, раскладывала по столу тарелки, ножи, вилки, по-прежнему были быстрыми и плавными, и сама Васёнка ничуть не полнее, чем в те времена, когда видел он её в последний раз. Всё такая же гибкая телом, не потерявшая былой, приятной стройности, в сереньком простом платье, очень идущим к мягкому округлому её лицу, с тёмными, без какой-либо заметной седины, волосами, всё так же гладко охватывающими её голову, и подобранными сзади тяжёлым узлом к высокой шее, она и теперь гляделась красавицей. Природа будто берегла свою, заложенную в неё красоту, не давала годам оставлять на Васёнке свои отметины.
В молчаливом ожидании застольной беседы Алексей Иванович смотрел на Васёнку. Когда в хозяйственной хлопотне она появлялась из кухни с какими-нибудь извиняющимися, в то же время радостными словами, взгляды их встречались, выражали понятную им обоим, не порушенную временем душевную симпатию, и Алексей Иванович, как ни был утомлён долгой дорогой, улыбался ей, не замечая, что Зоя, этот чуткий уловитель всех оттенков его настроений, уже покусывала в ревнивой обиде свою нижнюю чувственную губку.
Оголёнными до плеч руками она с нажимом отрезала ломти от испечённого Васёнкой домашнего кругляка, и как будто совсем не глядела на Алексея Ивановича, но его необычная оживлённость, особенный взгляд, которым всякий раз он как бы обласкивал входившую в комнату Васёнку, давно уже её томили. Движения её рук становились всё более резкими, нож уже громко постукивал по доске, на которой она резала хлеб, но Зоя ещё держалась.
Голосом, в котором нельзя было заподозрить ничего, кроме излишней заботливости, она сказала:
− Ты же устал! На тебе лица нет! Посиди в горнице, отдохни, пока накрываем…
Алексей Иванович отрицательно покачал головой, - уходить ему не хотелось. Он забыл, что Зоя могла приревновать его даже к кошке! Бывало, брал он на колени забредавшую к ним от соседей кошку, начинал её гладить, Зоя, чуть не плача, сошвыривала разнежившуюся животинку с его рук, опускалась перед ним на колени, склоняла голову, говорила просительно: «Погладь лучше меня…». Подобные выходки подавляли, он замыкался в угрюмости. Тогда Зойка находила его руку, клала себе на голову, и его рукой гладила себя, заставляя в конце концов Алексея Ивановича отозваться на ласку.
Он знал эту чувственную её нетерпимость, в долгих годах семейной жизни примирился с ней, как примиряются люди близкие с неизбежными слабостями друг друга, но он и подумать не мог, что Зоя способна приревновать его к Васёнке. И когда Васёнка вбежала в комнату, легко и радостно неся на вытянутых руках посверкивающий никелем, шумящий самовар, и Алексей Иванович быстро встал, принял самовар и держал над столом, пока она подсовывала поднос, и потом, когда он уже поставил самовар, и Васёнка сделала быстрое движение надвинуть на конец раскалённой трубы заглушку, и руки их в этом её движении столкнулись, и оба они засмеялись, как будто осчастливленные этим неожиданным соприкосновением, Зоя отшвырнула нож, сдёрнула с себя фартук, побежала, прикрывая лицо рукой, в горницу, выкрикивая:
− Я не могу так! Он смотрит только на тебя!..
Алексей Иванович стоял, нахмурясь, смотрел в неловкости на Васёнку. А та, одолев минутную растерянность, захохотала с такой открытой весёлостью, что Алексей Иванович не удержался, улыбнулся, хотя ему было не до веселья.
Васёнка привела из горницы Зою, прятавшую глаза, с силой подняла покрасневшее её лицо, вытерла фартуком её глаза, сказала строго:
− А ну, гляди на меня!
И когда Зоя, пересилив себя, посмотрела страдающим взглядом, Васёнка укоризненно качая головой, сказала:
− И не совестно тебе? С Алёшей мы ведь по душе близкие. А родные через тебя! Ты нас породнила, а теперь ревнуешь. А ведь знаешь, негодная, что у него без тебя жизни нет!..
− А смотрит на тебя! Как ты пришла, ни разочка на меня не посмотрел! – Зоя всё ещё не могла выйти из обиды.
Алексей Иванович, как бывало с ним, когда приходилось вдруг сталкиваться с какой-либо несуразностью, замкнулся, сел, закрыл лицо руками.
− Вот видишь! – дрожащим голосом сказала Зоя. Он и сейчас не смотрит…
− А ты сама подойди. Приласкайся! – сдерживая смех, шепнула Васёнка.
И Алексей Иванович, услышав шёпот Васёнки, хотя и не изменил позы, про себя уже улыбнулся доброй житейской её мудрости. Почувствовал виноватую, гладящую его Зоину руку, открыл лицо, мирясь, тронул губами её щеку. Зоя, заглядывая ему в глаза, обиженно, в то же время и требовательно, попросила:
− Скажи мне ласковое слово!
И Алексей Иванович, вздохнув, погладил её по маленькому уху, сказал:
− Глупая ты… Да всё равно хорошая!
Зоя прижалась губами к его губам, повеселев, побежала помогать Васёнке.
После первого, наскоро собранного угощенья, после первых ахов, вздохов, расспросов, без которых на Руси не обходится ни одно родственное гостеванье, Алексей Иванович, оставив женщин хозяйничать, спустился во двор, зеленеющий отавой, присел на лавочку, под черёмухой, кое-где уже краснеющей торопящимся в осень листом. Ещё не отрешившись мыслями от встречи с Васёнкой, слушая доносящийся из окна, как всегда возбуждённый Зойкин голос, он думал, невольно сравнивая сестёр: ветви одного дерева, а какие разные! Если в Васёнке было что-то от плавно текущей реки, дарующей тихую радость любования и успокоения, то Зоя – бурлива, как весенний ручей, расплёскивающий себя по каменистым перекатам, - нет удержа возбуждённому её бегу! И всё же, даже в этой непохожести что-то роднит их. Может быть, постоянное старание добра другому человеку?
Может быть. С тем лишь различием, что Васёнка в добре распахнута всему миру, Зойка же самоотречённо добра только к тому, кто ей по сердцу. Вся она – сплошное чувство, вся – порыв. Сегодня – заботлива без меры. Завтра тот же человек может раздражить её до тигриной злости. В доброте её что-то от природных стихий. Она живёт, всё пробуя на зубок, отделяя любимое от нелюбимого. Алексею Ивановичу подчас казалось, что Зоя в своих отношениях с миром и с ним, оставалась всё той же девчонкой Зойкой, которую он встретил на пороге своей семигорской жизни. Всё бы ей так: дотронуться пальчиком до незнаемого, чтобы почувствовать восторг или боль, и тогда уж или отскочить, или, распахнув глаза, бездумно броситься в радость. Такая вот она. Такая. А вот сумела войти неотделимо в его жизнь. И теперь, когда вместе они уже двадцать с лишним лет и за всё это время не расставались больше, чем на считанные дни, он, мысленно проглядывая отошедшие годы, не находил в себе потребности что-то переменить в том, что было их жизнью.
Громко, с каким-то вызовом хлопнула калитка, во двор вступила молодая женщина в модных тёмных очках, с лёгким плащом, перекинутым через руку и большой дорожной сумкой, с глянцевого бока которой пошло улыбалась тоже модная ныне печатная физиономия актёра. По тому, как женщина шла к крыльцу, шумно отдуваясь, нарочито отяжеляя шаг в ожидании привычного сочувствия за неудобства долгой дороги, Алексей Иванович догадался, что женщина приехала в свой дом, что она непременно из Васёнкиного рода. Пока он пытался догадать, кто это, женщина заметила его. Враз изменился её облик, светрилась усталость и детско-капризное ожидание сочувствия за дорожные страдания, тяжеловатое её тело подобралось, взгляд засветился любопытством.
