«Наконец-то! Вот она, милая сердцу вольница! – думал Алексей Иванович под высокий ликующий звук мотора, направляя несущуюся по водной глади лодку знакомыми протоками в самый дальний, прежде облюбованный им угол волжских разливов, где среди узких дубовых грив, островов и заросших плёсов, время от времени он охотился.
На охоту почти всегда он ездил один, и знал, как это тревожило его Зойку-Зоиньку. Не сразу, но поняла она, что остановить Алексея Ивановича в неостановимой его страсти даже ей не под силу, и каждый раз, провожая его в вольное одиночество, она просительно повторяла: «Только осторожней. Будь осторожней на воде и – вообще…»
В это «и вообще» она вкладывала какой-то особый смысл. В ответ, будто поддразнивая её, он улыбался: воды он не боялся ни раньше, ни теперь, ружьё его руки знают с отроческих лет, что касается «и вообще», то что может быть выше, сильнее облагораживающей страсти охотника и умиротворяющей радости одиночества?!
«Всё будет хорошо, Зоинька. Всё будет хорошо! – мысленно повторял Алексей Иванович, вспоминая тревожное Зойкино напутствие, и ветер, несущийся встреч движению, трепал воротник его куртки и словно тугими ладошками обмывал возбуждённое ожиданием лицо.
Он рано добрался до места. Приглядел для ночлега сухой островок, где стоял недомётанный стог и топорщились ещё неприбранные копнушки сена. Недомётанный стог настораживал возможным появлением людей. И всё же, поколебавшись, Алексей Иванович оставил лодку с мотором у острова в надежде, что косари, видимо, из какой-то дальней деревни, вряд ли приплывут на покос к ночи.
Он пересел на резиновую лодочку и, в ожидании зари, подгрёб к камышам, полосой пересекавшим мелководный, кормовой для уток плёс.
Солнце ярилось уже над дальним лесом, когда на взъерошенной поднявшимся ветерком слепящей поверхности Алексей Иванович различил тень лодки. Под медленные взмахи вёсел лодка двигалась прямо на него. Догадываясь, что на остров возвращаются косари, Алексей Иванович с досадой следил за приближающейся лодкой: трудно было смириться с тем, что желанное его одиночество будет нарушено на всю августовскую ночь, но сменить место до близкой уже зари он не успевал.
В лодке разглядел он троих: вёслами работал парнишечка лет двенадцати, в носу расположилась девочка, свесив через борт руку, играла, поглаживая ладошкой воду. На корме сидела молодуха в белой косыночке; руки её, оголённые по плечи, покоились на коленях, пальцы придавливали пониклый цветок жёлтой кувшинки, прихваченный где-то по пути.
«Ещё не легче – детский сад на острове», - расстроено думал Алексей Иванович. Как ни таился он в камышах, его заметили.
Молодуха заметно оживилась, подобралась, словно невидимые струнки натянулись в ней. Голосом прикидчивым, осторожным, и в то же время печально-певучим она вопросила:
− Охотник, охотник, не надобно ли тебе утицу?!.
Как ни был настроен Алексей Иванович против присутствия людей, открыто-печальный зов обезоружил его, он даже улыбнулся, ответил в тон:
− Свой селезень у вас в лодке!
Молодая женщина, обрадованная отзывом, воскликнула:
− Братик-то? Какой же это селезень?.. А утица-то со-о-всем одинокая! – всё с той же певучестью в голосе пожаловалась она.
Алексей Иванович промолчал: таких подзадоривающих разговоров не считано случается на дорогах при встречах мужичков и баб, - минутное веселье им цена!..
Лодка проплыла, пристала к острову с противоположной стороны. Пришельцы вели себя тихо, и Алексей Иванович успокоился, сосредоточился на ожидании зари.
Солнце осело за лес, в ровной зарёвой ясности неба показались первые волнующие точки летящих на кормёжку уток.
Костерок, уже в темноте, он развёл из прежде заготовленных дровишек, спроворил себе даже суп из утки, - навесил в котелке вариться рядом с чайником, и сидел в ожидании ужина, умиротворяясь тишиной, живым теплом огня.
Шуршание шагов он расслышал прежде, чем из темноты выступили знакомые ему сенокосники.
Женщина встала у костра, глядя сверху вниз на Алексея Ивановича с притаённой смешинкой в блестевших от огня глазах, спросила:
− Копнушку-то прибрать али оставить? Ночевать небось тут будешь?
