ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В дом на улице Эвершот Род в Холловэе редакция газеты «Вперед!» перебралась в мае 1875 года. И здесь на каждом этаже было только по две комнаты: окнами в сад и окнами на улицу. Дом был теснее прежнего, зато дешевле, и сад во дворе оказался больше и лучше — вид ил окна радовал глаз. Особенно сейчас, когда по-весеннему ярко зеленела листва, потеплело и окна можно было держать открытыми.

В соседнем переулке, застроенном сараями и конюшнями» нанят был сарай с верхним освещением — застекленной частью потолка. В сарае поставили наборные кассы.


Летом Лопатин снова нелегально отправился в Россию.

Первое же его письмо к Лаврову из Петербурга больно ударило известием об Александре Алексеевиче Кропоткине: «…князя А. А. выслали в Минусинск Енисейской губернии. Все вышло из-за его письма к Вам, перехваченного на почте, и из-за его дерзких ответов…»

А в сентябре Лопатин сообщил, что перехваченное письмо Кропоткина было отправлено по адресу: Mr. Thompson, care of Mr. Albert, то есть «М-ру Томпсону через м-ра Альберта». «Обстоятельство это не лишено значения», — замечал в письме Лопатин. Ведь Альбертом назывался, на почтовых конвертах мнимый Потоцкий… Значит, все-таки этот проклятый адрес подвел Кропоткина! Значит, гнусный провокатор обвел Лаврова вокруг пальца… Вот уж — век живи, век учись…

Вести из России были угнетающими: аресты, молодых революционеров следовали один за другим.

Протянуть братскую руку тем, кого преследуют! Убеждающим словом поддержать в них сознание своей правоты!

Со всей горячностью написал Лавров статью «Новый разгул сыщиков»:

«Мы надеемся, мы уверены, что социально-революционное движение в России перешло уже тот фазис, когда арест двух-трех десятков лиц мог остановить его. Оно пустило корни, которых уже не вырвать сыщикам, и теперь преследования могут лишь усилить его.

…Да, русские капиталисты и купцы, русские чиновники и сыщики, столпы и державные эксплуататор русской империи, и у вас загорелась почва под ногами.

Что вы можете противопоставить проповеди братского союза всех трудящихся, союза, который должен смести с земли русской всех паразитов, питающихся жизненны ми соками трудящегося народа?..

Не противопоставите ли вы нам идею самодержавного богопомазанника, безответственного пред рабами единого просвещенного божественным разумом среди темной толпы? Вы сами не верите уже этой полинялой тряпке…

Или не вынесете ли вы против нас хоругвь православия, этого вечного раба сильных, который никогда не протянул руки страждущему, подавленному народу русскому, — этого жалкого паразита, который прожил тысячу лет на русской почве, внушив к себе лишь презрение? — Но кто и когда мог опереться на эту болотную трясину? Разве православие могло спасти кого-нибудь?

…У вас нет и не может быть принципов, и потому вы можете лишь опираться на силу в ваших гонениях на социалистов. Но и ваша сила вовсе не прочна, и тайное сознание этой непрочности усиливает вашу панику, усиливает то озлобление, с которым вы бросаетесь на всякую жертву, не разбирая, насколько она опасна для вас…»


Летом в Лондоне побывал Сергей Кравчинский, революционер с кипучей натурой и несомненными литературными способностями. У Лаврова сложилось впечатление, что этот молодой человек не имеет возражений против его политической программы. Отношения с членами редакции «Вперед!» у Кравчинского были дружескими.

Он уехал в Париж, а в октябре прислал Лаврову пространное и резкое письмо — ничего подобного Кравчинский не высказывал, пока был в Лондоне. Теперь он писал:

«Мне кажется, что орган, который был бы действительным руководителем партии, должен писаться людьми действующими в России, Заграничный же эмигрантский орган никогда этого не достигнет. Он всегда будет жить задним числом. В самом лучшем случае будет идти позади партии, а никогда не впереди ее. Такова судьба всех эмигрантских органов. Конечно, бывают исключения из этого правила. «Колокол» был одним из них. Но нужен тут особый «дар ясновидения», который составляет удел весьма немногих. Нужно иметь то, что называется революционным инстинктом. Этого инстинкта не выработать никакими усилиями. Это всего менее продукт мысли или логики. Главный источник его — революционная страсть.

