Ваше представление о несчастье — ПОДЧИНЕНИЕ

Если счастье в борьбе, то логически следует и представление о несчастье. Человек, зовущий пролетариев всех стран к Коммунистической Революции, конечно, не может подчиниться ни власти монархов, ни гнету филистерского духа. Однако именно его судьба преследует роковым образом, чтобы склонить под ненавистным игом, чтобы сломить его непокорный дух. Но всякий раз, когда свободолюбивая душа его ощущала путы, он рвал их…

Молодой доктор философии, вынужденный отказаться от мысли об университетской кафедре — правительственные маневры в отношении прогрессивных ученых слишком откровенны, — приезжает в Кёльн осенью 1842 года, и становится редактором «Рейнской газеты», и сразу же попадает под двойной гнет.

С одной стороны, под гнет дружеской демагогии: приходится противостоять лаве словоизвержения «Свободных» — крикунов-младогегельянцев из берлинского кружка, которые валят в газету «кучу вздора, лишенного всякого смысла и претендующего на то, чтобы перевернуть мир». Выправлял, браковал, взывал к разуму и сознанию — поменьше расплывчатости, громких фраз, самодовольства и самолюбования; побольше определенности, знания дела, внимания к конкретной действительности; не надо мелкой коммунистической контрабанды в случайных рецензиях на спектакли, надо основательное обсуждение коммунизма. Обижались, виртуозно демонстрировали мученичество, как Рутенберг; напирали, угрожали, как Мейен, который «выступал с важностью павлина, бил себя торжественно в грудь, хватался за шпагу, что-то болтал относительно «своей» партии, угрожал… немилостью, декламировал на манер маркизы Позы, только немного похуже…»

С другой стороны, гнет цензурный. С утра до вечера приходится выдерживать «ужаснейшие цензурные мучительства». Сначала тотальный просмотр «своего» цензора — с ним уже свыклись. Потом газетные листы надо представить в полицию, для особой цензуры регирунгспрезидента. Там все обнюхивают, и если полицейский нос почует что-либо «нехристианское, непрусское», номер в свет не выйдет. И бесконечные обер-президентские жалобы, переписка с министерством, обвинения в ландтаге, вопли акционеров. Невыносимо! И если что еще удерживает на редакторском посту, то только сознание долга — «не дать насилию осуществить свои планы».

Но вот чаша терпения переполнена. Маркс начинает задыхаться в этой атмосфере:

— Противно быть под ярмом — даже во имя свободы; противно действовать булавочными уколами вместо того, чтобы драться дубинами. Мне надоели лицемерие, глупость, грубый произвол, мне надоело приспособляться, изворачиваться, покоряться, считаться с каждой мелочной придиркой. Словом, правительство вернуло мне свободу… В Германии я не могу больше ничего предпринять…

Он уже высказывался в «Заметках о новейшей прусской цензурной инструкции»: законы, карающие за образ мыслей, преследующие за принципы, зиждутся на беспринципности. Юрисдикция подозрения превращает писателя в жертву самого ужасного терроризма. «Законы, которые делают главным критерием не действия как таковые, а образ мыслей действующего лица, это не что иное, как позитивные санкции беззакония. Лучше стричь бороды у всех и каждого, — как это делал всем известный русский царь при помощи состоявших у него на службе казаков, — чем делать критерием для этого те убеждения, в силу которых я ношу бороду».


Карл Маркс — главный редактор «Новой Рейнской газеты», боевого органа пролетарского крыла немецкой демократии.


Ничто человеческое им не чуждо.

Вырисовывается большой замысел — журнал с участием лучших европейских философов и литераторов, вызревают вещи, которые «здесь, в Германии, не найдут ни цензора, ни издателя, ни вообще какой бы то ни было возможности существования». Речь о скором появлении «Немецко-французского ежегодника», о рождении первых марксистских работ Маркса. Будет ли это в Цюрихе или Париже, пока неизвестно — он не должен, не может, не хочет «покинуть родину без невесты». Он бросит эту изуродованную газету, поедет в Крёйцнах и женится. Побудет хоть немного вместе с Женни, наедине со своими мыслями; может, что-то напишется — ведь, прежде чем приниматься за журнал, надо иметь хоть несколько готовых работ.