Алексей Иванович мог обойтись без копнушки, он мог ночевать и в лодке, где были у него одеяло и даже маленькая подушка. Будь перед ним мужики-косари, он, наверное бы, отказался от ненужного участия. Но женщина с ребятишками хотя и держалась с домашней непринуждённостью, гляделась очень уж сиротно, и Алексей Иванович, смягчая привычную во время охот отчуждённость, ответил примирительно:
− Оставьте, если можно. В сене лучше думается…
Женщина улыбнулась, как-то сразу освободилась от напряжения, в котором пришла, приобняла за плечи девочку, усадила у костра.
− Посиди-ка, погрейся, - сказала в материнской озабоченности. – А ты, Толянька, - повелела она угрюмо стоявшему парнишке, - сходи-ка, принеси наш узелок. С охотником чайку попьём, да поразойдёмся…
Алексей Иванович с проявившейся гостеприимностью накормил гостей супом из утки, к чаю каждого щедро одарил помадкой, которую любил сам и всегда брал с собой на охоту.
Девочку разморило едой, воздухом, теплом, она прилегла на бочок, подсунув под щёку обе ладошки. Парнишка тоже упарился, вяло сгонял с шеи комаров, сонно закрывал глаза, то вдруг испуганно таращился на Алексея Ивановича.
Женщина сидела у костра на корточках, молча смотрела в огонь. Какаято притаённость была в сощуренных её глазах, в самолюбиво сомкнутых губах, в напряжённом, как у зверька, пригнувшемся теле. Алексей Иванович не мог отделаться от ощущения, что женщина вот-вот соберётся с духом, глянет прямо и скажет что-то вызывающее, - враз омрачит всё, что в надежде нёс он в себе в эту ночь одиночества. В сущности, одни они были на освещённом слабеющим костерком, крохотном пятачке земли, в окутавшей их тьме августовской ночи, природные, безвестные друг другу создания – Мужчина и Женщина, - и что могло быть преградой между ними?
И всё-таки преграда была, Алексей Иванович ощущал её, тонкую, бесплотную, но отделяющую его от женщины.
Он не мог бы даже определить что за преграда была между ними, но она была, - пространство между ним и женщиной как будто кричало отчаянным Зойкиным голосом, в каком-то угрюмом оцепенении. Алексей Иванович сидел, стараясь не разрушить эту преграду ни взглядом, ни движением.
Он понимал, что женщине, оказавшейся с ним наедине, нет дела до его мыслей, до его чувств, здесь, в безлюдье, он для неё лишь вторая половина разделённой надвое природы, что живёт она сейчас только собой, необходимостью истосковавшейся своей натуры, и если вот так, в неопределённости останутся они сидеть у костра, всё может случиться, - он может и не устоять перед зовом одиночества.
«Лучший выход из неопределённости – действие», - подумал Алексей Иванович. Сбрасывая оцепенение, он неуклюже поднялся на протезы, пошарил в траве палку-опору, взял котелок, чайник, тяжело переваливаясь с боку на бок, пошёл к воде. Нарочито долго отмывал котелок, ополаскивал чайник. Вернулся, так же неуклюже переставляя свои бесчувственные ноги.
Женщина в той же неподвижности сидела у костра, но в лице её что-то переменилось: по сдвинутым бровям, по напряжённому лбу угадывалось охватившее её смятение. Краешками глаз женщина следила за ним. Спросила отрывисто:
− С войны такой?
− С войны, - ответил Алексей Иванович, чувствуя с облегчением, что всё встаёт на свои места.
Женщина поднялась, сказала со вздохом:
− А с виду ладный… Ну, спасибочко за чай. Не знала, что убогий. А то б помогла…
Она взяла уснувшую девочку на руки, пробудила Толяньку.
− Пошли, пошли к стогу. Тамочки отоспишься!.. Снов тебе безгрешных, охотничек!..
Все трое ушли в темноту, и Алексей Иванович, слушая, как шуршит под ногами трава, подумал невесело: «Мужества не хватило, убогость оберегла!..» - Полил из чайника, притушил костёр. Принёс одеяло. В лодке отстегнул протезы, переполз к копне, устало вытянулся, мысленно благословляя наконец-то наступившее одиночество.