Женщина подошла, несмело улыбнулась излишне накрашенными губами, движением руки отвела со щеки за ухо позолоченные волосы, спросила с преувеличенной торжественностью:
− Наверное, Вы – Алексей Иванович? – и обрадованная тем, что узнала, сказала с кокетливой лукавостью:
− А я – Лариса. Та самая Лариса, которую когда-то, в своей юности, Вы катали на велосипеде!..
Алексей Иванович даже вздрогнул от будто взорвавшихся чувств. «Боже! Лариска! Дочь Леонида Ивановича, когда-то так жестоко смявшего Васёнкину судьбу!..» Вот он, насмешливый парадокс жизни: то, что однажды случилось, не избыть – всё остаётся. И не только в памяти!..
Алексей Иванович постарался не выказать смятённость чувств, даже улыбнулся ответно на беспричинно сияющую улыбку Ларисы. А Лариса, будто восхищённая поклонница на литературной встрече, сказала:
− Мне тётя Зоя мно-ого о Вас рассказывала! – Сказано это было с такой значительностью, что Алексей Иванович даже смутился и как всегда в смущении, защитился неловко:
− Ну, уж, тётя Зоя наговорит!.. – на что Лариса несогласно качнула головой.
− Она в Вас души не чает!.. – сказала она убеждённо и вконец смутившийся Алексей Иванович уловил в дрогнувшем её голосе не то скорбь, не то зависть.
Выискивая выход из затруднительного разговора, он подсказал:
− Зоя с Васёной дома, уже хозяйничают! – и Лариса, тяжко вздохнув, проговорила:
− Да-да, пойду. Гости скоро навалятся!..
Алексей Иванович, взволнованный прошлым, смотрел с пристальностью, как Лариса шла к крыльцу. В том, как тяжеловато, вроде бы с ленцой, переставляла она коротковатые полные в икрах ноги, обутые в короткие белые сапожки, было что-то от походки Леонида Ивановича: вот так же тяжеловато, будто с ленцой, водил он по лесам когда-то всё вбиравшего в распахнутую свою душу юного Алёшу. Какой пласт жизни со всей её трагичностью придавило время. А ведь было оно! И всё могло сложиться по-другому, и у меня, и у Васёнки, и у Леонида Ивановича, у всего Семигорья, у всей страны! Что же поворачивает людские судьбы? Где тот тайный моторчик, раскручивающий никому не ведомую спираль жизни? И дано ли будет когда-нибудь его узреть, понять таинства, приводящие в движение земной мир и людей, живущих в нём?!.
С крыльца по молодому стремительно сбежала Васёнка, спросила участливо:
− Не притомился, Алёша?.. Пошёл бы, прилёг на повети? Сенцо там свежее!
− Там и комарьё, наверно! – ответил Алексей Иванович, снова любуясь озабоченностью милого лица Васёнки. – Я уж в машине, в холодке полежу.
− Ну, гляди, как тебе лучше. А я побягу до магазина. Не успела всё припасти.
− А надо ли, Васён? Ведь за вином побежала!.. – хотел остановить её Алексей Иванович.
− Не можно, Алёша, без вина. Гости ведь соберутся. Хоть Макарушка не любитель, а Витенька не прочь. Да, может, ещё кто зайдёт. Я – скоро!..
Васёнка стремительно, будто всё ещё молодая, ушла в калитку.
Алексей Иванович чувствовал, что от прошлого уже не уйти, память раскрылась и многое из прожитого здесь, на Семи Горах, предстояло заново ему пережить. Но отдаться прошлому хотелось в одиночестве, уже после того, как выговорятся и разъедутся гости. Да и притомлённость от долгого сидения за рулём всё же сказывалась. Он поднялся, разминая затёкшую спину, прошёл вдоль плетня, плотно отгородившего от вездесущих кур огород, за дом, где в тени стояла машина. Распахнул дверки, чтоб продувало ветерком, откинул спинку сиденья, лёг, потянулся в желанном покое. Из раскрытых, затянутых марлей окон слышны были перебивающие друг друга голоса двух женщин, не умеющих молча делать ни одно из дел. Под эти голоса Алексей Иванович задремал. А проснулся от приснившейся ему Зоиной улыбки, тут же наяву услышал возбуждённый её голос, в доме, за раскрытым окном комнаты.
− Ты, Лариска, вечно в недовольстве. Всё-то есть у тебя, а тебе всё чего-то хочется!..
− Хочется, тёть Зой, всё время хочется: то сладкого, то чужого мужика, - Лариса, чувствовалось, была в обиде. – Любви вот нету. Какой-то бесчувственный мужик попался, одна злость к нему!.. Ну, чего вы смеётесь, тёть Зой?.. Я вот знаю, вы Алексея Ивановича любите, как мама говорит, без оглядочки. Разве не так?..
Зоя молчала, видно, улыбалась про себя, потом мягким, почти Васёнкиным голосом сказала:
− Так и надо любить, чтоб всё, что он делает, тебе в радость! Устал твой Женька, лёг отдыхать, а тебе скучно. Ты злом исходишь: разлёгся, такой-сякой, немазаный! Только и глядеть на ноги твои задранные?!. Знаю, слышала, как охаживаешь свою половину. А мне в радость, что Алёша, наработавшись, прилёг. Я берегу его сон. Найду себе занятие и жду, когда он снова будет со мной, отдохнувший, ласковый… Как-то я раздумалась, сколько же мы вместе бываем, чтоб вот так, глаза в глаза? Совсем крошечка получается. Утром он в дальней комнате, за столом, со своими мыслями, потом на работе с чужими заботами. Получается только в завтрак, в обед, да ужин мы говорим да глазами ласкаемся. Да вот ещё немножко, когда провожаю его на работу да встречаю, идём, разговариваем. Да, бывает, кусочек вечера, если он снова не садится за работу.
И в кровать ложимся, каждый со своей книжкой, больше молча читаем. По времени совсем крохотулечку мы вместе. А вот, поверишь, при всём таком, будто не расстаёмся! Каждую секундочку его чувствую: где он, что говорит, хорошо ли ему, - всё чувствую, всё от него ко мне передаётся, будто приёмнички на одну волну настроены, переговариваемся!..
− Выдумщица вы, тётя Зоя! – голос Ларисы усмешлив, недоверчив.- А вот, давно хотела, да всё робела спросить: не стыдно вам, что он такой вот, после войны, ну, не ловкий – ни бежать, ни танцевать не может?..
− Глупая ты, Лариска! Никак понять не можешь, что он – единственный! На свете нет другого такого. Он там, у себя за столом творит миры, невиданных людей, за которыми идти хочется, - как БОГ… И я – первая вхожу в эти миры, когда ему печатаю, или когда он вдруг разволнуется, рассказывает, что там, в мудрёной голове его творится… Тогда мы такие близкие, ну, как один, неразделённый человек! Такого ни за каким вином, ни в каких танцах не почувствуешь! А когда мы вместе, как муж и жена, он такой любящий, такой любистик – солнышко так не нарадует!
В Лариске, похоже, что-то надорвалось: так бывает, когда своя безрадостность ткнётся в чужое счастье. И Зоя, видно, спохватившись, что наговорила лишку, стала успокаивать расстроенную племяшку. И вдруг сквозь Зойкино увещевание прорвался капризно-требовательный голос Ларисы:
− Тёть Зой, отдайте мне Алексея Ивановича! Хоть на немножко! Отдайте! Я тоже хочу!..