Только этот революционный инстинкт может служить путеводной нитью…

У вас этого инстинкта нет. Вы — человек мысли, а не страсти. Ну, а этого недостаточно…

Вы хотите социальной революции в самом полном, самом обширном, одним словом, в самом научном смысле этого слова. Вы ждете того времени, когда русский народ будет в состоянии подняться с ясно осознанной социальной программой самой высшей пробы…

Мы не верим ни в возможность, ни в необходимость такой революции, какой вы ждете, Никогда еще в истории не бывало примера, чтобы революция начиналась ясно, сознательно, «научно»…

Может ли пропаганда образовать хотя бы самое ничтожное революционное меньшинство в народе? Нет, для этого она совершенно бессильна. Прежде всего скажу, что «социалист» еще не значит «революционер», но положим, что каждый социалист — революционер. Спрашивается, много ли мы можем напропагандировать coциалистов? Об этом смешно и спрашивать! Ведь нас ничтожная горсточка…»

Кравчинский ожидал, что вот пройдет в Петербурге большой судебный процесс по делу арестованных пропагандистов и раскроет всем глаза на бесполезность пропаганды в народе и на необходимость перейти к бунту, «Ведь это правительство только сдуру так перепугалось На самом деле мы ничего страшного не сделали. Мы оставили после себя несколько десятков пропагандистов из народа, вот и вся непосредственная польза, которую мел принесли!.. Поэтому всем живым людям, которым дорого дело, а не «спасение души», т. е. удовлетворений разным своим нравственным потребностям, придется либо сложить руки, либо выбрать другой путь». Какой? «…более смелый, более решительный, т. е. путь прямого бунта».

Что на это ответишь?

Лаврова не убедили слова Кравчинского о бесполезности пропаганды в народе, бесполезности убеждающего слова, но особенно задело в письме утверждение, что у него «революционного инстинкта нет». Мог ли он доказать обратное? И возможно ли вообще доказать присутствие в ком бы то ни было такого качества, как революционный инстинкт?

Время покажет, на чьей стороне правда и чей путь вернее ведет к цели…

Он получил только что напечатанный в Женеве первый том первого собрания сочинений Герцена. Подумал: наконец-то, давно пора! Но прочел предисловие — и возмутился.

Предисловие было напечатано без подписи, но можно было не сомневаться: его написал Вырубов. Это ведь он подготовил том к печати. Вырубов без тени сомнения утверждал, будто покойный Герцен «пе был вовсе политическим человеком» и «не дотрагивался до формы правления». Да читал ли Вырубов Герцена с должным вниманием или только перелистывал небрежно?

А ведь кто-то может прочесть предисловие и поверить — авторитетному тону и якобы авторитетному свидетельству!

Надо написать и в ближайших номерах «Вперед!» напечатать статью с иной характеристикой великого Герцена — показать, кем он на самом деле был. «Он выступил передовым политическим мыслителем среди полного заглушения политической мысли», и в доказательство Лавров привел длинный ряд цитат из книг и статей Герцена.

Последняя цитата в этом ряду была ему особенно по душе — слова Герцена собеседнику, что всякий человек моягет «быть незаменимой действительностью», й далее:

«Теперь вы понимаете, от чего и от кого зависит будущность людей, народов?

— От кого?

— Как от кого?.. Да от НАС С ВАМИ, например. Как же после этого нам сложить руки!»


