ГЛАВА ВТОРАЯ

В Вологде остановились на постоялом дворе. За окном мела метель, в печке потрескивали дрова, в сумерках зажгли свечи. Ночевать ему пришлось на полу: диван оказался для него коротким.

Утром к нему постучались и робко вошли, сняв шапки, трое молодых людей. Это были вологодские семинаристы — они узнали о приезде Лаврова, известного им по его статьям в журналах, и захотели с ним познакомиться. И, конечно, утешительно было услышать, что его статьи читаются не только в столице.

Днем он должен был явиться к вологодскому губернатору.

Губернатор Хоминский принял его вежливо, но равнодушно. Не счел возможным разрешить ему остаться в Вологде. Предписал отправиться на жительство в уездный город Тотьму, то есть еще дальше — от Вологды по дороге около двухсот верст.

Значит, в Тотьму… Лавров нанял ямщика. Усадил старую мать в санный возок, и отправились они в путь по архангельскому тракту. Кругом тянулись бесконечные леса, занесенные снегом, и в глубокой тишине слышалось только посвистывание полозьев и легкий храп лошадей. Когда позади осталась треть пути, свернули с тракта на восток, по дороге на Тотьму.

Тотьма показалась издали — сначала колокольней собора, затем колокольнями остальных церквей. День его приезда оказался последним календарным днем зимы, но Сухона была еще покрыта льдом, по улицам мела поземка. Убогие темные избы, поставленные вразброс, были заметены снегом, ветер доносил запах свеженаколотых дров, дымок из труб. Несколько белых каменных домов виднелось только возле собора.

Лавров снял квартиру в просторной избе возле рынка и, как выяснилось потом, напротив уездного полицейского управления. В Вологде, в канцелярии губернатора, его уже предупредили, что письма и посылки он, как поднадзорный, будет получать через полицию, свои же письма должен сдавать незапечатанными туда же, а не прямо на почту.

Жили в Тотьме и другие ссыльные. Узнав о его приезде, пришли познакомиться.

Очень понравился Лаврову бывший студент Петровской, земледельческой академии в Москве Николай Гернет, молодой, человек, уже заметно полысевший со лба. Немец по рождению, он немецкого языка не знал, в Тотьме носил косоворотку и высокие русские сапоги или валенки. Шил он тут бедно, получая скудное пособие от казны. Поселился на берегу Сухоны. В его покосившейся избенке входная дверь открывалась с усилием и захлопывалась подобно западне — жалкое было жилье, зато по карману. Он вовсе не падал духом и не ругал здешние края: в разговоре его любимой темой были природные богатства Вологодской губернии, лежащие втуне, уверял он, что здесь можно добывать железо, торф и прочее.

У Гернета часто оставался ночевать другой ссыльный, Александр Линев, тоже недоучившийся студент. Он работал механиком на солеваренном за коде в двух верстах от Тотьмы. Линев был грубоват в манерах, но очень располагал к себе откровенностью и прямотой.


Лавров, разумеется, не получал теперь никакого жалованья, только пособие. Оставалась возможность зарабатывать литературным трудом. Перед его отъездом из Петербурга редакторы некоторых петербургских журналов выражали готовность печатать его философские и научные статьи — без обозначения фамилии автора, конечно. Он придумал себе прозрачный псевдоним П. Миртов: читатель, возможно, вспомнит про «мирты и лавры» и догадается об истинной фамилии автора.

Из Петербурга, по его просьбе, сюда, в Тотьму, переслали часть его домашней библиотеки — около тысячи томов, они могли пригодиться ему для работы.

Комната у него здесь была светлая, даже, весной стало казаться, чересчур: солнце светило на письменный стол целый день, мешая писать.

Он никогда не писал сразу набело. Обычно первый черновик откладывал в сторону и брался за другую статью, потом возвращался к черновику, перечитывал, обдумывал заново, что-то добавлял, подклеивал вставки, опять откладывал. Под конец всякий лист оказывался переделанным многократно, к каждой странице подклеены вставки, а к этим вставкам еще вставки. Почерк у него был, надо признать, весьма неразборчивый. Каждый раз приходилось отдавать кому-нибудь в переписку законченную статью, прежде чем послать, ее в журнал. Теперь он предложил переписку Гернету. Для молодого ссыльного это стало небольшим заработком, прибавкой к его скудному пособию.


С редакцией петербургской газеты «Неделя» Лаврова связывали добрые отношения — еще до отъезда в ссылку. Теперь он взялся написать для «Недели» серию «Исторических писем» — с размышлениями об истории — полезных и доступных для широкого круга читателей и, вместе с тем, не слишком политически конкретных — чтобы эти письма могли быть дозволены к печати.

Решив, что будет писать о самом главном, насущном, он высказывался так: «За грехи отцов мы ответственны лишь настолько, насколько продолжаем эти грехи и пользуемся ими, не стараясь исправить их последствий… Каждое поколение ответственно перед потомством за то лишь, что оно могло сделать и чего не сделало». И цивилизованное меньшинство, то есть интеллигенция, остается в долгу перед страждущим большинством, то есть перед народом, который в тяжких заботах о хлебе насущном не имеет возможности пользоваться благами цивилизации и унижен в бесправии своем. Наконец, человек, сознающий высокий смысл жизни, не может и не должен безвольно подчиняться обстоятельствам. «Если личность, сознающая условия прогресса, ждет сложа руки, чтобы он осуществился сам собою, без всяких усилий с ее стороны, то она есть худший враг прогресса… Всем жалобщикам о разврате времени, о ничтожестве людей, о застое и ретроградном движении следует поставить вопрос:; а вы сами, зрячие среди слепых, здоровые среди больных, что вы сделали, чтобы содействовать прогрессу?» Независимо от степени таланта и уровня знаний «всякий человек, критически мыслящий и решающийся воплотить свою мысль в жизнь, может быть деятелем прогресса». Никто не вправе уклоняться от борьбы за лучшее будущее. «Отойти в сторону имеет право лишь тот, кто сознает себя бессильным, — писал Лавров. — Тот же, кто чувствует или воображает, что у него есть силы, не имеет нравственного права тратить их на мелкий, частный круг деятельности, когда есть какая-либо возможность расширить этот круг». Говорят, один в поле не воин? Но «человек, начинающий борьбу против общественных форм, должен только высказать свою мысль так, чтобы ее узнали: если она верна, то он не будет одинок».