Недобрая тишина установилась там, за окном, и сразу затвердевший голос Зои негодующе произнёс:
− Смотрю, ты не только глупая, Лорка!.. Да пора бы тебе, завидущей понять: чтобы слюбиться с Алексеем Ивановичем, надо быть тётей Зоей!.. А ты – Лорка, губы крашеные. Была с рождения «всё себе», так и осталась… Ух, ты! Забудь про дурь свою!..
Молчание наступило в доме. Алексей Иванович, в растерянности даже потёр себе лоб: трогательная битва Зойки за свою любовь удивила, как-то даже растревожила.
В размеренности устоявшейся семейной жизни он не задумывался, что стоило порывистой, полной чувств Зойченьке его каждодневное уединение, его прикованность к столу. Ведь приходилось ей оберегать рабочие его часы не только от назойливых телефонных звонков, самоотречённо оберегала она его уединение от самой себя, от своих томящих её желаний и порывов!
Её преданность, смирение, терпение, о которых он знал, которые и принимал, как необходимость семейной жизни, как бы даже придавили его покаянным чувством. И пока мысленно он винил себя, приглушённо, уже из другой комнаты, донёсся встревоженный голос Зои:
− А где же Алёша?..
Хлопнула дверь, послышался быстрый топоток ног по ступеням с моста к крыльцу. Не обнаружив Алексея Ивановича под черёмухой, Зоя обежала вокруг дома, появилась у машины. С лицом обиженного ребёнка всунулась внутрь, выговорила:
− Думала к Волге ушёл! Один!.. – подняла голову, заглянула в глаза. – Ну, поцелуй меня!..
Алексей Иванович огладил её волосы, поцеловал в горевшую возбуждением щёку.
− В губы, - потребовала Зоя. Он благодарно прикоснулся губами к мягкости её губ.
− Ну, вот, - успокоено сказала Зоя. – А я запереживала!..
Алексей Иванович, не зная, как ещё выразить свою растроганность, шепнул в пылающее ухо жены:
− Ты, хорошая, Зойченька. Я очень тебя люблю…
Деревенское гостеванье всегда говорливо: собираясь по-родственному или по-соседски, каждый в любопытстве вникает в жизнь чужую, торопится рассказать свою. Откровения обретают характер общий и тут уж слушай не слушай, а говорить не мешай!
За Васёнкиным столом в молчании пребывали только двое: Витька - Витенька, ныне Виктор Гаврилович, да Алексей Иванович.
Виктор от жары, может от привычки не слишком выказывать особое своё положение, скинув китель с погонами полковника, сидел подомашнему, в майке, туго обтягивающей крупное, натренированное тело, охотно чокался гранёной стопочкой, выпивал, всех слушал, но речей не говорил. Один раз, правда, коснувшись рюмки, которую держал в своей руке Алексей Иванович, сказал глуховато:
− За твои успехи, Алёшка! – дав понять, что прошлое помнит.
Алексей Иванович тоже помалкивал, но с живейшим интересом слушал всех.
Возбуждённый встречей и едой, общий разговор однако, не застрял на сельских житейских событиях.
Васёнка сама вывела разговор за пределы обычной застольной беседы. И, как понял потом Алексей Иванович, к тому был у неё свой умысел: хотелось ей поверить свои мысли-горести мыслями Алексея Ивановича, имя которого произносилось неизменно с уважением в области, даже в столице, печатно и – что особенно располагало Васёнку – устно, в дорожных, гостиничных и прочих случавшихся беседах, передающих, как знала она по опыту, более независимо, а потому и более точно истинное отношение людей к тому или иному человеку, живущему на виду.
Из Зойкиных откровений в дни её гостеваний, она в общем-то представляла как и чем живёт любый ещё с давних пор своячок Алёша, теперь не терпелось ей вызнать, что же думает он, уважаемый Алексей Иванович Полянин, про нынешнюю далеко не по правде складывающуюся жизнь.
Он понял всё это потом, а пока, отстранившись от стола, слушал с всё возрастающим интересом рассказ Васёнки о том, как добывала она понадобившиеся колхозу автоцистерны, не в своей безмашинной сельхозтехнике, а у самого, аж, министра!
Рассказывала Васёнка с юморком, проглядывала в котором и притаённая горчинка, и слушать её было наслажденье.
− Всякое дело с нужды начинается, - рассказывала Васёнка. – Вот у нас. Кормов из-за летних непогод недобрали. Зима-зимушка затянулась. А молочко городу во всяки дни, что в лето, что в зиму, вынь да положь!.. Начальство, что в ответе перед городским народом, тоже в беспокойстве, тоже понимает, что у коровы молочко на языке. Дали разнарядку на барду. Да на мальтозу. Дать-то дали, да тут же, как это у нас заведено, телегу поперёд лошади поставили. – пивзавод-то в городе, сто с лишним вёрст от наших коровушек. На бортовке барду разве довезёшь!.. Прикидывали так и сяк, только видим, без цистерн этих самых на колёсах, коровок наших и выделенной подкормкой не усытить. Потолкалась по областным управлениям, - толку ничуть!
«Ты что, говорят, Гавриловна, это ж дефицит! – всё равно что японский телевизор добыть!..» Дефицит, думаю, так дефицит, а где-нибудь да должны быть. Махнула к самому Министру, да не к своему, – у коммунальников, сказали такие машины есть! – Васёнка, раскраснелась от близости той главной мысли, ради которой затеяла весь разговор. Выждав минуту как бы в задумчивости, усмехнувшись чему-то ей уже известному, продолжала, сощурив глаза и недобро вглядывалась во что-то среди стола:
− Важность, как теперь вижу, не в том, что добыла эти самые бордовозы, – хотя и в том забота. Важность в том, как до Министра дошла! Выписываю пропуск и подумалось вдруг: а можно ли простому человеку из каких-то неблизких мест, если нужда случится, до такого высокого кабинета дойти? Дай, думаю, представлюсь простым колхозным человеком в нужду попавшим, - как оно всё получится? И что ты думаешь, Алёша, на первом же шаге о порог споткнулась. Не пускают в здание! Оттуда, из окошечка: кто? К кому? Зачем?.. Взялась толковать, что нужда необычная. Куда там! Будто горох в стену мечу. И пришлось мандат депутатский достать, приехала вроде бы для уточнения бюджетных средств. Прошибло. Иду по этажам, комнат-то, комнат! И в каждой людей-то говорящих, пишущих, считающих…
Дошла до указанной, оттуда меня в другую сопроводили, в третью, пятую… Ну, думаю, нет, этак я и за неделю всех не обегаю. Поднялась на главный безлюдный этаж, прямо в главную приёмную. Платком сереньким плечи, грудь прикрыла. Этакой робкой, из дальних мест, просительницей взошла. За столом, вот с эту комнату, секретарша сидит, ну, как краснаптичка по весне у гнёздышка! В таких туалетах – вот-вот в театр ехать!
На меня глянула, в кресле выпрямилась, глаза под накладными ресничками округлила.
− Вы к к-кому?!. – даже голосом запнулась от удивления.
− Да, вот. говорю, к министру. Дело у меня. Колхозу особые машины надобны. Коровки в голоде, корм привезти не на чем.
− Какие коровки?!. – смотрит на меня, будто молока никогда не пивала.
− Мы, гражданочка, коровами не занимаемся. Обратитесь… - и так небрежно ручкой в белом рукаве с оборочкой в другое Министерство отсылает.
Говорю с покорностью:
− Дело-то у меня до Вашего начальника. Молочко-то, наверное, Вы тоже пьёте. И у Министра, небось, детишки есть.