Осень была на исходе, шли холодные дожди. Однажды вечером заехал в редакцию Врублевский. За дружеским разговором у пылающего камина просидел час или полтора. Вспоминал разные эпизоды из своей жизни. Рассказал историю одновременно смешную и печальную: когда в газетах было пропечатано, что Врублевский стал в Париже генералом, знакомые его матери в Белостоке приходили к ней поздравлять: как же, ее сын получил такой важный чин, и притом за границей, да еще в Париже! Зато когда узнали, что представляет собою Коммуна, мать Врублевского не могла даже показаться в так называемом обществе…

Он пригласил всех сотрудников редакции, в первую очередь «пана полковника», то есть Лаврова, на собрание, назначенное на 4 декабря в таверне «Белая лошадь», в лондонском районе Холборн. Оно посвящалось 45-й годовщине польского восстания 1830 года.

Накануне собрания Лаврову прислал записку Маркс — извещал, что по болезни не сможет прийти — в такую погоду его особенно мучает бронхит…

Вечером 4-го почти все сотрудники редакции «Вперед!» прибыли в «Белую лошадь». Там собралось человек пятьдесят. Большей частью, разумеется, поляки. Пришло также несколько чехов, немцев, сербов, один француз. Сначала была «коляция», то есть ужин, пили пиво, но некоторые гости время от времени ускользали по лесенке вниз, в подвальчик, где можно было выпить и кое-что покрепче. Наконец поднялся Врублевский и открыл собрание.

Он прочел приветственные письма от Маркса и Энгельса, произнес короткую речь по-французски. В речи своей он отметил, между прочим, значение социально-революционной партии в России:

— Одна эта партия имеет силу, потому что она одна имеет самоотверженных приверженцев, одна имеет нравственные, благородные цели… Польский народ и русский народ должны восстать вместе, как наши отцы говорили, «за нашу и вашу свободу»!

Он еще говорил по-польски. Воодушевляясь, он становился красив, несмотря на заметные оспины на лице.

После него поднялся Лавров. Польским языком он владел слабо, мог обратиться к присутствующим по-французски, по-немецки, по-английски, но решил, что русская речь будет здесь более понятна. Он сказал:

— Товарищи социалисты, мы сошлись здесь во имя общего нам всем убеждения, что лишь на почве международной солидарности возможно решение вопросов современной жизни, современной истории; но мы сошлись также, чтобы помянуть добрым словом борцов 1830 года за польскую национальность. Нет ли в этом противоречия? Не должны ли мы, во имя международного рабочего социализма, знамя которого есть наше знамя, отречься от прошедшего, разорвать связь с традицией политической, национальной борьбы? Нет, потому что международный социализм не есть отречение от истории…

Потом говорил Смирнов. Голос у него был слабый, под стать его тщедушной фигуре. Ему сразу стали кричать, чтобы говорил громче. Надсаживаясь, то и дело срываясь на фальцет, он выкрикивал:

— Перед русскими и польскими социалистами лежит один путь!.. Мы должны раскрыть глаза народу на его положение, указать причины его несчастия… Вдохнуть в него уверенность, что его спасение заключается в его руках… К счастью, существует могущественное оружие… Это — пресса, печатное слово… — И под конец торжественно провозгласил:- Польские социалистические батальоны бумажных агитаторов будут иметь своих Врублевских и Домбровских!

Ну, выражение «бумажные агитаторы» было, пожалуй, неудачным, но по сути он сказал то, что следовало сказать.

Однако в таверне собрались, по всей видимости, не только социалисты. Какие-то подвыпившие гости подняли шум, находя, что произнесенные речи не имеют отношения к годовщине восстания. Атмосфера накалилась, и члены редакции «Вперед!» решили, что им здесь больше нечего делать. Врублевский был заметно расстроен — не ожидал, что вечер так неприятно закончится.

Вернувшись домой, на Эвершот Род, Лавров и его сотрудники решили поместить в своей газете отчет о собрании, напечатать тексты речей, но о вздорных препирательствах не упоминать. Так и поступили.

Однажды в начале зимы в комнату Лаврова постучался Смирнов, вошел, затворил за собою дверь и сказал под секретом, что к нему недавно обратилась Гертруда, обратилась как к врачу. Оказалось, что она беременна. Кто отец ребенка — неизвестно, во всяком случае — кто-то для редакции посторонний: здесь молодые люди даже не подозревают о ее беременности, хотя ей уже месяца через два предстоит родить. За месяц до родов она собирается уйти в больницу и умоляет не увольнять ее, принять обратно, когда она придет уже с ребенком.