Умиротворённо лежал он, закинув за голову руки, вдыхал, боясь излишне расчувствоваться, запахи хорошо просушенной луговой травы, запахи увядания и надежды, завершения и начала, запахи томящихся раздумий об ещё одном прожитом лете, о грядущих – двух? трёх? – десятилетиях, в каком-то из дней которых завершится срок, отпущенных ему на жизнь.
Ухваченный мыслью тот день нет-нет, да проглядывал уже не в отдалении, и сердце на мгновение сжималось, когда мыслью он дотрагивался до неизбежности того дня.
Жгуче-чёрное звёздное небо простиралось над ним. Мироздание сверкало, пульсировало, вбирало в свою таинственность вопрошающие мысли. Крохотной размышляющей клеточкой лежал он в бесконечности вселенной, пытаясь прозреть земное своё назначение, смысл страдальческой своей жизни, мечущейся в неразделимости добра и зла, коварства и благородства, стремлений и поступков. Два мира зрил и чувствовал он: зрил холодный ясный мир звёзд, где блуждал его разум, и чувствовал мир земли с живыми его запахами и звуками – лопотаньем жирующих в болоте уток, уханьем филина в глубине лесного забережья, робким писком мышей в копнушке, на которой лежал. Мысли его устремлялись к звёздным мирам, то упадали в смятённость земного бытия, и снова с какой-то участливостью прислушивался он к осторожной возне мышей, к жадному лопотанью уток, жутковатому в ночи зову филина.
Вот так, с времён юности мечется он между звёздами и землёй, пытаясь определить нравственный закон, по которому могли бы в справедливости жить все люди. Давно заметил он, что люди, обособившие свои интересы от интересов других людей, таят больше инстинктов дикости, чем люди, возросшие в общих нуждах и заботах. Наблюдение это дало ему понять, что нравственный закон, который он искал, даётся не природой, рождается он людьми, и среди людей. Это было важным открытием для него, тогда юного Алёши.
Но люди, видел он, вели себя по-разному, как будто у каждого был свой, ему выгодный закон. Он же мечтал о законе всеобщей справедливости. На какое-то время закон как будто определялся в его мыслях. Но то, что хорошо было в мыслях, никак не устанавливалось в жизни. И благородные порывы его ума обычно заканчивались нравственными страданиями и смутой.
Порывы сгорали. Оставался стыд за собственную наивность, за безучастность людей, вообще, за несовершенство самой человеческой натуры. Но сгорев, припорошив пеплом душевные раны, Алексей Иванович с ещё большим упорством устремлялся к поискам справедливого для всех нравственного закона. И снова взгляд его обращался то к звёздам, то к земному бытию, то к людям, среди которых он жил. То к самому себе.
Случилось так, что закон, который он искал, определила ему, сама того не ведая, мама.
Он помнил ту, другую ночь. Такую же ночь, только душную от безысходных страданий, одну из ночей после возвращения с войны. Елена Васильевна, всегда безмолвно сострадающая его горю, вошла в комнату, села к нему на постель. И он, двадцатидвухлетний обезноженный юнец, измученной неправедной к нему судьбой, спросил:
− Мама! Скажи, мама, откуда в жизни зло?!
И мама, стоически переносившая повороты судьбы, сокрушающие раз за разом её желания и духовные опоры, ответила с горестным вздохом, - он и сейчас слышал горестный её вздох:
− Не знаю, Алёшенька. Одно знаю твёрдо: горе приходит от тех, кто не умеет думать о других… - Она сказала: кто не умеет думать о других. Просто и ясно определила нравственный закон, разделив дикий, природный эгоизм и человеческое умение соотносить свои поступки, свою жизнь с жизнью других людей.
Он был в ней, тот нравственный закон. Она, и страдая, жила в согласии с ним. Была ли мама счастлива? Вряд ли! Наверное, исполнение даже самого хорошего закона только одним человеком не может привести к счастью. Но нравственный закон давал ей возможность достойно жить!..
«Да, нравственный закон рождается среди людей, - размышлял Алексей Иванович. – Уже потом входит в каждого. И каждый исполняет его в соответствии со своей разумностью и волей. Главное, оставаться на человеческой высоте даже тогда, когда ты один, совершенно один, когда глаза людей не устремлены на тебя, когда ты сам себе суд и ответчик. Тогдато и проявляются истинно человеческие, духовные твои накопления: кто ты – уже человек или всё ещё лишь получеловек?..