− Ну, знаете! – будто приподняло её с сиденья. Кофточку на плечиках поддёрнула, с яркими как губы ногтями, трубку с белого телефона подняла, долго в трубку говорила, меня вроде бы не замечая.
Потом ещё звонила, кого-то приветствовала, с кем-то об итальянских сапожках перемолвилась. Гляжу: в привычном она занятии. Думаю: самим Министром красулечка эта в кресло посажена, или по описи, вместе со столом и телефонами он её принял? Знала уже: по секретарше и хозяин глядится!..
Красулька тем временем сразу две трубки с телефонов подняла, сразу в обе говорить стала. Как на машинке отстукивает: нет – занят. Нет – занят… Потом ещё третью прихватила и опять: не может… не может… не может…
Поняла я: разговору с ней не получится. Всё же, на случай, показываю глазами на важную прикрытую дверь, спрашиваю, тихо:
− Может, всё же взойду? Ведь по делу я.
Красулечка все трубки на стол опустила, подбородочек подняла, будто перед фотоаппаратом, глаза прикрыла синими веками, говорит с этаким отчаянным вздохом:
− Ох, как вы мне надоели! Говорю, Министр, занят. Занят. У него завтра коллегия. Вы понимаете, что такое коллегия!!!
Ну, думаю, терпи, Васёнушка, начала, так до конца стой.
− Что-то очень важное? – говорю с участием. – Верно всех дел, всех людей важнее?!.
Посмотрела она на меня, как выключенный телевизор, отвернулась, все три трубки разом подняла.
Теперь, думаю, пора. У меня, птичка поднебесная, тоже время мерянное. Вышла, прошлась ковровой дорожкой по коридору к окошку, что в конце светило. Постояла, глядя с высоты на суетную столицу. Скинула платок с себя, прибрала в сумочку, волосы подправила. Вхожу обратно в приёмную. Девица-то глянула, молвы лишилась. Говорю в озабоченности, будто впервой её вижу:
− Министра бы мне повидать, голубушка.
А девица ресницами моргает, будто слепят её Звезда да ордена, да значок депутатский на отвороте. Ротик открыт, губки шевелятся, а слов не сыщет. И щёчки под пудрой пылают не то стыдом, не то страхом за место своё уютное. В какой-то невесомости от кресла оторвалась, отворила передо мной дверь…
− Вот, так дорогой ты наш Алёша, - сказала Васёнка, в сосредоточенности на сказанном, подняла руки, перекрепила шпилькой тугой узел волос на голове. Видимо, историю с министром, она рассказывала и прежде и Макару, и Виктору, и Зое, теперь же говорила для Алексея Ивановича с какой-то нацеленностью мысли. И Алексей Иванович, болезненно воспринимавший всякую несправедливость, напряжённо внимавший Васёнке и ждавший завершения рассказа, спросил в нетерпеливости знать всё до конца:
− И что же Министр?..
Васёнка в задумчивости разгладила по обе стороны от себя складки новой скатерти, не успевшие выпрямиться от тяжести тарелок-блюд, сказала с неуходящей с лица усмешкой:
− Что Министр! Не на первого глядела. Такой же заботами затюканный: думать некогда, а решать надо. Вот скажу сейчас, сам поймёшь. Не успела в кабинет взойти, голос секретарши через этот самый селектор: «Михал Михалыч, возьмите трубочку. Алексей Александрович из Моссовета на проводе…». Задержалась в дверях, слушаю. Такой ли голосок у Министра, ну, как у бабоньки заискивающей перед мужичком! И почтительно, и радостно: «Ну, как же без пульки-то, Алексей Александрович! Соорудим, непременно соорудим. Буду, буду! Весь в нетерпении… Как всегда: в двадцать ноль-ноль, у Вашего подъезда. До встречи, до вечера, Алексей Александрович!..»
Радость-то пошто? Будто государственное дело сладил!..
Меня углядел. Прихмурился было, но на кресло перед столом указал. На лице озабоченность, руки бумаги перебирают, время, дескать, дорого, но внимательность проявляет:
− Ну, что у Вас, уважаемый… э-э-э товарищ… Председатель колхоза? С чем, так сказать пожаловали в наши апартаменты?.. Вижу, весь он уже там, ввечеру, когда в картишки с нужными людьми перекинется. Про дело своё говорю, на стол бумагу с просьбой ложу. Пожевал он губами, ручку повертел в пухлых пальцах, на Звезду, на значок депутатский поглядел, подписал…
Вторую зиму коровок бардой подбадриваем. Да, что-то не весело мне, Алеша. Мимо других колхозов возим-то! У них-то машины нужной нет! Нет того, другого, что я своим депутатством да геройством смогаю. Вот ведь что получается: я за четыре колхоза молочко сдаю, а те четыре, да ещё четыре колхоза по району, только поглядывают да печалятся. Ты, Алёша, жизни за справедливость не жалел. А в государстве нашем бяда чуется. Бяда, Алёша, - повторила Васёнка со знакомым нажимом на «я». – Хитрить нас учат, Алёша.
С Никитой Сергеевичем да с Леонидом Ильичём такую ли мы выучку прошли, никаких школ не надо! Хочешь дело делать, хитри, выкручивайся, откупайся, иди в обход всяких там инструкций да указаний, где всё не по делу, вопреки здравому уму. Внушаю бережливость тому же трактористу, доярочке, что после школы пришла на ферму себя пытать, а в голове мысли полохаются: я за копейки строжу, а по стране сплошные незавершёнки, нужное оборудование на золотые миллионы закупленное ржавеет у недостроенных корпусов. Треть хлебушка да картошки, да всего другого, что потом, недосыпом с полей наших собрано, спокойненько так, из года в год, гниёт да выбрасывается из-за того, что ленивы умы там, наверху. Будто в толк не могут взять, что без хранилищ, без переработки, кричать об урожаях ни к чему! Обидно, Алёша, и за людей, ни в чём не повинных, и за страну, будто без ума оставленную. Всё государство наше – что машина в распутицу: мотор воет, из-под колёс вода да грязь брызжит. А движения-то чуть. Будто, кто с умыслом грязь-распутицу разводит!
Макар Константинович, припозднившийся к застолью и, видать, проголодавшийся, но как всегда, сдержанный в еде, в движениях, молча слушавший Васёнку, счёл нужным вмешаться.
− Всё-то ты, Васёна Гавриловна, на обобщения выходишь. Что-то не так, а что-то и так. Будет каждый дело своё делать, общее само сладится.
Васёнка, повернув к Макару красивую свою голову, оперев локти в стол и умостив подбородок на сжатые кулачки, слушала своего мужа с ласковой усмешкой матери, наперёд знающей всё, что скажет любимое её чадо. Видно, не впервой сходились они мыслями о всяческих неблагополучиях в стране и по-разному относились к тому, что для многих было уже очевидным.
С той же ласковой усмешкой матери, оговаривающей своё чадо, сказала:
− Эх, Макар-Макарушка, на войне ты зорче смотрел. А теперь, от райкомовской службы подслеповатым сделался. Правда должна одна быть, что для верху, что для низу. И бяду, коли она завялась, от людских глаз не скроешь. Может, ты и прав, что каждому своё делать надобно. Но кто в узел будет связывать то, что каждый наработает?! Кому-то надо и за страну думать? Не просто должность занимать – думать! За меня, за тебя, за все колхозы, заводы. Когда всё единой заботой увязано, тогда в пользу и то, что каждый наработает… Сейчас Сталина не принято поминать. А эту самую увязку, что политикой зовётся, он умел делать.