Эти «Исторические письма» он посылал из Тотьмы, минуя полицию н почту, посылал с оказией. Всегда находился кто-нибудь, кто ехал из Тотьмы в Вологду, из Вологды в Петербург.


Здесь, в глухой Тотьме, в доме уездного лесного кондуктора Людвига Модзелевского, жила с прошлого года его родная сестра Анна Чаплицкая, ссыльная из Варшавы.

В Варшаве у нее оставался муж, чиновник кредитного общества. Но это был, несомненно, человек вовсе ей не близкий. Не только потому, что, в отличие от нее, остался непричастен к польскому восстанию в 1863 году. Когда она была арестована, муж и не пытался ничего предпринять для облегчения ее участи — можно сказать, умыл руки. Одиннадцать месяцев она провела в заключении, затем ее приговорили к ссылке на жительство в Сибирь. В ссылку она поехала через Петербург, там ей удалось задержаться и встретиться с князем Суворовым, бывшим петербургским генерал-губернатором и все еще влиятельным человеком при царском дворе. Суворова она, как видно, обворожила, и по его ходатайству Сибирь ей была заменена Вологодской губернией. То обстоятельство, что в Тотьме жил ее брат, конечно, в Петербурге пришлось утаить… Брат избавил ее от многих тягот ссылки, но все же трудно было ей привыкать и к холодному климату, и к суровой природе, и, наконец, к тараканам: когда она видела их на кухне, у нее пропадал аппетит.

В свои двадцать восемь лет она была красива, энергична и явно испытывала неодолимое желание нравиться. Взгляд ее казался пронизывающим, глаза блестели. Темные волосы обычно были наполовину прикрыты черной кружевной косынкой, приколотой красными булавками. Она любила надевать белое платье. Вечерами у нее собиралось общество — друзья брата из уездных чиновников и местные ссыльные.

Лавров был очарован ею сразу. И так как по-русски она говорила бойко, но неправильно, переставляя ударения и даже коверкая слова, он взялся учить ее русскому языку и знакомить с русской литературой. Он проводил у нее почти все вечера и часто читал что-нибудь вслух.

Собственно, если бы не Анна, сидел бы он дома, она же не давала ему быть домоседом. Когда наступило нежаркое северное лето, кружок ее друзей устроил пикник на Дедовом острове, на Сухоне, и Лавров, конечно, принимал участие — в лодке брался за весла, и выгребал против течения, и помогал Анне сойти на берег, не замочив ног.

Вода в Сухоне была чистой и прозрачной, у берегов ее просвечивало каменисто-песчаное дно. И в самом городке почва была песчаная, так что после дождя на улицах быстро становилось сухо.

В тишине над Тотьмой часы на соборной колокольне били каждый час и тонко вызванивали каждые четверть часа…

Любовь к Анне удивительно скрасила его ссыльную жизнь — как единственный свет в окне.

И, кажется, таким же единственным светом в окне стала эта любовь для Анны — здесь, в Тотьме. Но взаимность их должна была оставаться тайной для окружающих. Открыто объявить ее своей женой он не мог. Формально была она замужем за Чаплицким, венчалась по католическому обряду, и развод для нее оказывался проблемой неразрешимой. Отношения приходилось ото всех скрывать. Это им плохо удавалось…

Летом 1868 года навестить отца и бабушку приезжала в Тотьму шестнадцатилетняя Маня, приезжала не одна. Ее попутчицей была девушка постарше — сестра Линева, решившая навестить брата.

Должно быть, Маня не догадалась об отношении отца к Анне — к Анне Павловне, как ее называли на русский лад. А он не решился сказать об этом дочери…

Мог ли он скрывать и от матери свои отношения с Анной? Наверное, нет.

Еще в апреле Елизавета Карловна, втайне от сына, послала прошение в Петербург о его переводе из Тотьмы в другое место, лучше всего — поближе к Петербургу, например в Гатчину или в Лугу. Хотя сознавала, что «это было бы слишком хорошо!» — так она выражала свои горестные чувства в письме к Елене Андреевне Штакеншнейдер.

Той же весной мать Анны Чаплицкой послала из Варшавы прошение на имя министра внутренних дел — о переводе дочери, по состоянию здоровья (это был единственный повод или предлог, который мог быть принят во внимание), из Вологодской губернии в Ригу. В июне Анна узнала, что министр внутренних дел разрешил ей перевестись… нет, не в Ригу, а почему-то в Пензенскую губернию. Но Пензенская губерния совсем ее не привлекала: как жить там одной и так далеко ото всех близких людей?

Она послала новое прошение — о том, чтобы разрешили все-таки не в Пензенскую губернию, а в Ригу.

Лавров сознавал: совершенно бесполезно просить, чтобы его тоже перевели в Ригу или вообще куда-либо за пределы Вологодской губернии. Но решил послать письмо губернатору Хоминскому с просьбой разрешить ему переехать из Тотьмы в Вологду. Просьбу свою объяснял расстроенным здоровьем матери, во-первых, и своим пошатнувшимся здоровьем, во-вторых.

На сей раз губернатор разрешил!

Можно было трогаться с места. С Анной Лавров расставался, но оба верили, что это временно…

Он знал, что в Вологде ныне отбывает ссылку известный публицист Николай Васильевич Шелгунов, с ним был знаком еще в Петербурге. Написал ему письмо, обрисовал положение и попросил подыскать ему в Вологде квартиру. Шелгунов быстро ответил, что все в порядке и квартиру для собрата по несчастью он уже снял на той же Архангельской улице, где живет сам.

Лавров упаковал в ящики свои книги, собрал вещи и отправил их вперед с одним местным жителем, который ехал в Вологду и брался исполнить поручение.

Вместе с Елизаветой Карловной Лавров прощался с Тотьмой 29 августа. Был ясный и теплый день. Провожали их торжественно и трогательно — Анна, ее брат, Гернет, Линев и еще человек десять. Собрали в складчину по три рубля, наняли четыре тройки, купили шампанского. Тронулись около полудня. На тройках лошадей, запряженных в тарантасы, выехали по дороге из Тотьмы, все вместе катили до первой почтовой станции Коровинской.