Разумеется, Лавров сказал, что она может не беспокоиться. Как-нибудь месяца два обойдемся без хозяйки и без прислуги. Надо же бедняжку пожалеть. И нельзя выдавать ее тайну — ведь она не замужем…

Дней за десять до нового года, за утренним чаем, Линев огласил новость: вчера вечером Гертруда ему сказала, что получила письмо из Германии, куда ее зовут для получения наследства, и она должна ехать.

Самое поразительное было в том, что Линев и все остальные, кроме посвященных в тайну Смирнова и Лаврова, кажется, искренне поверили этому. Или умело притворились? Лавров испытал неловкость чрезвычайную: слышал ложь, которую не имел права опровергать, и должен был сделать вид, что верит услышанному. Он почувствовал, что густо краснеет, — и стыдно было краснеть: он же не мальчик! Закашлялся и уткнулся в свой стакан с чаем.

И вот Гертруда на время оставила дом. Оказалось, что молодые люди прекрасно сами справляются с домашним хозяйством. Посуду мыли по очереди, не позволяя мыть ее только Петру Лавровичу — из уважения к возрасту.

Отсутствие Гертруды он ощутил в одном: она никогда не забывала подкладывать кокс в его камин, он же, за работой, забывал постоянно. Камин потухал и быстро остывал — холодно и неуютно становилось в комнате…


Пароходы Русского общества пароходства и торговли совершали регулярные рейсы между Лондоном и Одессой. Этим путем сотрудникам редакции «Вперед!» не раз удавалось переправлять газету в Россию, они знали расписание пароходов, заходивших в лондонский порт. С русскими моряками знакомились в портовых тавернах. Мастером заводить знакомства оказался Линев.

В Одессе груз нелегальной литературы передавался надежным людям. Появились у редакции друзья или просто сочувствующие на пароходах «Чихачев», «Корнилов», «Цесаревич» и «Буг».

В декабре до редакции дошел тревожный слух, что одесская полиция провела на «Корнилове» обыск. Нелегальную литературу как будто обнаружили, а виновников — нет. Приказано следить за пароходами, идущими из Лондона в Одессу, и тщательно осматривать их.

В январе 1876 года Линев узнал, что в лондонский порт пришел «Корнилов», и направился туда. Вернувшись, рассказал: он говорил с моряками и узнал, что пароходы действительно обыскивают. Начали с «Корнилова». Пароход был остановлен на одесском рейде прежде, чем успел причалить, на борт поднялись полицейские и таможенные чиновники. Команда думала, что ищут контрабандный табак. Но ничего не нашли, потому что как раз в этом рейсе никакой нелегальной литературы па пароходе не провозили.

В феврале в редакцию вернулась Гертруда с ребенком па руках. У нее родилась девочка, названная тоже Гертрудой.

Уволить ее было немыслимо, а платить ей сейчас было печем, высылка денег из Петербурга опять задерживалась, редакция увязала в долгах. В марте Смирнов был вынужден прямо написать Гинзбургу: «Мы находимся в безвыходном положении. Буквально через несколько дней нечего будет жрать. Знайте: если к 25 марта не будут Вами посланы по телеграфу 1100 рублей (за апрель, март), то мы продаем типографию… Долг, который превышает 85 фунтов, т. е. более 600 рублей, мы покрыть ничем не можем. Поэтому Линеву или Лаврову предстоит счастливая участь ознакомиться с лондонскими тюрьмами».

К 25 марта деньги не пришли, неужели придется продавать типографию? Нет, надо держаться! Пока еще в съестной лавке дают в долг…

В апреле наконец-то получили небольшие суммы из Петербурга и Москвы. Лавров написал Лопатину 25 апреля: «Сегодня получены деньги 500 рублей. Это, конечно, на затычку, не более, но все же устранит мгновенный крах».