Именно в одиночестве отчётливее обнаруживает себя коварство природной сути человека. В той же охотничьей страсти разве не являет себя ещё непреодолимый инстинкт первобытного добытчика? Ты выискиваешь, ты стреляешь в живое, и когда падает на воду сражённая тобой дичь, не древняя ли страсть ликует в тебе?! Что это, разве не торжество той природной основы, на которой так медленно и трудно взрастает в человеке Человек? Ещё древние греки подметили двойственную природу человека, прозорливым воображением вылепили образ Кентавра – получеловекаполуконя. Голова человека, руки человека, но несёт их на себе полное дикой силы и страсти тело коня. И борются вот уже две тысячи лет в каждом из людей слитые воедино два несогласных начала: страсть и разум, дикость и человечность, и конца не видать каждодневному их противостоянию!..
Со свистом жёстких торопливых крыл прошла над островом незримая в ночи стайка уток, с шумом, с плеском опустилась на воду. В мгновенной вспышке охотничьей страсти Алексей Иванович приподнялся, вгляделся в слабый в звёздном свете отблеск воды, запоминая к утренней заре место, где села дичь.
Вспышка охотничьей страсти изменила направление его мыслей: с любопытством послушал он ночь в той стороне, где женщина с ребятишками устроила себе ночлег, тут же одёрнул себя с уже привычной иронией:
− Ну, вот, как тут, взбрыкнул и во мне Кентавр!
Откинулся на копну, подумал: и поныне все мы Кентавры. Можем мыслить, можем созидать. А из конской шкуры так и не вылезли. Вот, где вечная печаль…
В обнимающей землю ночи Алексей Иванович размышлял, вглядывался в необозримое скопище звёзд над собой, мыслями уносился туда, в звёздные миры, и всё старался припомнить, увековечен ли астрономами получеловек-полуконь? Должно же высвечивать с небес созвездие Кентавра, напоминая людям о противоборстве их духа с земной их сущностью?!. Где он, звёздный Кентавр? В каких краях Вселенной затерялся лукавый его лик?
А может, он не там, не в бездне небесных миров? Может, он здесь во мне, притаился возле уступчивого разума, поглядывает снисходительно на благие мои порывы?
Звёзды мерцали, то разгорались, то притухали, свет дальних звёзд, казалось, с трудом протискивался сквозь сияния звёзд ближних. Алексей Иванович даже как будто слышал в ночном безмолвии шелест струящегося к земле света.
Умиротворённый шелестом истекающего от звёзд сияния, земным убаюкивающим запахом свежего сена, одиночеством и покоем, он, улыбаясь, закрыл глаза.
В забытье сна Алексей Иванович почувствовал, кто-то осторожно, тая дыхание, лёг рядом. Чьи-то руки обняли его, чьи-то горячие губы вобрали безответные его губы, нетерпеливый шёпот позвал:
- Нут-ко, убогонький, приголубь вдовую. Силушки нет стерпеть себя! Ну, обними!..
Сонный разум Алексея Ивановича не встрепенулся, не восстал. В полузабытьи, вдруг охваченный ответной страстью, Полянин сжал чужое, ищущее его женское тело и, подчиняясь зову Женщины, соединил себя с ней.
Когда туча, зачернившая разум, отвалила, он услышал утомлённо радостный голос:
− Вот оно, как, молодец! Когда в ночи, под одной крышей, баба да мужик остаются – хоть крыша та и небо! – всё одно, друг дружку они найдут!..
Алексей Иванович тупо глядел на мутные, расплывающиеся в его близоруких глазах звёзды, как мог жался к краю копны, отчуждая себя от неприятного ему теперь женского тела. В опустевшей душе лишь звенело сверлящим звуком сознание свершившейся беды.
Стараясь не касаться рядом лежащей женщины, он осторожно сполз с копнушки, прижался горячим лицом к земле.
«Боже! Ну, почему так слаб в человеке – человек?! – шептал он, всё плотнее, больнее прижимаясь к колющей его щёки и губы жёсткой кошенине. – Так ли беспомощен я в разуме и воле? Разве в той жизни, что выпала мне, не преодолевал я и боль разорванного тела, и подступающую раз за разом смерть, искушение сытостью, искушение славой? Хватало же мне разума, воли выстоять. Так почему пал мой дух в порыве минутной страсти? Что же это, извечная насмешка природы над суетностью человеческих устремлений? Что со мной? Неужели это я, поднявшийся, выстоявший и – сражённый?! О Боже! И это человек, по крохам, годами творимый и низвергаемый за какие-то безумные минуты?! Алексей Иванович сел, измученно поднял глаза к чёрному небу с проколами бесчувственных звёзд. Покаянная, никогда прежде не знаемая им молитва беззвучно срывалась с его губ.