На Коровинской станции весело провели четыре часа, выпили шампанского, и Лавров от души пожелал долгожданных перемен к лучшему — всем, кто оставался в Тотьме. Под конец, по знаку Линева и Гернета, его подхватили и вынесли на руках к тарантасу, качали его с криками: «ура». Затем усадили вместе с Елизаветой Карловной в тарантас, сердечно распрощались.


Вот и снова Вологда.

Они прибыли прямо па квартиру, заняли верхний этаж двухэтажного деревянного дома — наискось от маленького, в три окна, домика, вернее сказать, избы, где жил Шелгунов.

Условия жизни тут, в губернском городе, были совершенна деревенскими. Не было ни водопровода, ни мостовых, ни фонарей.

Лаврову сразу пришлось купить мебель, разумеется, самую простую и дешевую. Часть комнаты, превращенной им в кабинет, он отгородил огромным книжным шкафом, а письменный стол поставил посреди кабинета, подальше от окна, чтобы солнечные лучи не падали ему на стол. Подходящие шторы достать не удалось. Все книги в шкафу не поместились, часть их осталась лежать на полу и на. стульях.

Можно было снова приниматься за работу, писать задуманные статьи.

Шелгунов познакомил его с помощником правителя канцелярии губернатора Кедровским. Этот молодой человек — скромный, некрасивый, рябой — был почитателем Чернышевского и верным другом вологодских ссыльных. Им всем просто повезло, что такой человек служил в. канцелярии губернатора. Кедровский сообщал им доверительно обо всех бумагах и распоряжениях, какие, поступали в канцелярию и так или иначе их касались.

Уже в первые дни своего пребывания в Вологде Лавров узнал от Кедровского новость — о ней немедленно сообщил в письме Гернету: «Вчерашняя почта привезла Анне Павловне печальное известие нового отказа относительно ее перевода в Ригу… Это очень грустно». Одновременно он, конечно, сообщил об этом ей самой…

У Шелгунова он познакомился с недавним студентом петербургского Технологического института Сажиным, тоже ссыльным… Однажды спросил его, что он читает. И Сажин, — между прочим, отметил его «Исторические письма» — читал их в разных номерах «Недели», еще не зная, кто их автор, — они ему очень понравились. Лавров был смущен этим ответом и сказал:

— Ну, нашли на что указывать…

Но в душе он был рад, что его «Исторические письма» читаются.

И Сажин, и Кедровский советовали ему написать прошение о помиловании, но он категорически отказался. Почему он должен унижаться перед царским правительством?


Прежде, в Петербурге, по заведенному обычаю знакомые собирались у него дома по вторникам, в Вологде захотелось ему удобный этот обычай восстановить.

Вечером во вторник ставили самовар, Елизавета Карловна готовила чай. Приходил Шелгунов, самый горячий собеседник, — в разговоре он нервно пощипывал бородку и не мог спокойно усидеть на месте. Приходил Кедровский с женой, приходил Сажин. Появлялся правитель канцелярии Тишин, непосредственный начальник Кедровского. Выдавал он себя за человека либерального, но полного доверия не вызывал. Как-то пришел, сел на диван и стал допытываться, что теперь Лавров пишет. Лавров хотел отделаться общими фразами — не удалось. И тогда сказал:

— Я пишу историю мысли.

Собственно, он только еще приступал к этой работе — ему казалось, что она может стать главным трудом его жизни…

Но он не прожил в Вологде и двух недель, как его вызвал к себе губернатор и сурово предложил объясниться по поводу доноса тотемского полицейского исправника. Исправник доносил, что Лаврова из Тотьмы провожали на тройках без дозволения полиции. Лавров подтвердил: да, действительно, провожали. Губернатор заявил, что об этом доносе он обязан известить министерство внутренних дел.

А ведь когда Лавров покидал Тотьму, ему и в голову не приходило, какая новая неприятность может свалиться на его голову из-за служебного рвения полицейского исправника — ничтожного человека, на которого, казалось, можно никакого внимания не обращать…

Еще через две недели Лавров узнал от Кедровского, что начальник вологодского жандармского управления подполковник Мерклин на основании того же доноса исправника завел целое дело. Он сообщил в Петербург о происшедшем в Тотьме «выражении сочувствия государственному преступнику Лаврову» со стороны местного населения и ссыльных, а также о преступных речах, которые якобы при сем произносились. Мерклин делал вывод: Лавров — человек для губернского города вредный. И вот из Петербурга пришло в ответ распоряжение выслать Лаврова из Вологды в один из уездных городов губернии — кроме Тотьмы.

Но среди уездных городов Вологодской губернии можно было найти еще большую дыру, чем Тотьма, с еще более суровым климатом, как Яренск или Усть-Сысольск. Неужели отправят туда?

В общем, стало ясно, что, выбираясь из Тотьмы, духом воспрянул он преждевременно. Только он успел немножко распрямить плечи, как его снова прижали. Нет, милости от правительства нечего было ожидать.

Все же губернатор снисходительно дозволил ему самому выбрать для жительства уездный город, где он будет жить под надзором. И Лавров выбрал городишко на дороге между Вологдой и Тотьмой — Кадников.

Известил он об этом Анну. Затем узнал, что по ее просьбе Людвик Модзелевский, ее брат, уже поехал в Кадников — подыскать там для него квартиру. Оставалось еще собрать вещи, упаковать заново книги — спасибо, Шелгунов, Кедровский и Сажин помогли. Кедровский обещал ему содействовать в нелегальной пересылке писем из Кадникова в Петербург и обратно.

Всего тяжелее было Елизавете Карловне. Сколько ей, бедной, приходилось на старости лет с ним мотаться! И опять пришлось трогаться с места, ехать вместе с сыном в Кадников. К счастью, дорога была хорошая: осень стояла сухая.

Выехали в Кадников 3 октября и прибыли в тот же день. Людвик Модзелевекий уже снял для них квартиру в одноэтажном деревянном доме на Дворянской улице.