Налаженная переправка газеты через прусскую границу оказалась под угрозой. Насколько эта угроза серьезна, можно было заключить по газете «Ostpreussische Zeitung» — номер ее от 7 марта с большим запозданием переслали Лаврову из Кенигсберга. В этом номере он прочел: «Огненные языки социально-демократических идей, лижущие весь мир, распространились даже и на Россию… По знаку, данному с той стороны границы, из экземпляров газеты «Вперед!», сильно распространяемой на здешних вокзалах, полиция конфисковала первые четыре номера газеты за прошлый год и, к сожалению, всего по одному экземпляру…» В конце статьи говорилось, что против газеты «Вперед!», как следует ожидать, будет применен германский закон о печати.

В этой статье обращали на себя внимание слова: «по знаку, данному с той стороны границы», — это означало, что российская полиция ныне действует совместно с полицией Восточной Пруссии.

Германский закон о печати действительно применили против газеты «Вперед!».

Вот когда можно было вспомнить стихотворение Огарева «Свидание», помещенное на страницах «Вперед!» год тому назад, — о свидании императоров Александра Второго и Вильгельма, пекущихся о «сохранности власти».

Старик Огарев оставался внимательным читателем газеты «Вперед!» и писал из Гринвича письма: хвалил газету за ее содержание, но ругал передовые статьи за то, что пестрят иностранными словами. Спрашивал: «…нельзя ли почти все иностранные слова, даже слово «эксплуатация» перевести на русский? Иначе оно будет непонятно». Но Лавров не умел перевести слово «эксплуатация» на русский язык.

Из Швейцарии сообщили: 1 июля 1876 года умер старый бунтарь Михаил Александрович Бакунин. Пришло обширное письмо из Берна о его кончине и похоронах. Письмо напечатали. Уважительно помянули человека, отдавшего всю жизнь делу революции, как он его понимал. Неистовый, страстный, он умел воодушевлять, воспламенять молодые души, как мало кто другой…

Не он один обманывался и ждал революцию в России не сегодня завтра. Вот в прошлом году неукротимый Ткачев начал издавать в Женеве газету «Набат». Само ее название говорило о том, что ее издатель верит: пора бить в набат, революции пора начаться. Ткачев выпустил девять номеров газеты и в каждом призывал русский народ к бунту, к восстанию. Десятый номер его друзья выпустили уже без его участия, он, кажется, перебрался И! Женевы в Париж. Дальше выпускать газету сторонникам Ткачева удавалось от случая к случаю — видимо, не было средств… А революция все не начиналась.

Лавров написал и напечатал на страницах «Вперед!», статью «Патологические явления». Печально отметил, что есть в России немало молодых людей, в которых проснулась решимость бороться с существующим злом, но они испытывают горькое разочарование, когда убеждаются, что общество, устроенное по новым началам, «приходится подготовлять с трудом, с известной степенью медленности, при условиях кропотливых и некрасивых. Они ждут, что истина, едва высказанная, разом осветит мир и покорит людей, а рутина жизни, рутина привычек представляет упорное препятствие распространению истины на каждом шагу…»


Когда в редакцию пришло известие, что в Лондон приедет из Петербурга Кулябко-Корецкий, все воспрянули духом, ожидая, что он привезет деньги. Но вот в августе он прибыл — и при нем оказался только собственный кошелек с мелкими серебряными монетами.

— Вы хотите опозорить мое имя! — вспылил Лавров, имея в виду, конечно, не одного Кулябко-Корецкого, а весь петербургский кружок. — Я дождусь, что меня за долги посадят в тюрьму. В Англии на эти случаи законы строги и нашу славянскую безалаберность не признают.

Вскоре все же деньги пришли, как всегда — в обрез, но с долгами расплатились… Кулябко-Корецкий включился в работу редакции.

На последней странице газеты «Вперед!» 1 сентября напечатали объявление: «Получены в редакции два письма на имя Друга. Просим сообщить его нынешний адрес для передачи или зайти за письмами, если он еще в Лондоне».