Среди холодной, увлажнённой росой луговины сидел человек, униженный собственным бессилием, и молил мироздание не отнимать в нём Человека. И в какое-то из мгновений немого его крика произошло нечто: почудилось Алексею Ивановичу, что всё множество звёзд над ним дрогнуло, сдвинулось в иной, незнаемый им прежде порядок, небо как будто приспустилось, и полился с небес на землю, омывая его, одинокого среди ночи, свет как будто потеплевших звёзд.
Алексей Иванович потрясённо озирал близкое, ярко светившее небо и желание как можно скорее уйти от грешного своего часа охватило его.
Он переполз к лодке, перевалился через высокий дюралевый борт, вынул из уключины весло, напрягаясь, сдвинул лодку с мели на заплескавшую под днищем воду. Услышал с копнушки встревоженный голос:
− Куда же ты, охотничек?!
Он не ответил. Опустил винт мотора в воду, сильным рывком завёл.
Лодка неслась по тёмному, зеркально-неподвижному плёсу, неслись навстречу ему отражённые в воде звёзды. Казалось: ещё немного и лодка птицей оторвётся от воды, устремится в очищающую беспредельность звёздного пространства, и Алексей Иванович всё прибавлял, прибавлял скорость.
Встречный ветер, рождённый быстрым движением, давил грудь, трепал, набрасывал на глаза, волосы, хлестал по лицу, но нечистоту чужого прикосновения Алексей Иванович всё равно ощущал пылающей кожей. В желании как-то освободиться от нечистоты, которую он нёс на себе, он заглушил мотор, спеша разделся, с сиденья лодки, ещё не остановившейся в своём движении, перекинулся через борт. Он крутился в сжимающей его холодом воде, тёр лицо, губы, тело, пока в ознобной дрожи металл, когда-то выбитых его зубов не застучал о металл. Пока крутился он в стылой воде, потянул от леса ветерок. Лёгкая с высокими бортами лодка запарусила, начала отходить в безбрежность ночи.
Алексей Иванович не сразу заметил увеличившееся между ним и лодкой пространство, а когда заметил и сообразил, заторопился плыть. Будь это в юности с её силой, стремительностью, лёгкостью, он играючи догнал бы дрейфующую по ветру лодку. Теперь же он мог плыть только силой напряжённых холодом рук, плыл медленно, слишком медленно и не столько видел, сколько угадывал, что расстояние между ним и лодкой не сокращается. Он сознал: если лодку он не догонит, если лодка уйдёт на большую воду, он погибнет, и впервые на воде овладело им отчаяние. Он ослаб от тщетных усилий, перестал работать руками, тело его безвольно оседало, медленно погружалось в непроглядную толщу воды.
«Ну вот, по позору и смерть…», - вяло подумал Алексей Иванович. И тут как будто взорвалась в нём не раз спасавшая его от близкого небытия жажда жизни. Он заставил себя, он оттолкнулся от вбирающей его глубины, вырвался, расплёскивая воду, на поверхность, к свету мерцающих ему звёзд. «Нет, нет, Срок мой ещё не пришёл!» - думал он с иступлённой яростью преодоления. – Ещё не всё прожито. И так расстаться с Зойченькой я не смею…»
Замедленно, расчётливо, как на марафонских заплывах в ту ещё довоенную, всё одолевающую пору, он двигал усталыми руками и плыл, плыл в ту сторону, где должна была быть лодка, единственное место, где он мог вернуть себе жизнь.
Что спасло его, он так и не понял. То ли нестойкий осенний ветер сменил направление, то ли просто притих в одночасье, только обессиленные его руки вдруг ударились в твердь, и металлический корпус лодки гулко отозвался на удар. Какое-то время Алексей Иванович висел на борту не в силах перекинуть враз отяжелевшее тело, слёзы текли по мокрым его щекам, он ощущал солоноватость, заливающую губы, сглатывал обжигающую влагу, ждал, когда скопятся силы на последний рывок.
Домой Алексей Иванович возвратился на исходе воскресного дня. Едва открыл гараж, Зойка, как на крыльях, слетела во двор, бросилась к нему.