Каждый знал и своё дело, и общую нужду. Сейчас деревню подбадривают и деньгами и машинами, а толку-то не видать! Всё в распыл, всё без ума. Нет этой самой общей увязки, от которой порядок в государстве. Без ума, всё – без ума, повторила Васёнка горестно, и тут же глаза сощуря от мучающей её мысли, спросила:
− А, может, по уму, Алёша? По тому уму, что не в добро, во зло старается?!.
Забыть не могу, как пожаловался мне однажды директор, чуется важного завода, где-то там, посреди Сибири укрытого. «Понимаете, Васёна Гавриловна, говорит, запланировали мне на второй квартал небывалую продукцию для космической оборонки. Предупредили: головой ответишь! Но скажите, как могу я изготовить продукцию, если нет того, из чего изготовить? Исходный материал может дать один-единственный в стране завод. Но завод этот ещё строят! И в строй введут его, дай Бог, в четвёртом квартале!.. Понимаете, как всё у нас в разлад идёт? И подобный разлад всюду!.. Стыдно признаться, говорит, мысли порой в голову недолжные приходят. Думаю, случись такое, что туда, на самый верх, посадили бы не нашего, не советского человека, со специальной целью навредить нам. Вы знаете, он не мог бы наделать большего безобразия, что творится повсюду теперь…»
Слова расстроенного человека Васёнка передала так сочувственно, что невозможно было усомниться в том, что боль того человека – её боль. Вся она как-то распалилась, глаза её блестели, и горбинка на всегда добром, сёдлышком, её носу – злость лихих людей, - проступила особенно на вид, и оттого смотреть на неё, и безучастно слушать было невмоготу.
Алексей Иванович помрачнел, сидел, опустив голову, будто всё, что выговорила сейчас Васёна, была его виной.
− Не опускай голову, Алёша. Уж до донышка всё прими, чтоб до людей боль-тревогу донести! – Васёна придержала речь, взгляд перевела на Виктора. – А тебе, Витенька, охранителю государства нашего, надобно бы уши прикрыть! А то, не приведи Господь, отчитываться перед начальством придётся за мысли-разговоры наши!
Виктор вроде бы шутливо прикрыл ладонями уши, в тоже время с видимым беспокойством поднялся из-за стола, сказал понимающе:
− Схожу, покурю пока…
Васёна внимательным взглядом сопроводила его до двери, оборотилась снова к Алексею Ивановичу.
− Вот, Алёшенька, какие, ещё горше слова доверил мне знакомый по Верховному Совету дипломат, много по свету ездивший. Горшие те слова сказал ему человек за океаном, один из тех, кто народы свои подымают на борьбу за жизнь человеческую, с надеждой великой на страну нашу глядят. А слова те таковы:
«Ваш лидер заснул за рулём, не сняв ноги с тормозной педали, а вы, вместо того, чтобы вытащить его из кабины или разбудить, прикладываете палец к губам и шепчете: «тс – с – с -с», призывая к тишине…!» Не отсюда ли, Алёшенька, все наши беды?!.
Алексей Иванович, сдавив ладонью подбородок, напряжённо смотрел сквозь очки на Васёнку воспалившимися от душевной боли глазами, низким от волнения голосом проговорил:
− Всё это скорбно. Дико. И всё – правда! Спит, спит, дорогой, всеми любимый. Непробудно спит! А за его спиной страна бедствует, всё, что нажито, расползается. Каждый уже сам по себе. До другого дела нет. Чудовищно!..
Алексей Иванович проговорил всё это быстро, сбивчиво, двигая от лица к столу неспокойной рукой, и, как это бывало с ним в те минуты, когда чувства захлёстывали мысли, встал, глазами отыскивая свою палочку-опору.
Зоя вскочила, выхватила из угла трость, с рукоятью до блеска отполированную его ладонью, ждала с проступившей в лице мукой, пока он выберется из-за стола. Она знала, что ни один такой разговор не проходил для её Алёши бесследно, она как будто в себе чувствовала ноющую в нём боль от всех этих несуразностей жизни, о которых так неосторожно разговорилась Васёнка. Она знала, Алёше надо уединиться, в одиночестве одолеть душевную смуту, она чувствовала это и ждала, чтобы помочь ему выйти.
Выбравшись из-за стола через уступившего ему проход хмурого Макара, Алексей Иванович, глядя на Васёнку, улыбнулся смущённой улыбкой, как бы извиняясь за незаконченный разговор, сказал:
− Душно что-то… На волю выйду… - И когда перешагнул порог и прикрыл дверь, услышал с сумеречного моста почти плачущий голос расстроенной Зои:
− Ну, зачем, зачем ты всё это говоришь! Он и так покоя не знает. Изболелся от всей этой мерзости. А ты ещё на него валишь!..
Алексей Иванович задержался, подтягивая к поясу отпущенные за столом ремни протезов, услышал мягкий, успокаивающий голос Васёнки:
− Эх, сеструшечка! Не знаешь ты своего Алёшу. Чую я его, как себя чую, с тех давнишних ещё пор. Одни у нас с ним печали. И лучше теперь вместе потревожиться, чем потом невозвратно в бяде оказаться…
Алексей Иванович тяжело прошёлся по двору, пристроился под черёмухой на дощатом сиденье качелей, добротно сработанных, видать Макаром Константиновичем для забав ребятни. Прислонился виском к туго натянутой его тяжестью верёвке, тихо покачиваясь, остывая лицом, думал о неожиданных, как казалось ему, откровениях Васёнки.
День стоял щедрый на тепло, белые, по летнему округлые облака плыли по небесной сини в одну сторону, от Волги, время от времени притеняли чередой своей, полудённое солнце, тень наползала, сдвигалась, и снова по всему подворью зеленела светло и радостно поднявшаяся после первого укоса свежая трава.
С заволжских лугов дул ветер, пошумливал в листьях черёмухи, приносил запах сохнущего, незастогованного ещё сена. Напитанный свежестью волжских плёсов запах родной земли настолько был ощутим здесь, у Васёнкиного дома, что Алексей Иванович закрыл глаза, чувствуя в неловкости перед самим собой, как копятся в краях закрытых глаз, под веками, обжигающие слёзы.
В счастливом минутном забытьи увидел он себя, сбегающим в радостном нетерпении с семигорского откоса к Волге, на ходу стаскивающим с себя рубашку, чтобы не теряя лишнего мига, уронить тут же на песок и штаны, и с хода влететь в поднятых снопах брызг в зовущую речную ширь, занырнуть и долго плыть в прохладной упругой её глубине, чувствуя, сознавая молодую свою силу, свою готовность преодолеть всё, что могло бы встать на пути.
Потянулись следом другие видения, теперь казалось, во всём певучерадостной поры. Вот вместе с Витькой они у огромного, как дом, комбайна Макара, гулко стучащего цепями и шестерёнками, пышущего пылью и жаром от долгой дневной работы.
Макар и Женя Киселёва, таскающая своим трактором комбайн по хлебному полю, неразлучны в этих страдных днях лета, и оба в своей стихии, - пропылённые, с потными измазанными лицами, с лоснящимися от чёрного масла пальцами рук. Оба, чувствуя зависть, видя молчаливую мольбу в глазах стеснительных мальчишек, понятливо переглядываются друг с другом, с какой-то отеческой простотой втягивают в свой страдный азарт. Из рук Макара принял он, сжал ещё чистыми незамозоленными руками штурвал довоенного «Коммунара», и первое зерно, намолоченное им с того дальнего поля у Немды, смешалось в бункере комбайна с зерном Витьки, с зерном Макара и Жени. Как просто, как ясно было тогда, как понимали друг друга люди!..