Письма уже были переданы адресату, когда Лавров получил еще один отклик на это извещение. Еще один человек предполагал, что в извещении речь идет о письмах, адресованных ему, и просил их переслать — указывал свой адрес. Далее писал:

«Я бы, конечно, сам зашел справиться, но меня предупреждали, что таким путем я легко могу быть выслежен (у сыщиков имеются схожие мои портреты), а этого я вовсе не желал бы, так как собираюсь скоро вернуться в Россию.

Адрес и имя не сообщайте никому.

Остаюсь

искренно Вам преданный

П. Кропоткин».

Месяца полтора тому назад газеты сообщали, что князю Петру Кропоткину, переведенному по болезни из тюрьмы в военный госпиталь, удалось из госпиталя бежать… И вот он здесь, в Лондоне. Лавров немедленно ответил на его письмо, пригласил зайти.

Через день или два кто-то постучал дверным молотком у входа, ему открыла жена Смирнова, Розалия Идельсон. Бритый молодой человек в цилиндра спросил по-английски:

— Дома ли мистер Лавров?

Снял цилиндр и обнажил облысевшую преждевременно голову.

Он не назвал себя, но глаза его напомнили ей Александра Кропоткина, и она сразу догадалась, что это его брат Петр. Поднялась по лестнице к Лаврову и сказала, что его спрашивает Петр Кропоткин.

Следом вошел и он сам. Лавров его обнял, усадил, и Кропоткин поведал свою тюремную эпопею, рассказал о своем необычайном побеге — среди бела дня — с помощью друзей. И оказалось, что среди этих друзей был тот самый доктор Веймар, чьим заграничным паспортом воспользовались некогда Лавров и Лопатин…

Лавров сразу предложил Кропоткину принять участие в работе редакции, и тот согласился. Взялся подготовить очередное двухнедельное обозрение русских газет. Теперь Кропоткин стал захаживать в редакцию, по-' дружился с Линевым, но видно было, что здесь он чувствует себя как бы не в своей тарелке — ведь он по взглядам своим был анархистом, его кумиром оставался Бакунин. И уже 1 ноября Кропоткин распрощался с редакцией «Вперед!». Поехал он не в Россию, как собирался, а к своим друзьям анархистам в Швейцарию.

Петербургский кружок лавровцев решил провести в Париже съезд. Слово «съезд», пожалуй, звучало тут слитком громко: съехаться должно было всего человек семь. «Вот выдумали-то, — писал об этом Лавров Лопатину, — но для меня лично это приятно: повидаюсь с Вами и постараюсь дня на три-четыре продолжить мое пребывание в Париже. Только бы откуда-нибудь получить деньги мои, а то мои капиталы понизились до 1 шиллинга».

Лопатин немедленно прислал ему денег. «Когда-нибудь разочтемся», — отвечал Лавров с благодарностью.

Причина проведения съезда была ему ясна и вызывала тяжелую досаду. Еще прошлой осенью представитель петербургского кружка приезжал в Лондон и уже тогда, на почти ежедневных совещаниях, ставил в укор Лаврову, что он будто бы идет на уступки бунтарям-бакунистам, и он раздражался, отказывался от редакторства. Его уговаривали остаться, он чувствовал, что без него редакция развалится, дело будет погублено, и поэтому не ушел. Теперь можно было ожидать, что те же претензии будут высказаны на съезде.

Итак, на парижской квартире собрались в начале декабря Лавров, Линев, Смирнов, Гинзбург, два делегата из Киева и один из Одессы. На первом же заседании Гинзбург выразил неудовлетворенность петербургского кружка и формой издания (предпочли бы видеть не газету, а журнал), и, до некоторой степени, выбранным па-правлением — он требовал ограничиваться мирной пропагандой и возражал против призывов к активным действиям. В ответ Лавров резко заявил, что полагает необходимым, напротив, усилить боевой характер газеты. Он потребовал признать за лондонским кружком право на самостоятельность решений. Поддержал его только Линев. Остальные с его требованием не согласились.