Улиц в Кадникове было всего две. Они перекрещивались на единственной площади — Соборной. Дворянская была вымощена досками, колеса катились по доскам, как по клавишам. Дважды в день мимо дома проносились почтовые тройки с бубенцами: через Кадников проходил архангельский тракт.

Людей на улицах не было ни слышно, ни видно, разве что у кабаков да на Соборной площади в торговый день. В конце ноября Лавров написал в Тотьму Гернету: «Я почти никого не вижу и из дому не выхожу. С отъездом Людвика Павловича так и не был на улице».

Он работал. Близки были к завершению «Исторические письма». Он не смирялся со своей судьбой и вспоминал слова Герцена в книге «С того берега»: «Повиноваться противно своему убеждению, когда есть возможность не повиноваться, — безнравственно». Вослед Герцену он написал: «Подчиниться против убеждения — это унижение достоинства личности».

Что же делать? Бежать из ссылки?.. Мать он в любом случае не мог бы взять с собой, но должен же он был о ней позаботиться… В январе 1869 года ей исполнилось восемьдесят лет. Она уже не могла ходить без палки, один глаз у нее совсем не видел. Но и сам Петр Лаврович не мог бежать из ссылки без посторонней помощи из-за сильной близорукости. Он страшно тосковал в Кадникове и признавался в письме к Елене Андреевне Штакеншнейдер: «Так скверно еще никогда не было».

Елизавете Карловне на ее прошлогоднее прошение никакого ответа не пришло.


Зимой в Вологду через Кадников проехала Анна Чаплицкая. Такой короткой была радость этой встречи… Анна сказала ему, что покинула Тотьму совсем. Решила добиваться у губернатора Хоминского разрешения, на свободный — без сопровождения, без конвоя — проезд в Пензенскую губернию. На самом деле она решила отправиться тайно совсем в другую сторону: сначала, возможно, к матери в Варшаву, а затем — через границу, в Париж. Она надеялась, что ему тоже удастся бежать из ссылки и они встретятся в Париже. Она уговаривала его бежать!

Когда она уже была в Вологде, он тайно ездил к ней. Был в Кадникове ямщик Кузьма, он — за плату, разумеется, — увозил Лаврова в вечерних сумерках, а возвращался в Кадников на рассвете, когда все жители еще спали. В дорогу Лавров надевал медвежью шубу, мороз был ему нипочем. Встречался он с Анной на квартире Кедровских — они жили в конце Архангельской улицы, на краю города. Сани заезжали во двор, здесь Кузьма распрягал лошадей, а Лавров спешил подняться по темной лесенке на второй этаж…

Так четыре раза приезжал он в Вологду. Последний раз — когда узнал, что Анне разрешен свободный проезд из Вологды к новому месту ссылки. Приехал проститься. Ему удалось — опять же через Кедровского — получить официальное разрешение прибыть в Вологду «для советов с врачами о болезни». Он простился с Анной, по это не было прощанием навсегда. Они оба верили, что их пути спора сойдутся в скором будущем.

В Петербурге дочь его вышла замуж. Ей было семнадцать лет. О предстоящем ее замужестве отца заблаговременно известили, и он ничего не имел против. Муж ее, Михаил Негрескул, сын екатеринославского помещика, учился одно время в петербургской Медико-хирургической академии, теперь занимался литературным трудом.

Известили его и о том, что в феврале 1869 года молодая чета поедет в свадебное путешествие за границу. Перед их отъездом, в письме, отправленном с оказией, Лавров попросил зятя встретиться, если это окажется возможным, с Александром Ивановичем Герценом. Пусть Негрескул спросит Герцена: как, по его мнению, следует Лаврову поступить теперь? И что его ждет, если он сумеет бежать из ссылки и приедет в Париж?

Собственно, иного выхода Лавров сейчас для себя и не видел. Вместе с тем ему никак не хотелось переходить на положение эмигранта, ведь это означало лишиться возможности вернуться на родину… И надумал он обратиться с письмом к князю Суворову — тому самому, что в свое время помог Анне Чаплицкой избежать Сибири. Написал Суворову так:

«Обращаясь к Вашей Светлости с просьбой о ходатайстве, я знаю очень хорошо, что путь, избранный мною… необычный, но и просьба, с которой обращаюсь, настолько необычна, что я не имею ни малейшей надежды достичь ее исполнения обычным путем, и единственною возможностью представляется мне — найти человека, который решился бы лично ходатайствовать о моем деле у Его Императорского Величества.

…Я ни минуты не обманываю себя надеждою, чтобы, даже в случае моего скорого возвращения из ссылки, мне когда-либо позволили взойти на кафедру; следовательно, деятельность преподавателя для меня закрыта навсегда.

…Остается деятельность научно-кабинетная. В ней я сознаю, что могу еще сделать кое-что свое и принести пользу русскому слову, русской мысли.

…Хотя я перевез до 1000 томов своей библиотеки в Тотьму, потом в Вологду, а теперь в Кадников, но, несмотря на все мои старания, я скоро заметил, что мои работы по истории наук и по истории мысли вообще здесь невозможны.

…Высочайшей власти не желательно, чтобы я находился в столице, центре всей деятельности в России.

…Нельзя ли дать мне возможность работать в скромной сфере науки, не возвращая меня в столицу? Мне кажется, что средство есть: дозволить мне жить за границей.

За несколько дней до моего ареста, Ваша Светлость, я имел возможность эмигрировать, и меня предупреждали, что я буду арестован. Но я не хотел, как не хочу и теперь, потому что разрывать совсем связи с отечеством очень тяжело, и только крайность может принудить к тому человека.

…Перевод в другую губернию, о чем, кажется, хлопочет моя мать, был бы для меня, конечно, важен в отношении здоровья, но для работ моих он совершенно не имеет значения, а мне осталась в будущем только жизнь кабинетная, работа мысли. Лишь эта работа, а не мое здоровье, может иметь какую-либо цену для моей родины и для правительства. Столица мне закрыта, остается одна возможность, — и поэтому обращаюсь к Вашей Светлости с этим письмом».