А вот она, верная ему Зойка, удивительная девчонка из удивительной юности, вдруг явившаяся из растревоженной памяти. В белом платьице. На высоком бугре, прижимая к плечу охапку васильков, стоит она, девчонкаЗойка, в трепетном ожидании той, единственной для неё из сотен подвод, на которой увозят на войну её Алёшу. И несётся с высокого холма её отчаянный крик: «Алёшк-а-а-а»… И тут же сливается с другим таким же отчаяннорадостным её криком. И вот уже от домов Семигорья несётся Зойка к нему, стоящему на костылях у одинокой берёзы в поле…
Алексей Иванович открыл глаза, и всё, что когда-то было ушло. Уже не Зойка – глаза возбуждённой Васёнки перед ним, и голос её с горечью взывает к его уму:
− Так что же такое происходит, Алёша? Неужто самим себе ворогами стали?..
Затуманилось певуче-радостное прошлое. Отрезвлённая память из той огромности, что хранилось в ней, стала отбирать, добавлять к Васёнкиному исповеданию свои горестные заметы.
Вспомнился случайный и, как тогда показалось, вроде бы малозначительный разговор с проводницей вагона.
Ехали они с Зоей на Мацесту, как обычно не в сезон, в марте. В вагоне почти не было пассажиров, и проводница за долгую дорогу расположилась к ним. Подавая чай, присаживалась, пристраивала свои привычные к работе руки на коленях. Уловив в Зое словоохотливую собеседницу, с житейской простоватостью говорила о разных дорожных пустяках, в то же время с какой-то затаённой оценивающей внимательностью приглядывалась к вежливо и молчаливо слушающему их Алексею Ивановичу.
Зоя, как обычно бывало с ней в дорожных разговорах, стала спрашивать по виду ещё молодую проводницу про дом, семью, и женщина охотно отвечала. Тут же заговорила про главную свою заботу: о неопределившейся судьбе своей дочери. «С десяти годков только о медицинском мечтала. Готовилась. В прошлом году сдавать ездила. И сдала хорошо – школу, считай, отличницей закончила. И в больнице нянечкой целый год отрабатывала. Да разве попадёшь туда при бедности-то? Сейчас вот в Харьков отвезла. Через «не хочу», а надо пристраиваться – пусть циферки в бухгалтерии считает…»
Алексей Иванович, как всегда, в несогласии с подобным противоестественным решением, вмешался в разговор:
− Но почему, почему вашей девочке отступаться от мечты?!. Снова и снова надо пробовать!..
− Чего же тут пробовать? – с тяжёлой, придавившей его усмешливостью сказала женщина. – Шести тысяч у меня нет!..
− Каких шести тысяч? – не понял он.
− Вы не из врачей сами-то? Нет? Шесть тысяч место стоит. Без них и соваться в институт нечего.
− Откуда у вас такие мысли?! – Алексей Иванович готов был обрушить на женщину всю свою убеждённость в существующей, несмотря ни на что, общественной справедливости. Но что-то удержало его. Каким-то неясным для себя чутьём он уловил, что женщина, с усмешкой сожаления смотревшая на него, ближе к действительной жизни, чем он, Алексей Иванович Полянин.
Он только нервно поправил очки на вдруг заболевших глазах, сказал сдержанно:
− В доме у нас живёт девочка, её зовут Валя. Из такой же бедной семьи. Живут вдвоём с матерью. Трижды она поступала в медицинский, но поступила. Не деньгами. Упорством добилась.
Женщина-проводница тяжко вздохнула, всё так же сожалеющее глядя на Алексея Ивановича, сказала с той же спокойной убеждённостью:
− Значит, другим чем-то расплатилась. Вы же о том не можете знать?
Алексей Иванович, стиснув зубы, вышел в коридор. В подавленности стоял у окна, думал: откуда, откуда в людях эта вот упрямая убеждённость в будто бы извечной несправедливости? Думал, не мог ответить. Долго стоял у окна, уже ничего не видя в наступивших на воле сумерках, пока Зоя не подошла, не прижалась понимающе к его плечу, не увела в купе.
Чуть позже, когда в другом поезде он ехал в Москву на писательский съезд, попутчиком его оказалась другая женщина, расположившая его к себе утомлённым лицом, строгостью костюма и умным проницательным взглядом. По тому, как скупыми деловыми движениями она быстро распределила по местам плащ, шляпку, сумочку, небольшой чемоданчик, можно было догадаться, что женщина эта из тех деятельных натур, чья самостоятельность определяется заметным общественным положением.
Дорога, как убедился за свою жизнь Алексей Иванович, удивительное место для человеческих общений. На какое-то время люди вырываются из круга привычных забот и в тесноте вагона, во всегда томящем деятельного человека бездействии, охотно вступают в разговор даже с незнакомым человеком.
Так случилось и на тот раз. Как выяснил Алексей Иванович, попутчица оказалась профессором Медицинского института, и Алексей Иванович, разговорившись и вспомнив не столь уж давний разговор с проводницей сочинского поезда, подумал: на ловца и зверь бежит! Подумал, и спросил, вот так, прямо, не скрывая своего отношения к тому, что услышал тогда.
И женщина, с усталым лицом и проницательным взглядом умных глаз, посмотрев на него пристально, и, видимо, поняв, что далеко не обывательское любопытство движет её дорожным собеседником, сказала со вздохом:
− К сожалению, та женщина, о которой вы говорите, близка к действительности. Скажу только о том, что знаю достоверно. Вступительные экзамены я принимаю по списку. Передают мне его сверху. В этом списке против определённых фамилий поставлены точки. Абитуриенту, который отмечен точкой, я должна поставить проходной балл.
− Не понимаю. А если его знания не соответствуют баллу?!. Если вы всё-таки не поставите ему требуемый балл?!.
− Буду вынуждена уйти из института. При существующей системе есть десятки способов сделать это.
Он увидел в усталом лице женщины-профессора сожалеющую улыбку, в глазах давно уже притупившуюся боль смирения.
Одно, другое, третье всплывали в разворошённой памяти Алексея Ивановича. И каждое воспоминание всё больше отяжеляло душу.
Припомнил Алексей Иванович и случай с высоким должностным лицом, тоже в поезде, на пути в столицу. Знакомый ему, весьма деловой зампред, вдруг показал редчайшую, из запасников краеведческого музея, иконку. «Как думаешь, сработает?..» - спросил доверительно.
И, когда Алексей Иванович взглянул непонимающе, пояснил:
− Еду деньги выколачивать на дорожное строительство. Без дорог, сам понимаешь, не жизнь в лесной нашей глухомани. А деньги все там, под рукой у Министра. Вот и еду с надеждой, что святая иконка смягчит душу дающего!..
Алексей Иванович залился краской стыда за чужое деяние, а у высокого должностного чина не увидел в лице и тени неловкости!..
Из памяти выплыл ещё один горестный разговор в гостиничном номере, где соседом по койке оказался снабженец крупного периферийного завода. Деликатность, предупредительность сравнительно молодого ещё человека трудно увязывалась с расхожим образом напористого заводского толкача, но, как выяснилось, был он ещё новичком в принятом на себя безнадёжно хлопотном деле.
Замкнутость вечернего гостиничного пространства, как и вагон ночного поезда, располагала к откровениям. Сосед и разговорился, видимо, почувствовав в Алексее Ивановиче отзывчивого собеседника.
«Вы, как я понимаю, далеки от снабженческих бед. Но, может быть, и вас заинтересует человеческая сторона наших повседневных забот? – начал он свою исповедь.