Не считаться с их мнением Лавров не мог. Тем более что издание находилось в прямой зависимости от материальной поддержки из Петербурга. Поэтому он заявил: все услышанное здесь вынуждает его отказаться от редакторства. Но он намерен и дальше служить всеми силами делу социальной революции в России.

Прозаседали одиннадцать дней в прокуренной чьей-то квартире и разъехались из Парижа кто куда.

Лавров вернулся в Лондон подавленный, удрученный итогом парижского съезда. Смирнов воспринял его отказ от редакторства как нежелание считаться с младшими товарищами, был раздражен до крайности.

В Лондоне Смирнов и Кулябко-Корецкий решили при поддержке, пока еще только словесной, петербургского кружка выпускать сами с нового, 1877 года уже не газету и не журнал, а непериодическое издание, сборник — под прежним названием. Решили, что обойдутся без Лаврова. А он никогда не позволял себе навязывать свое участие людям, которые считали, что вполне могут обойтись без него.

Отойдя от редакции, он стал подыскивать себе другое жилье — врозь так уж врозь! В январе он снял меблированную комнату, сумрачную, с одним окном и грязно-зеленым ковром на полу, в доме на Тоттенхем Корт Род, поблизости от Британского музея. Чтобы переехать, не обременяя себя новыми долгами, он заложил в ломбард свои серебряные ложки и медвежью шубу, которую не надевал со дня выезда из России. Прискорбнее всего было то, что он оказался вынужден — временно, пока не имел заработка, — согласиться на; пособие, предложенное ему еще в Париже участниками съезда, — четыре фунта в месяц. Сейчас без этих четырех фунтов никак ему было не прожить…


Еще летом минувшего года Лопатин переслал Лаврову привезенную из Сибири рукопись Чернышевского. Это была первая часть романа «Пролог», написанная во время пребывания ссыльного автора на нерчинских заводах, до того, как его упрятали еще дальше, в Вилюйск.

Долгое время в редакции советовались и решали, как ее печатать — с именем автора или без. Теперь эту рукопись Лавров оставил Смирнову и Кулябко-Корецкому — они готовились ее напечатать.

Но вот Лавров получил из Женевы письмо от украинского публициста Драгоманова, отосланное 5 февраля. Драгоманов писал: «Сегодня я получил письма Пыпина и М. Антоновича для передачи Вам, каковые письма и посылаю. Оба пишущие просят Вас отвечать на эти письма мне… Мне кажется, что в самом деле надо бы приостановиться с выпуском романа и проверить, какова на этот счет воля автора».

Значит, слух о предстоящем печатании романа «Пролог» докатился до Петербурга. Пыпин был известным литератором и, главное, двоюродным братом Чернышевского. Антонович — старым его сотрудником по редакции журнала «Современник».

«Милостивый государь Петр Лаврович! — писал Пыпин. — …До меня дошло известие, что Вы намереваетесь печатать или уже печатаете одно сочинение г. Чернышевского… Не знаю, как могло придти к Вам это сочинение, но могу уверить в одном, что ни автор, ни его семья не могли дать и не давали никому подобного полномочия; а я, которому Чернышевский поручал свою семью и свои дела, еще менее мог дать такое полномочие. Если кто-нибудь сказал Вам, что мог Вас на это уполномочить, он лгал, и доставка к Вам сочинения есть кража…»

Пыпин требовал «уничтожить издание и молчать о нем». «Я не могу себе представить противного, — писал он запальчиво, — это было бы невероятное дело — люди, считающие себя почитателями человека, собственноручно помогают его врагам топить его глубже и глубже, до полной погибели. Отвечайте двумя словами тому лицу, которое Вам перешлет мое письмо; прямая переписка по такому предмету невозможна».

О том же, только в более спокойном тоне, писал Антонович: «Вы и представить себе не можете, сколько неприятностей может навлечь на Николая Гавриловича появление его сочинения в заграничной печати».