Письмо было отослано 10 марта, и почти одновременно он отправил в Петербург, в адрес редакции «Недели», последнее из серии «Исторических писем». Несведущий читатель не мог бы догадаться, что со страниц газеты звучит голос человека, сосланного в лесную глушь. Этот голос провозглашал: «…история не кончена. Она совершается около нас и будет совершаться поколениями, растущими и еще не родившимися. Настоящее нельзя оторвать от минувшего, но и минувшее потеряло бы всякое живое и реальное значение, если бы оно не было неразрывно связано с настоящим, если б один великий процесс не охватывал историю в ее целом». Как в прошлом, так и в настоящем «вне истины и справедливости прогресса никогда не существовало».

Он взывал к истине и требовал справедливости — устно, письменно и печатно. И часто казалось, что его не слышит никто.


В томительные дни ссылки в Кадникове он составил и записал свои двенадцать заповедей:

«1. Храни в себе человеческое достоинство.

2. Развивай в себе телесные и душевные способности для стремления к истине и справедливости.

3. Стремление к истине возлагает на тебя обязанность безусловной критики, борьбы с призраками и с идолами.

4. Изучай природу и владей ею.

5. Будь искренен в чувствах и в мыслях,

6. Путем критики иди к твердому убеждению.

7. Воплощай свое убеждение в дело и жертвуй для него всеми благами жизни.

8. Будь последователен в мысли и жизни.

9. Стремление к справедливости возлагает на тебя обязанность не только воздавать каждому по достоинству, но и охранять чужое достоинство так же строго, как собственное.

10. Развивай в людях сознание человеческого достоинства, стремление к истине и справедливости, критику мысли, искренность чувства, решимость жить согласно убеждению.

11. Покоряйся необходимости, не падая духом; оценивай возможное, не увлекаясь чувством; стремись к наибольшему возможному благу, когда не можешь достичь лучшего.

12. Содействуй сознательно прогрессу человечества».

Эти заповеди он составил для своих детей и для себя. Он не желал плыть по течению. И нужны ему были не просто житейские правила, но — заповеди, ибо дело его было не просто делом, но — призванием.

В Кадникове он был тогда единственным ссыльным, и двум жандармам поручено было за ним наблюдать. Правда, они ему особенно не досаждали. Вечерами, до поздней ночи, в его занавешенном окне горел свет, и его силуэт можно было видеть в окне, когда он вставал из-за письменного стола и ходил из угла в угол. Наблюдавшие могли не беспокоиться: поднадзорный сидит дома при свечах.

Лишь тайная переписка связывала его с кругом друзей. Из писем он узнал, что князь Суворов ровным счетом ничего не сделал для того, чтобы ему как-то помочь, — не стоило на него рассчитывать. Узнал также, что в середине мая дочь его с мужем вернулась из-за границы домой, в Петербург, а месяцем позже из Вологды бежал в неизвестном направлении Сажин.

После побега Сажина надзор жандармов за Лавровым был заметно усилен.

В июле приехали навестить его в Кадникове сын Михаил, уже двадцатилетний, и муж дочери Михаил Негрескул — худой, с черными кудрями, неправильными чертами лица и внимательными темно-серыми глазами. Очень славный оказался у него зять.

Негрескул рассказал захватывающие новости.

Он встретился в Ницце с Герценом, и тот, как выяснилось, читал, и притом с большим интересом, «Исторические письма» на страницах «Недели». Герцен ждет приезда Лаврова в Париж и обещает сразу ввести его «в сношения с лицами родственных заграничных партий», обещает устроить все: «Пускай лишь приедет!» А что слышно о Сажине? Сажин, оказывается, уже далеко: прислал телеграмму из Гамбурга о том, что отплывает на пароходе в Нью-Йорк… Но как же бежать из ссылки?

Для выезда за границу необходим заграничный паспорт, но где его достать?

Препятствием оказывался не только надзор со стороны жандармов. Препятствием была полная неопытность и его, и сына, и зятя в подобных предприятиях, которые требовали практической хватки. Решили, что к зиме Негрескул найдет Петру Лавровичу подходящего провожатого и с первым санным путем можно будет совершить побег. Все-таки зимний путь надежнее пути в другое время года, когда дожди или распутица могут сделать дорогу непроезжей… Потом отдельно вывезут Елизавету Карловну. Она не приговорена к ссылке, и можно надеяться, что здесь ее не будут насильно задерживать. Одновременно можно будет вывезти из Кадникова его библиотеку. Так что остается набраться терпения и ждать.

Негрескул еще рассказал о многом. Весною вместе с женой жил он на солнечном берегу Средиземного моря — недалеко от Ниццы, в Ментоне. За два месяца Ментона им наскучила, потянуло домой. Поехали через Женеву, потому что в этом городе живет знаменитый Бакунин, и Негрескул хотел с ним познакомиться. Этот русский революционер, известный всей Европе, поселился в квартире на четвертом этаже, под крышей, а ведь он страдает одышкой и нелегко ему подниматься по лестнице. В его квартире две комнаты: большую занимает типография, в меньшей, вечно неубранной, живет он сам. Оказался он человеком обаятельным, в общении — простым. Когда он в разговоре уда-ряд кулаком по столу и повторял: «Камня на камне не оставить», — это вовсе не производило устрашающего впечатления.

Но вот в Женеве явился к молодоженам в отель щуплый, но чрезвычайно напористый молодой человек по имени Сергей Нечаев. Он услышал о них от Бакунина и захотел привлечь Негрескула в свою революционную организацию. Но что это за организация — неведомо никому. Нечаев стремится уверить всех, что за его плечами стоит некий таинственный и могущественный комитет, и уверил в этом Бакунина.

Негрескул отнесся к Нечаеву с недоверием и по возвращении в Петербург выяснил в студенческих кружках: вся организация Нечаева — это кучка его сторонников среди студентов, главным образом в Москве.

Маня просто боится Нечаева. Холодный изучающий взгляд этого человека наводил на нее страх. У него узкие, глубоко запавшие глаза, жиденькая юношеская бородка, усики по углам рта. Когда в Женеве он пришел к ним в первый раз, то сел на стул у окна, спиной к свету, явно для того, чтобы трудней было разглядеть выражение его лица, а на другой день пришел закутанный в плед до самых глаз. При первом посещении попросил дать ему «до завтра» пальто, сюртук и плед, но не вернул и по сей день.