− Представьте, государственное учреждение, что распределяет по заводам металл, известный всем хлеб промышленности. Завод наш – хороший завод. Но металла нет, значит, и станков нет, плана нет. Ничего нет! В бумагах металл хотя и занаряжен, а на заводе его нет, не поставлен по каким-то там понятным причинам. Меня посылают в столицу толкачём, добывать то, что положено заводу по государственному плану. Вроде бы дикость? А ведь кем-то установлена?!. В сорок первой комнате этого распределительного учреждения я нахожу отдел, где должны закрыть мне наряд продукцией такого-то прокатного завода, то есть дать нашему заводу то, что положено. За столом девица. Причёсочка по-модному, золотой браслет с часиками на запястье, духами побрызгана, и, чувствуется, власть свою знает. Я впервой у неё, без опыта. Объясняю. Она бумаги раскладывает, смотрит, говорит: «Да-да, всё верно. Должны. Но металла нет…» Начинаю горячиться: «Но по плану…» Она, понимаете, плечиками пожимает: «Не могу помочь. Металлургия не выполняет план…»
Ну, как бы вы себя повели? Без металла вернусь – завод встанет! Правильно вы думаете. Вот и я по горячности рванул к белее высокому начальству. А начальство-то, знает, что металл заводы с колёс хватают. Распределено уже и то, что ещё не произведено! Со строгой резолюцией возвращаюсь опять-таки к этой девице за столом в сорок первой комнате. И она поджав губки, на меня не глядя, тут же выписывает наряд на металл. Возрадованный прилетаю на свой завод. И что? Распоряжение есть, металла – нет. Распрекрасная та девица дала распоряжение на тот заводишко, который вторую пятилетку кряду план не выполнял! Вот тебе девица-девица. Винтик за министерским столом!.. Чем дело кончилось? А вот чем. Сызнова сижу перед девицей. Уговариваю, плачусь, убеждаю. В ответ только плечики вздёргиваются да ручки над бумажками порхают. И объявляется вдруг в дверях этакий деловой человек с уверенным взглядом, с портфельчиком и свёрточком под локтём. «Привет, Линочка!» - от дверей приветствует. Подходит, ручку целует, свёрточек на стол. «Примерь, прелесть моя. Именно о том душа твоя мечтала!..» - и кофточку, какую в магазине не увидишь, разворачивает. Девица зарёй утренней расцветает. Оживилась, как ни разу прежде заговорила:
«Вы, Кострома, там вон посидите. Мне с товарищем вопрос решить надо…»
А у товарища такой же вопрос, как у меня, и девица к полному удовлетворению того товарища тут же вопрос решает, как догадался я, не только на бумаге. Такой вот урок преподала мне сорок первая комната родного Министерства!..
− И как же вы теперь? – с каким-то даже испугом поинтересовался Алексей Иванович.
Сосед-снабженец виновато улыбнулся, сказал с покорностью, точно, как женщина-профессор в вагоне поезда:
− Куда же от всего этого деться! Всюду стало так. С пустыми руками теперь не езжу…
Алексей Иванович с трудом поднялся с шатких качелей, обошёл вокруг дома, как будто пытался отыскать более спокойное место. Вернулся под черёмуху, снова опустился на доску качелей, вцепился руками в толстые верёвки. Мир, который он творил в себе, не хотел принимать проступавшие несуразности жизни.
Каждую из них, в отдельности он ещё мог бы объяснить, как случайность. Но случайности упрямо сцепливались, выглядывали из жизни уродливой насмешливой гримасой, и чувствовал он, как справедливый добрый его мир, в который так безоглядно он верил, вдруг заколебался от скопища уже всем очевидных несуразностей.
«Что же такое происходит? – думал он, - Васёнка страдает за хозяйственный развал. Но разлад идёт в самих людях! Если утратится вера в справедливость, смысл потеряет сама жизнь! Люди зрят корысть, бесчестье, продажность. Уже знают об указующих точках в списках абитуриентов, о взятках, установленных кем-то за право учиться! Кто-то вручает подарки за металл, который и без того должен получить завод! Кто-то везёт музейную иконку Министру, дабы не оскудела дающая его рука!
Что же такое происходит? Кто запустил в общество эти болезни, разъедающие саму нравственность? Чьими стараниями извлекаются из тайников людских душ эти мерзостные антиподы человечности?!.
Алексей Иванович чувствовал в голове знакомый, на одной высокой ноте звенящий звук. Когда-то оглушил его близко разорвавшийся снаряд. С тех пор тупо, однообразно звучала в нём эта звень войны, иногда затихая, порой в душевных смутах, усиливаясь до непереносимости. Сейчас он не мог избыть страдание. И охватив руками туго натянутую верёвку, прижимаясь к ней воспалённо пульсирующим виском, он, прикрыв глаза, терпеливо ждал, когда отпустит его, наконец, боль и звень возвращённой войны.
Алексей Иванович был в тягостном состоянии, и неприветливо встретил Виктора, когда в цивильной одежде, в зелёной рубашке с засученными рукавами и расстёгнутым воротом, он крупно появился в крыльце, цепким взглядом охватил двор, завидел его, в одиночестве сидящего в качелях, подошёл уверенно-тяжёлой походкой. Высок, могуч был Виктор с виду: постоянные служебные тренировки округлили его плечи, бугрились мышцы на оголённых руках, железной хваткости ладонями он мог бы, казалось, выволочь даже врытый в землю столб. В теперешнем своём облике Виктор напоминал борца в лучшей своей форме, с пристальностью следящего за противником, готовый в любую из секунд ответить на любой его выпад.
Эта-то видимая физическая могучесть теперешнего Виктора Гавриловича, в прошлом друга и сочинителя тревожащих сердце стихов, и вызвала в Алексее Ивановиче при первой после долгой разлуки встрече с Виктором, дослужившимся до полковника службы государственной безопасности, скрытую иронию.
Алексей Иванович убеждён был, что в нынешнее время не сила рук, но проницательность умов решает исход тихих изощрённых межгосударственных войн. При вчерашнем застолье он не имел возможности убедиться в проницательности ума нынешнего Виктора Гавриловича, - в общем разговоре за столом он только молча смотрел на тех, кто говорил, - и потому, кивком головы ответив на приветствие Виктора, присевшего рядом, на врытую в землю скамеечку, тут же заговорил:
− Скажи-ка, Виктор Гаврилович, - начал он с некоторым даже вызовом, не сдерживая по праву прежней дружбы ни тревожных мыслей своих, ни чувств. – Скажи-ка ты мне, щит и меч нашей Родины, можешь ли ты спокойно чувствовать себя, когда в твоей квартире из крана течёт вода? Вот, читаешь ты, телевизор смотришь, с гостем разговариваешь, а на кухне или в ванной вода хлещет? Предположим, из-за испорченной прокладки в кране? Та самая живая, бесценная вода России, без которой у человечества не может быть Будущего?.. Которая, как воздух, которым мы дышим и не замечаем, что он есть?
Ты газетку почитываешь после исполненных трудов праведных, а вода хлещет! И во дворе ржа проела трубы, озёра по двору растекаются! Не случится так, что и Россию опалят жаркие пески Сахары? Что за глоток воды мы будем отдавать своё человеческое достоинство? Да не смотри ты на меня, как на врага Отечества! Разговор не о воде. Разговор о людях. Не водопроводные трубы прохудились. Прохудилось что-то в самом государстве! В общественной нашей жизни дыры образовались! И через эти дыры, Виктор – Витенька, уже выхлёстывается так трудно состроенная, человеческая наша нравственность. Истечёт, сникнет её возвышающая сила, и опустится человек опять до бездумья и дикости. Восторжествует пещерный эгоизм, каждый у другого будет вырывать кусок. И тогда уж забудь про справедливость, и про любовь к Отечеству забудь!
Вчера слушал ты Васёну, да и у меня таких горестных замет с не один десяток наберётся. Душа стонет, криком кричит от того, что нравственная ржа разъедает государство. А вы, охранители нашей государственности, что – ничего не видите?..