Обнимая, тыкаясь губами, маленьким своим носом ему в лицо, она с девчоночьей обидой укоряла за разлуку:
− У-у, негодный! Не мог ещё позднее! Я все глаза проглядела!..
Алексей Иванович молча, устало, разгружал машину. Зойка отобрала у него ружьё, навесила на себя, забрала связку уток, рюкзак.
− Ты хоть сам-то дойди! – сказала с укором, и в этом укоре Алексею Ивановичу услышался другой укор, и стало ему хуже, чем было. Он не сомневался, Зойка чувствует беду, что случилось с ним, что душа её неотъединимая от его души, уже поведала ей то, чем мучается его душа. И близок был к тому, чтобы сказать обо всём, что произошло там, в позорной для него ночи.
Удержало его сознание того, что Зойку может убить его откровение. Свой дикий поступок он захоронил в себе, как некогда вонзившийся ему в бок в одну из ночей фронта осколок. Осколок был, он до сих пор носил его в себе, но окутанный плотной известковой капсулой, он был отторгнут от всей телесной его жизни. То же стало с этой дикой ночью, она была, он знал о ней, но как тот осколок немецкой мины, он навсегда отторгнул ту ночь из своей и Зойкиной жизни.
Зойка ни о чём не расспрашивала, но верно чувствовала, что её Алёша вернулся на этот раз не такой, как всегда. И пока медленно поднимались они по лестнице в квартиру, где уже ждал Алексея Ивановича заботливо приготовленный обед, Зойка, как всегда быстро, всё обдумала. И когда Алексей Иванович переодетый, умытый, устало и повинно опустился за стол, Зойка, глядя потемневшими от несвойственной ей решительности глазами, сказала:
- Вот что, Алёша: отныне и на все оставшиеся годы один ты никуда больше не поедешь. Всё брошу. Но ездить ты будешь только со мной. Куда и когда захочешь, но только со мной!..
«Я мыслю, значит, я живу…
Так что же такое семейное счастье. Что за ними, такими тёплыми зовущими словами? И в чём оно семейное счастье? И возможно ли оно?..
Вечен, пока и безответен этот вопрос. И всё таки, должен кто-то проникнуться им?!. Велик разброс мыслей в поисках ответа. От простого, бездумного утверждения: «С милым рай и в шалаше!» до скорбного Пушкинского: «А счастья нет, но есть покой и воля.». От мужественной самоотречённости людей Рахметовского типа, утверждающих счастье, как саму возможность отдать жизнь за счастливую жизнь других, до житейски выстраданного понятия: «Счастье – это когда зарабатываешь свой хлеб любимым трудом…»
Может быть, действительно, ответ скрывается в простом будничном существовании, где счастье измеряется материальным достатком, и хотя бы относительным согласием между мужской и женской стороной?..
Но способно ли физиологическое потребительство сделать семью счастливой?
Кто-то мудро подметил: «Что в природе, то в народе.»
Не скрыт ли в самой природе ключик к пониманию человеческого счастья?
Любыми живыми тварями осуществляется в природной жизни строгий общебиологический цикл. Инстинкт продолжения рода заставляет каждое из живых существ, скажем, ту же лису, в определённое время найти себе пару из противоположного пола, соединиться с ней, вырыть нору, чтобы в сравнительной безопасности произвести потомство. Необходимость поддержания энергии жизни заставляет её выйти на поиск добычи, чтобы прокормить себя и своё потомство до самостоятельной жизнеспособности. Освобождённая от потомства лиса уходит в зиму, защитив себя теплом густого меха. С начала следующей весны снова, и в точности повторяется весь цикл биологического её существования.
Что у человека? Вырвался ли он из общего биологического цикла? Отнюдь. В самой основе его бытия проглядывается всё тот же замкнутый круг биологического проживания.
Инстинкт продолжения рода соединяет мужчину и женщину в семью. Дом или квартира становится местом их обитания. Каждодневный выход на работу, дающий средства к существованию, можно сравнить с выходом зверя на охоту за добычей. Домом, дровами, печью, человек защищает себя на время зимней стужи.
Биологическое проживание семейного человека замыкается почти в том же природном цикле: забота о пропитании – постель - потомство, − всё те же необходимости, всё тот же обмен веществ между организмом и внешней средой. В этом замкнутом цикле здоровый человек получает физиологические удовольствия, обусловленные общеприродными инстинктами: от удовлетворённости физической близостью с противоположным полом до удовлетворённости потребляемой пищей, - процесс биологического проживания един и в животном и в человеческом мире.