В Женеве Нечаев утверждал, что в России арестовано и сослано пятьсот студентов. На самом деле арестовано около ста. Он заявлял, что, чем хуже арестованным студентам, тем лучше: это якобы приближает революцию. В Женеве он рассказывал, будто бежал из Петропавловской крепости, а на самом деле в России он вовсе не был арестован… Может ли вызывать доверие этот циник, беззастенчиво лгущий на каждом шагу?

Неужели подобные люди возьмут в свои руки дело революции? Этого просто нельзя допустить!

Когда сын и зять уехали, Петр Лаврович отчаянно затосковал снова. У него теперь случались приступы мигрени, он становился крайне раздражительным.

В ноябре он узнал от Кедровского, что министерство внутренних дел объявило — разумеется, негласно — розыск бежавшей из ссылки Чаплицкой, и в Вологде губернатор подписал соответствующий секретный циркуляр о ее розыске в пределах губернии, хотя, конечно, прекрасно понимал, что ее давно уже и след простыл. Эта новость могла означать одно: февральский побег Анны оказался удачным.

Невыносима была мысль, что ее могут арестовать.


В присланной из Петербурга новой книжке «Отечественных записок» прочел он статью молодого публициста Михайловского «Что такое прогресс?». Статья ему понравилась, но одно утверждение автора вызвало протест: Михайловский отождествлял понятия справедливости и юридического закона. Ведь это прямо-таки наглядно опровергалось произволом царского суда!

Лавров написал ответную статью, где, между прочим, задавал вопрос: «Неужели в наше время развитый мыслитель может отождествлять справедливость с исполнением буквы закона?» И дальше: «Идеал справедливости всегда заключался в том, чтобы обращаться с другими по их достоинству…» Каждому по достоинству — вот в чем справедливость!

Мысль эту он продолжал развивать в другой статье — «Современные учения о нравственности и ее история». Если в нравственном развитии мы видим достоинство человека, то обязаны уважать достоинство других так ж как собственное: «Оскорбление чужого достоинства ест оскорбление нашего достоинства». Наконец: «Безнравственно оставаться безучастным зрителем несправедливости, когда борьба за справедливость возможна».

Обе последних статьи он отправил в «Отечественные записки». Его известили, что статьи приняты и будут напечатаны. Кроме того, можно попытаться выпустить его «Исторические письма» в Петербурге отдельным изданием, также под псевдонимом П. Миртов.

Он воодушевился и сразу принялся перерабатывать их для этого издания. Обновленный рукописный текст пересылал в Вологду, там за его переписку взялись трое семинаристов — те самые юноши, что приходили к нему знакомиться в день его прибытия в ссылку…


В газетах появилось ужасное сообщение: в Москве, в пруду парка Петровской академии, был найден труп с простреленной головой, на его шее был замотан красный шарф, к концам которого были привязаны два кирпича. После этого, по обвинению в убийстве, полиция арестовала московских друзей Сергея Нечаева. Сам же Нечаев, вернувшийся из-за границы еще в сентябре, снова скрылся за границу. И вот 4 декабря в Петербурге был арестован — и, как это ни поразительно, по тому же делу — Михаил Негрескул! Тот, кто разоблачал Нечаева перед его приверженцами! Но почему, почему?..

Можно было себе представить, каким ударом оказался арест мужа для Мани, тем более, что она ждала ребенка… Ну и, конечно, устройство побега Петра Лавровича из ссылки откладывалось на неопределенный срок.

В январе 1870 года Маня благополучно родила сына. А муж ее сидел в крепости, и неизвестно было, что его ждет…

В том же месяце «Санкт-Петербургские ведомости» кратко сообщили: в Париже умер Александр Иванович Герцен. Лавров был глубоко опечален: он так мечтал о встрече с Герценом, и вот теперь ей уже не суждено состояться.

Вечером 13 февраля с крыльца постучались, он вышел в переднюю, открыл дверь. Увидел высокого молодого человека в военной форме, в фуражке, в очках, с небольшими светлыми усами, и холодно спросил, что ему нужно.

Молодой человек сказал, что приехал проведать его по поручению его дочери. Лавров обрадовался, взволновался, пригласил в комнату.

Но едва они сели, как в дверь постучали снова — явились двое местных жителей — просто так, в гости. Приезжий встал и представился им как отставной штабс-капитан Скирмунт. Он здесь проездом, остановился на постоялом дворе и вот решился зайти к господину Лаврову — познакомиться.

У гостей разгорелось любопытство, и отставной штабс-капитан стал непринужденно рассказывать о Петербурге, о загранице, где он недавно побывал. Лавров досадовал на любопытствующих гостей (поскорей бы ушли!), но старался скрыть свое нетерпение. Наконец они раскланялись, выразили горячее желание, чтобы господин Скирмунт их тоже посетил. Он пообещал зайти, но не теперь, на обратном пути… Гости ушли, и тогда он сказал:

— Я не Скирмунт, я Герман Лопатин.

Это имя Лаврову было известно: Негрескул называл Лопатина в числе своих друзей. И сразу этот молодой человек с проницательным взглядом вызвал доверие и симпатию.

— Мне поручено помочь вам бежать, увезти вас отсюда в Петербург. Вы готовы? Когда можете собраться?

— Согласен ехать хоть сию минуту, — ответил Лавров.

Нет, конечно, сразу, сию минуту, уехать было невозможно. В городке заведено было всего три почтовых тройки, нанять одну из них — значило себя выдать: Лаврова знали тут хорошо. Лошадей для проезжающих содержал также один из уездных чиновников, к нему Лавров обращался недели две назад, спрашивал, не даст ли лошадей, если будет такая надобность, но тот уклонился от ответа — струсил, должно быть.

Так что в Кадникове нанимать лошадей нечего было и думать. Решили так: Лопатин завтра вернется в Вологду, там наймет тройку, и тогда послезавтра к вечеру, когда стемнеет, можно будет отправиться в путь.