Понимаю, ваша забота, так сказать, натуральная безопасность страны, – диверсанты, шпионы, разглашатели тайн. Здесь вы на страже, стеной стоите. И в то же время в совершенной бестолковости перед самым главным – перед нравственным состоянием человека!
Ведь разрушить нравственность – это разрушить самого человека. Разрушить человека – это разрушить страну, Отечество разрушить!.. Ты понимаешь это?.. – Алексей Иванович торопился выбросить мысли, давившие мозг, как будто сидящий перед ним друг его детства мог облегчить истязавшую его боль.
Всё время, пока Алексей Иванович разгорячено говорил, Виктор Гужавин сидел склонившись, сначала как бы в ожидании, оперев на колени руки, потом уже накрепко сцепил широкие сильные ладони. Не раз он собирался прервать Алексея Ивановича, но сдерживал себя, только ниже клонил крупную голову в густых светлых волосах, спадающих на обе стороны лба, нарочито замедленными движениями покачивал меж расставленных колен напряжённо сжатые кулаки.
Дождавшись, наконец, минуты, когда Алексей Иванович замолчал, стал вытирать платком вдруг запотевшие очки, он с той же нарочитой медлительностью, с какой водил перед собой сцепленными руками, осторожно, но с чувствуемой неуступчивостью, сказал:
− Вижу, что нашу службу ты, Алексей Иванович, знаешь понаслышке. Да тебе и не надо её знать. У тебя своё, нужное народу дело. Тебе и заниматься им. Наша забота, - чтобы тебе и всем честным людям спокойно работалось…
Алексей Иванович быстро надел очки, колюче посмотрел.
− Спокойно?!. – спросил он. – Да какой тут, к чёрту, покой, когда кругом, куда ни поглядишь, разрыв, бездна между той нравственностью, что провозглашается, и вознёй корыстных интересов. Всюду, сверху до низу!..
− Горячишься, горячишься, Алексей. А когда горячишься, предмет может видеться не таким, каков он есть.
− И ты в утешителях! Я же не мало езжу. Вижу новые дороги, города. Сёла, заводы. И поля вижу, не пустые, с хлебами. И людскую одежду в витринах и на девицах вижу. Жизнь продолжается. Не может не продолжаться. Это общий закон развития.
А не думается тебе, что суетная забота о собственном благополучии становится чуть ли не государственной политикой? И люди впадают в какуюто нравственную глухоту, зная или догадываясь что творится там, наверху?..
Там, у вас, кто-то думает, тревожится состоянием общества? Или эта не ваша, так сказать, компетенция?..
− Может, поговорим о чём-нибудь полегче? – Виктор улыбнулся вроде бы открытой улыбкой, но и в этой памятной Алексею Ивановичу какой-то неуклюжей, в то же время и располагающей улыбке, была всё та же профессиональная замкнутость. Виктор улыбался как бы из узкого пространства, из крохотного окошечка, приоткрытого лишь прежней их дружбой.
Алексей Иванович почувствовал это, сожалеюще усмехнулся.
Виктор понял, сидел некоторое время молча, видимо, в неловкости от того положения, в котором оказался. Потом заговорил уже серьёзно, с медлительностью человека наперёд обдумывающего слова:
− Что могу ответить тебе, Алексей. Многое мы видим, знаем, далеко не всё можем. Краны нравственности текут, это ты верно подметил. Хватило бы ума самим исправить, перекрыть, да на то требуется благословение. И не только жековского слесаря. Ты говоришь про боль свою, только чувствуя нелады жизни. Подумай, каково тому, кто изо дня в день на то смотрит, всё ведает. Сколько всякой мрази наверх повылезало. И не только этих. По ресторанам пьющих, жрущих, о свободе орущих. А и должностных мужей, озвучивающих высокие слова о благе народном, но живущих далеко не должностной заботой о собственном благополучии. Дельцов с двойными душами развелось, что тараканов в нечистоплотной избе. И вместо того, чтобы кипятком прошпарить, кто-то усердно подкармливает их… - Виктор помолчал, видимо решая, договаривать ли? Решил договорить:
− Ты, Алексей, наверное не знаешь. Но без партийных органов мы шага ступить не можем. Такие вот пироги, Алексей Иванович. Не принимай моё молчание вчера за столом за безразличие. Должен бы помнить, что подобная болезнь не для меня. Между прочим, побороться с теми же несуразностями жизни у тебя возможностей больше. Писательское слово пока ещё звучит!.. – Виктор Гаврилович смотрел теперь испытующе, в толстых губах крупного нервного его рта удерживалась усмешка человека понимающего даже то, что он, Алексей Иванович Полянин, не счёл возможным досказать…
«Я мыслю, значит, я живу…
Если человек чувствует боль, значит, где-то внутри уже зародилась болезнь, микробы вгрызлись, живая плоть воспалилась. Боль есть. Значит, есть и болезнь. Но что за вирусы подтачивают, изнуряют телесное и нравственное здоровье Державы? Где тот проницательный доктор, кому дано разглядеть мутирующие клетки, от которых тянутся разлагающие ещё здоровое тело метастазы?..
Снова я в столице. Где-то там, за сотни отсюда вёрст Семигорье; Васёнка с неспокойными думами; Виктор, всё видящий и мало что могущий; люди, хлеб в заботах взращивающие. Здесь – она, столица, пёстро-модная, суетная, далеко уже не белокаменная, с жизнью, на семигорскую не похожую. Но и здесь в умах что-то уже сместилось.
… Еду в такси с молчаливым пожилым водителем по центру в плотном потоке машин. В узких московских улицах каждому своё место: как ни спеши – на свидание или по делу – вперёд не вырваться, остановиться тоже не моги: замнут, загудят, изругают…
И вдруг вой сирены позади. Милицейская жёлто-синяя машина с начальственной мигалкой на крыше властно раздвигает путь себе и следующей за ней правительственной «Чайке». Поравнялась кремлёвская махина с нами, окна в окна, глянули мы оба – я и водитель. Судорога изумления и брезгливости исказила наши лица!
Там, внутри, на широком заднем сиденье, развалившись, как на домашнем диване, полулежал едва ли не отрок в распахнутом пиджаке, с набок съехавшим галстуком. Одной рукой обнимал девицу в белом одеянии, другой мял ей грудь; в углу вытянутых губ была небрежно зажата и дымилась сигара.
Завывала милицейская сирена, впереди идущие машины послушно жались к тротуару, и так унизительно было видеть эти жавшиеся друг к другу машины, пропускающие наглого юнца, развалившегося в правительственном автомобиле, что водитель такси, тоже притормозивший свою машину и упорно молчавший всю дорогу, вдруг взорвался:
− Видали?.. Что вытворяют, сволочи! Атомную бомбу сбросить бы на всю эту разжиревшую мразь!..
− На этого-то пошляка? – спросил я нарочито буднично, глядя вслед уходящему автомобилю, насмешливо посверкивающему массивными хромоникелевыми бамперами. Водитель глянул на меня с такой испепеляющей яростью, что сердце придавило холодком.
− На всех! На всех, кто распложает подобное!.. – крикнул он.
Ни слова больше не сказали мы друг другу. Но доктора, который определил бы исток общей для страны болезни, мне уже не надо было искать. Шла она оттуда, с самого верха, превращая в несуразность всё, во что до сих пор мы свято верили.
«Какая же взрывная сила скопилась в людях! – подумалось мне.- И кто-то ведь расчётливо подпитывает зреющий людской гнев! Кто же и как распорядится этой опасной взрывной силой?.. На общую ли радость? На вселенскую ли беду?!.»