Всё так. Почти так. Но!.. Всё сказанное – лишь одна из составных человеческого бытия, природная основа, на которой, как древо из земли, явился человек. Это лишь корни его, которые так и остались в матушке природе. Но на этих-то корнях возросла и продолжает возрастать доселе невиданная духовная крона?
Есть у человека нечто, что качественно отделило его от зверя, птицы, от всего бегающего, плавающего, порхающего животного мира. Природа сотворила мозг в голове человека, наделённого разумностью, т.е. свойством осознавать себя и окружающий мир, и на этой способности подвела его к другой, только ему присущей, способности – творить, созидать даже то, что сама природа создать не может. Да, зверь устраивает себе логово, птица вьёт гнездо. Но из года в год и зверь и птица повторяют в точности лишь то, что заложено природой в программу их жизнедеятельности. Здесь нет творчества, нет созидания прежде небывалого. Здесь лишь инстинктивное исполнение круглогодового биологического цикла.
Человек над биологической своей основой возводит энергией разума ещё и духовную надстройку, вторую свою суть. Две эти сути сращены, одна произрастает из другой. Но в этом неразделимом объятии разумная человеческая надстройка обрела возможность к самостоянию и возвышению. На этой двуединости человек сотворяет сам себя и семейную свою жизнь. Не в этой ли двуединости сокрыты ответы на безответные вопросы о человеческом, именно человеческом счастье?
Может ли человек очеловечить то, что создано самой природой?
Вот, природная данность: постоянная необходимость в пище. Без пищи не обходится ни одно живое существо. Человек – тоже. Но потреблять пищу можно по-разному. Волк зубами рвёт зайца, проглатывает его мясо с шерстью, жилами, костями. Человек не может обойти эту природную необходимость, но он очеловечивает её. Мясо он готовит на огне, ест на чистом столе, с чистой тарелки, с ножом и вилкой в руках, получая от еды не только физиологическое насыщение, но и эстетическое удовлетворение.
Не так ли в любви? Можно удовлетворять страсть, как удовлетворяет её в период течки дикий бык или волк, настигнув самку среди лесов, - исполнил позыв плоти и остыл до следующей брачной поры.
Но можно очеловечить и эту природную необходимость! Облагородить её лаской, нежностью, любовным словом, чтобы близость принесла не только удовлетворение плоти, но и трепетную радость духовного сближения, когда и после удовлетворённости физической продолжается во времени радость человеческого общения. И радость этого духовного общения возвышается в конце-концов над всеми прочими физиологическими удовольствиями!..
Да, физиологические потребности любого живого существа, в том числе и человека, первичны. Да, духовность – вторична. И когда мужчина несёт женщине цветы, можно предугадать заложенное в его подсознании ожидание ответной со стороны женщины благосклонности к удовлетворению его физиологического влечения.
Но высота человечности проявит себя именно тогда, когда над природным, привычным, возвысится духовное, человечное начало! Разве не способен человек, если он действительно ЧЕЛОВЕК, испытать радость от увиденной радости другого? От его улыбки, взгляда, благодарного ответного слова? Только ли ожидание первичных удовольствий ведёт человека в его поступках?
Когда я был в отроческом возрасте, да и много позже, великой радостью было для меня только знать, что привлекающая мой взор девочка выделяет меня среди других. Эта любовь издали окрыляла меня духовными наслаждениями, сравнимыми лишь с наслаждением музыкой, живописью, художественным словом!
Не в духовной ли надстройке собраны те высшие радости, которые могут составить истинно человеческую удовлетворённость жизнью, именуемую счастьем?..
Так куда же должен стремиться человек – от первичности к вторичности?.. Или?..
Ох, как трудно духу человеческому одолеть притяжение своей природной основы!
Но преодолел же человеческий разум, казалось бы, неподъёмную земную тягу! Сумел поднять себя сначала в воздух, овладел птичьим полётом. Потом поднялся выше птиц, в стратосферу. Потом силой разума и сотворённых разумом ракет, прорвался во внеохватное пространство Космоса.
Дорого обошёлся человечеству это взлёт, - но – свершилось!
Не так ли и с духовной жизнью человека? Сначала птичий полёт над властными природными инстинктами. Потом стратосфера, потом и Космос, - Духовная Вселенная, диктующая человеческие законы земной нашей жизни.
Многих мучений будет стоить этот духовный взлёт, но свершится!..»