Да, еще непременно нужно Лопатину в Вологде зайти к семинаристам, забрать у них последние переписанные рукописи Лаврова и расплатиться за работу…

Было уже поздно, когда Лопатин ушел ночевать на постоялый двор. Утром он укатил на почтовой тройке в Вологду.

В этот день Петр Лаврович и Елизавета Карловна, скрывая волнение, говорили знакомым и соседям, что всю ближайшую неделю (а наступала масленица) он намерен усиленно заниматься за письменным столом, поэтому просит его не беспокоить. Й на блины просит также не приглашать.

На следующее утро Лопатин приехал на тройке, нанятой в Вологде. Весь день провел в своем номере на постоялом дворе, сказался больным и никуда не выходил. К Лаврову по его просьбе пришел цирюльник, подстриг бороду, отросшую за три года ссылки. Рыжеватая борода его заметно поседела, отчего казалась желтой. Он расплатился и сказал цирюльнику, чтобы на масленице не приходил. И молочнице Елизавета Карловна сказала, что в ближайшие дни приходить не надо. Сегодня вечером, слава богу, никаких гостей не ожидалось, у местного исправника в доме устраивалась карточная игра, и все уездное «общество» собиралось там.

Елизавете Карловне предстояло в ближайшие несколько дней не гасить вечерами свет в кабинете; пусть жандармы, прогуливаясь привычно под окнами, думают, что Лавров сидит и пишет. А пройдет несколько дней, беглец будет уже далеко, и тогда она должна будет заявить властям об исчезновении сына. Можно было не сомневаться, что она все так и сделает…

Как только стемнело, послышался условленный стук в дверь — пришел Лопатин. Петр Лаврович был уже готов. Они вместе вышли. Улица была пустынна, тускло светились огоньки в окошках, под ногами поскрипывал снег. Лавров не пошел вместе с Лопатиным на постоялый двор, остался ждать на улице.

Вот уже тройка выехала, ямщик придержал лошадей, и Лавров тоже сел в сани.

Городок уже остался позади, когда Лопатин спохватился:

— Петр Лаврович! А пирожки!

— Что такое?

— Пирожки забыли!

— Ну бог с ними!

— Да нет, как же, Елизавета Карловна огорчится. Да и есть нечего будет, ведь в Вологде не остановимся.

— Что вы, Герман Александрович! — запротестовал Лавров. — Стоит ли из-за таких пустяков задерживаться…

Но Лопатин выскочил из саней, побежал обратно и скоро вернулся, неся в руках сверток с пирожками.

Ночью прибыли в Вологду, там все-таки пришлось остановиться на постоялом дворе.

Утром Лопатин подвязал Петру Лавровичу щеку платком и обложил ватой, что скрывало бороду и сильно изменяло наружность. Лавров должен был при посторонних делать вид, что у него болят зубы и он не может говорить, может только мычать.

Наняли почтовую тройку до Ярославля. Лавров прятал лицо в воротник медвежьей шубы.

Снова долгая снежная дорога через леса… За Вологдой, в Грязовце, когда перепрягали лошадей на постоялом дворе, они увидели сани, в которых сидел — надо же такому случиться! — жандармский подполковник Мерклин, знавший Лаврова в лицо. К счастью, жандарм его не заметил. А может быть — не узнал. Проехали мимо…

За Ярославлем покатили на санях до Сергиева посада, где была конечная станция железной дороги, дорога эта строилась от Москвы на Ярославль.

Дальше ехали в вагоне поезда. Ехали до Петербурга без приключений, если не считать того, что в Москве, в гостинице, Лавров забыл свои часы.


Герману Лопатину было двадцать пять лет, и он уже провел несколько месяцев в Петропавловской крепости, арестованный за участие в нелегальном студенческом кружке. Позднее его выслали в Ставрополь. Там внезапно снова арестовали. Оказалось, что при обыске у его друга Михаила Негрескула было найдено его, Лопатина, весьма откровенное и неосторожное письмо. В Ставрополе под арестом его содержали без особой строгости, и в первых числах января — то есть совсем недавно — ему удалось бежать. Он прибыл в Петербург и встретился с Автономом Негрескулом, старшим братом Михаила. Встретился с Марией Петровной Негрескул, то есть с Маней. Узнал, что Лавров страшно рвется ив ссылки за границу. Имея на руках документы на имя отставного штабс-капитана, Лопатин вызвался тотчас отправиться в Кадников, чтобы успокоить Лаврова и обнадежить скорым отъездом, — так он сказал Мане. На деле же решил увезти его сразу, не откладывая.

Заграничный паспорт пообещал дать Лопатину петербургский доктор Веймар. Доктор выпишет паспорт на свое имя и отдаст Лопатину — они друзья. Но Лопатин готов на время уступить эту нужную бумагу Лаврову. С паспортом Веймара Лавров проедет в Париж, оттуда перешлет его в Петербург. И тогда уже выедет за границу Лопатин, с тем же паспортом. Это решено.

Лавров с беспокойством спрашивал: а что грозит его зятю Михаилу Негрескулу? Как минувшей осенью сложились его отношения с Нечаевым? Что вообще произошло?

Лопатин все это знал и смог рассказать. Конечно, ничего общего между Негрескулом и Нечаевым нет и не было. Ведет себя Нечаев позорно. Вот, например, узнал он, вернувшись из Женевы в Москву, что приятель Негрескула в Петербурге студент Колачевский — сын богатых родителей. Узнал — и приказал одному из своих приверженцев обманом и угрозами заставить Колачевского подписать вексель на шесть тысяч рублей. Причем на векселе была заранее поставлена неверная дата, выходило, что вексель подписан Колачевским уже давно, так что не смог бы он этот вексель опротестовать. Понимаете, какие это проходимцы? Вексель, вырванный у Колачевского мошенническим способом, был передан Нечаеву. Но тут начались аресты — после убийства в парке Петровской академии. Нечаев бежал. Он не успел или не решился предъявить вексель к оплате… И, между прочим, в сентябре он вернул Негрескулу взятые в Женеве «до завтра» пальто и плед, а сюртук его все же оставил у себя. Зачем? Чтобы иметь возможность шантажировать своего недруга, «держать его в руках», чтобы не мог Негрескул отрицать всякую связь между ними — вот для чего!