После женитьбы, после нескольких недель упоения, жизнь незаметно добавила к труднорешимым проблемам бытия хлопотные проблемы быта. Их надо тоже решать. Покойный отец, предпочитавший твердую почву под ногами воздушным замкам, не раз предпринимал прививки «практицизма». Станешь, мол, отцом семейства — на тебя ляжет ответственность, потребуется достойное положение, непременно возникнет нужда в протекции… Если можешь, «не унижая себя», сойдись-де с господином Йенигеном, а также будет «полезно видеться» с господином Эссером… Эти сирены в сане тайного советника будто только и ждали своего часа.

Оказавшись на курорте в Крёйцнахе, тайный ревизионный советник Эссер доверительно, от имени прусского правительства, представил соображения относительно карьеры молодого доктора… Как это все принять, не унижая себя? Еще со времен розовой юности известно, что яйца, которые кладут в Берлине, это не яйца Леды, а гусиные яйца; теперь же ясно, что это самоновейшие крокодиловы яйца…

— После того, как он сообщил мне об этих предложениях, я покинул Пруссию и уехал в Париж. — Маркс решительно отвергает и протекцию, и посулы «теплых мест», и лавровый венок прусского изготовления, очень напоминающий то же ярмо.

Всю жизнь он будет крайне насторожен ко всякому «непрошеному покровительству» со стороны людей, личные достоинства и политическая мудрость которых ему кажутся сомнительными. Во времена революции, когда он приедет в Кёльн и возглавит пролетарский фланг демократического движения, бывший коллега Кампгаузен, ставший министром-президентом Пруссии, будет через друзей звать к себе в Берлин, Маркс оставит эту «попытку воздействия» без внимания. И даже когда Флокон, радикальный гражданин Флокон, член временного правительства Французской республики, предложит средства (так необходимые!) для основания «Новой Рейнской газеты», Маркс и Энгельс отклонят это предложение, они не захотят «брать субсидии даже и от дружественного французского правительства».

Однако, пожалуй, самой страшной угрозой независимости становится нужда. Бытовые обстоятельства иногда фатальным образом подчиняют его, и тогда он чувствует себя глубоко несчастным; как в холодную зиму перед сорокалетием: выстуженный без угля дом, пустой стол, заложена последняя шаль жены!.. И тогда из груди вырывается буквально стон:

— Право, если такое положение будет продолжаться, я предпочел бы лежать на стосаженной глубине под землей, чем прозябать таким образом. Быть вечно в тягость другим и при этом самому постоянно изнемогать в борьбе с подлейшими житейскими мелочами — в конце концов это невыносимо. Я лично еще могу в усиленной работе над общими вопросами забыть о нищете. У моей жены, разумеется, нет этого прибежища.

К вящему искушению изболевшей души время от времени дает о себе знать и непреднамеренное родство с прусскими аристократами. Старший, сводный брат Женни — Фердинанд фон Вестфалей получает в свои руки министерство внутренних дел и, казалось бы, легко может избавить от горестей семью сестры. Но для Марксов, для их испытанного бурями корабля семейного счастья, не существует такой спасительной гавани. Еще до женитьбы, четко определив для себя, что имеет дело с «пиетически-аристократическими родственниками», для которых «владыка на небе» и «владыка в Берлине» в одинаковой степени являются предметами культа», Карл Маркс навсегда остается по другую сторону баррикад. Для вождя пролетарских легионов не может быть другой альтернативы в отношениях со стражем монархических порядков.

Какой фантастической дичью разило от сплетен интриганов и карьеристов, жалких капуцинов революции, которые в порядке предательской артподготовки к кёльнским баталиям распинались, обвиняя Маркса в шпионаже на том основании, что «он является шурином прусского министра». Да, ответит на это Маркс, господин фон Вестфалей имел дело с Марксом, но лишь тогда, когда путем конфискации беккеровской типографии и заключения в тюрьму Беккера в Кёльне ок сорвал издание Собрания сочинений Маркса, которое уже начинало выходить в свет; и еще тогда, когда воспрепятствовал изданию журнала, готовящегося к печати.

Через полтора-два года он может добавить: была еще одна «встреча с министром-шурином» в баденской пограничной деревушке, где полицейские ищейки по приказу фон Вестфалена арестовали весь тираж памфлета «Разоблачения о кёльнском процессе коммунистов» и сожгли его на мельнице.