А кого там убили в Москве?

Убили одного студента. Он сначала сблизился с Нечаевым, а затем заявил, что не намерен беспрекословно ему подчиняться. Нечаев уверил своих приверженцев, что это предатель, и вчетвером они совершили убийство… Теперь все арестованы, кроме самого Нечаева. Он опять за границей и, наверно, опять расписывает перед Бакуниным свои мнимые подвиги. Но что же такое Нечаев?

Ему немногим более двадцати, но он, как говорится, молодой, да ранний. До того, как он стал провозглашать «народную расправу», он уже был учителем в Сергиевском приходском училище в Петербурге. Преподавал — как думаете, что? — закон божий! Так что лицемерие для него дело привычное. Он действительно ненавидит царское самодержавие, но для него цель оправдывает средства. А впрочем, черт его знает, что у него на уме! Он теперь носит синие очки — уже и в глаза ему не заглянешь…


В Петербурге шел снег. У вокзала наняли извозчика и поехали в самый центр города, на Конногвардейский бульвар, на квартиру офицера Лобова, ученика Лаврова но артиллерийской академии.

Здесь, на этой квартире, Петр Лаврович смог тайно встретиться с дочерью, старшим сыном и Еленой Андреевной Штакеишнейдер. И сколько предосторожностей пришлось ему соблюсти! Даже нельзя было самому поехать на 14-ю линию Васильевского острова, к дочери, хотя бы ради того, чтобы взглянуть на внука — малышу был всего месяц от роду. За квартирой дочери уже могли следить. Его побег из вологодской ссылки уже мог быть обнаружен…

А ведь вышло так, что он провел в ссылке ровно три года и, значит, не бросил слова на ветер, заверив дочку, что пробудет там не долее трех лет.

Михаил Негрескул все еще сидел в крепости. Свиданий с женой ему официально не разрешалось, но его мать приехала из Екатеринослава и устроила эти свидания через служащего в крепости плац-майора — по двадцать пять рублей за каждую встречу. За взятку можно было устроить даже свидание в крепости! Маня поняла из разговоров с мужем, что серьезных обвинений против него нет, арестовали его просто как одного из знакомых Нечаева, но при обыске нашли что-то компрометирующее — какую-то вещь… Все же можно было надеяться, что его отпустят. Когда будет суд — неизвестно, следствие продолжается…

Лавров сознавал, что задерживаться в Петербурге ему никак нельзя. Но еще нужно было получить заграничный паспорт — доктор Веймар его еще не успел выписать. Препятствие оказалось непредвиденным — масленица! По случаю масленицы в Петербурге были закрыты все присутственные места. Лавров прибыл в четверг, а паспорт можно было получить только на следующей неделе. Не раньше понедельника, то есть первого дня великого поста.

Но оставаться в Петербурге с каждым днем становилось опаснее. Лобов предложил отвезти его в имение приятелей в Лужском уезде, в пятнадцати верстах от железнодорожной станции в Луге. За приятелей Лобов ручался — не выдадут.

Облачился Лавров в свою медвежью шубу, спрятал лицо в воротник, и поехали на извозчике на Варшавский вокзал. Отсюда на дачном поезде — в Лугу. Там, дожидаясь лошадей, поужинали в трактире, где шел кутеж I по случаю масленицы.

В имении же, куда прибыли Лавров и его провожатый, по той же причине было множество гостей, приглашенных на блины. К счастью, там никто не знал Лаврова в лицо, и он был представлен гостям под вымышленной фамилией. Впервые пришлось ему разыгрывать роль, откликаться не на свое имя-отчество…

Было условлено, что провожать его до прусской границы будет Автоном Негрескул. В понедельник, в конце дня, друзья Лобова должны привезти беглеца па станцию в Луге и купить билет. Подойдет поезд, из вагона выйдет Автоном, уже имея при себе паспорт Веймара. Вместе с Лавровым вернется в вагон, вдвоем поедут дальше…

Итак, в понедельник привезли Лаврова на станцию, купили ему билет. Подошел ожидаемый поезд, но Автоном из Петербурга не приехал. Это означало, вероятнее всего, что паспорта еще нет. Трудно получить паспорт в понедельник. Не надо забывать, что понедельник — тяжелый день, особенно после масленицы, особенно для канцелярских крыс в присутственных местах.

Автоном приехал во вторник и привез — наконец-то! — паспорт. В ночь на среду выехали из имения вдвоем, на легких санях, рассчитывая поспеть к утреннему поезду, но помешала метель — опоздали. Снова пришлось вернуться, так как на станции ожидать следующего поезда было рискованно: могли быть уже посланы всюду по железным дорогам телеграммы о его бегстве… Они приехали на станцию к следующему поезду. Что и говорить, переволновались. И вот наконец сели в вагон. Поезд тронулся…

Всю дорогу Лавров лежал в купе, лицом к стенке, притворяясь больным. Слушал бесконечный перестук колес. Молчаливый Автоном приносил ему еду из дорожных буфетов.

Уже недалеко от границы, когда поезд остановился и Автоном побежал в станционный буфет, Петр Лаврович подумал, что нечего больше опасаться и вообще — сколько можно лежать… Он встал, накинул шубу, прошел к выходу. Высунулся из двери вагона, вдохнул морозный воздух и спросил у какого-то железнодорожника, должно быть кондуктора, который час (ведь ехал без часов — свои забыл в Москве). В это время Автоном поспешно подходил к вагону. Рывком поднявшись по ступенькам, он втолкнул Петра Лавровича в вагон, и тот увидел, что Автоном смотрит на него с ужасом. В чем дело, что случилось?

Автоном, уже в купе, спросил, сдвинув брови:

— Вы заметили, к кому обратились с вопросом?

— К кондуктору, кажется…

— Это не кондуктор, это жандарм!

А он-то, по близорукости, не разглядел…

И вот уже пограничная станция Вержболово. Паспорт у него в порядке, придраться не к чему.

Автоном Негрескул с перрона помахал ему рукой на прощанье…

На другой день Лавров послал дочери телеграмму из Кенигсберга, — разумеется, условный текст. Чтобы она не беспокоилась.

Загрузка...