И была еще «одна встреча», о которой Маркс, к счастью своему, не знал. Доведенная до отчаяния Женни в поисках хоть каких-нибудь средств к существованию «без ведома Карла» обратилась к брату за деньгами и тысячу раз пожалела, без конца казнила себя за это. Такого шага, каялась она Энгельсу, «избегала до сих пор даже в самые плохие времена», и дело не в том, что не вышло помощи, а в том, что получила отказ и, как скоро стало ясно, оказалась в «ложном положении», сама себя «связала по рукам и ногам». Сумасшедший эгоист и ярый реакционер, брат, присвоивший семейный архив, выпускает вскоре книгу с рукописями знаменитого деда Женни и, что самое гадкое, снабжает их возмутительным предисловием, где вымещает свою злобу к отцу, человеку истинно благородному и великодушному, «пиетист-сын не может простить ему даже и в могиле» то, что он был «тверд в Шекспире, но не в библии».

…Пятнадцать лет спустя, после провалившихся торгов тайных советников с молодым доктором, Маркс снова в Берлине. Теперь это уже всемирно известный «красный доктор», основатель широко распространившегося учения, знаменитый революционер. Пользуясь конституционно-правовой суетней в отечестве, амнистией— этими ложнодарственными жестами Вильгельма, взошедшего на прусский престол, надо бы изучить реальные возможности для пропаганды и продвижения дела, поставить вопрос о восстановлении своих гражданских прав, побывать в родных пенатах, заодно и полюбопытствовать в Берлине, что повывелось из старых «крокодиловых яиц».

Берлинская демократическая знать, демонстрируя «оппозиционность», проявляет повышенное внимание к выдающемуся революционному мыслителю — званые обеды, знакомства с «избранными», светское времяпрепровождение… «Скучаю здесь, как мопс, — признается Маркс. — Со мной обходятся, как со своего рода салонным львом, и я вынужден встречаться с целым рядом профессионально «остроумных» мужчин и дам. Это ужасно».

Но салоны еще не все. Его ведут в оперный театр и сажают в ложу рядом, «страшно сказать», с королевской, это чтобы «задеть королевскую семью». А спектакль — скука смертельная: вымученная мимика и декорации, воспроизводящие каждый пейзаж с фотографической достоверностью.

Пришлось посмотреть и другой, более мрачный спектакль, из ложи журналистов в палате депутатов наблюдал собрание прусских соглашателей. Тесный зал, крошечные ложи для публики, депутаты на скамьях, «господа» же в креслах. Председатель, устрашающе двигая ослиными челюстями, «со всей уродливой и грубой начальственностью министерского швейцара» набрасывается на притаившихся внизу филистеров — «странная смесь канцелярии со школой». Палаты эти открыто презираются. И парни, вкусившие демократических плодов времен революции, готовят бой на предстоящих выборах. А «красавца Вильгельма» «преследует красный призрак, свою репутацию «либерала» он считает ловушкой».

Увы, в Берлине по-прежнему ни «высокой политики», ни стойкой демократии, хотя тон иногда бывает дерзкий и фривольный. Повсюду преобладание военного мундира, а бывшие низвергатели, вроде коллеги Рутенберга, выродились в либеральных мямлей, охотно берут чаевые и передвигаются, как мебель, от одних хозяев газетки к другим.

В ренатурализации, конечно, отказано: власти побоялись вернуть великому революционеру его родину. «В отечество любезное вступи» — вспоминается Марксу шиллеровский стих из «Вильгельма Телля». — Нет, не такое уж это любезное отечество, и не такая уж радость вступить сюда… Совершенно откровенно он может признаться близким друзьям.

— Германия — прекрасная страна, в которой лучше не жить. Что касается меня, то будь я совершенно свободен и, кроме того, не тревожь меня нечто, что может быть названо «политической совестью», — я никогда не покинул бы Англию ради Германии, менее того — ради Пруссии и меньше всего ради этого ужасного Берлина с его «песком», с его «просвещением» и «его сверхостроумными людьми». В Берлине всякий, кто обладает духовными силами и, следовательно, может пасть духом… всячески стремится заполучить сострадальцев.

Загрузка...