Смотрите, пожалуйста. Его, Лаврова, обвиняют — и в чем! В том, что он становится соучастником кражи и предательства! В тех же грехах обвиняют, по сути, Лопатина! Несправедливость и вздорность этих обвинений возмущали до глубины души.

Свой ответ Драгоманову он начал сдержанно: «Вы, конечно, прекрасно знаете, каков может быть в настоящую минуту мой ответ по сущности дела, о котором сообщили письма П-а и А-а. С выходом № 48 я более не редактор, все дела по изданию перешли в другие руки, и я лично могу лишь сообщать новым лицам, ведущим литературное дело «Вперед!», письма, Вами присланные. Лица эти Вам известны: это Валериан Николаевич и Николай Григорьевич». То есть Смирнов и Кулябко-Корецкий. Отметив далее, что роман будет напечатал без имени автора, Лавров продолжал: «…указывают на вред, который может нанести автору это издание. По-моему, хуже настоящего ничего быть не может для него, по всем сведениям, которые я имею о его пребывании в Вилюйске… Не смерть, не мучение, не преследования страшны людям, подобным Николаю Гавриловичу, а забвение, затушевание, смерть общественная при жизни… Позволить же ему спокойно (!) издохнуть забытым новой жизнью могут желать только люди, которые лгут, называя себя его друзьями и последователями.

Что же они сделали для него, его друзья и последователи? Мне хорошо памятно (может быть, и г. Пыпину тоже) то позорное заседание Литературного фонда, где за Чернышевского предоставлено было говорить лицу, никогда не бывшему близким с ним, а из трех его друзей, бывших в комитете в то время, один не приехал, другой говорил против, третий — самый близкий — отказался подавать голос и говорить вообще».

Этим «самым близким» был, разумеется, Пыпин! И не он ли уничтожил тогда рукопись Чернышевского, присланную из Сибири? Жалкий трус!

«Мое убеждение таково: все ненапечатанные произведения Николая Гавриловича, имеющие какое-либо социальное значение и не роняющие его имени, могут быть напечатаны революционною партиею, если только попадут к ней в руки. Так как они были бы оставлены под спудом его друзьями, то автор ровно ничего не теряет, если они появляются путем пропаганды и раздаются большей частью даром. Уважение к нему и желание поддерживать его славу выражается не в трусливых попытках дать забыть о нем, а в стремлении неустанно напоминать о нем, так как худшего, чем теперь, для него уже ничего быть не может».

Вот так. И пусть горят щеки у Пыпина с Антоновичем!

Лавров позднее написал Драгоманову еще одно письмо: «…полагаю, что романы пишутся не для себя, а для читателя, следовательно, автор должен был желать, чтобы его роман был напечатан. А.Н. Пыпина не считаю в настоящую минуту даже приблизительно представителем мнений Чернышевского и думаю, что первый просто боится, как бы не подумали, что рукопись шла в редакцию «Вперед!» через его руки, боится за себя, а не за Николая Гавриловича. Справляться в Вилюйске несколько неудобно. Поэтому думаю, что нет вовсе достаточной причины не печатать и не издавать роман».

И вскоре этот роман Чернышевского вышел из печати.

Теперь каждое утро, в девять часов, Лавров выходил из дому, шел по Тоттенхем Корт Род. Направлялся в библиотеку Британского музея.

Улицы пахли морским ветром и рыбой, а читальный зал библиотеки — кожаными переплетами книг. Днем лишь на полчаса прерывал он свои занятия в тишине огромного читального зала, в ближайшей к музею таверне съедал что-нибудь на обед, возвращался в библиотеку, читал и писал до сумерек. Когда начинало темнеть, уходил и дома допоздна продолжал работать за письменным столом.

С миром и людьми его связывала почта. Не виделся он теперь почти ни с кем, разговоры вел в письмах, и долгие дни, а то и недели разделяли вопрос и ответ.

Петербургский журнал «Дело» уже печатал его статьи, без имени автора, теперь из Петербурга сообщили, что в этом журнале ему предлагается регулярно вести научную хронику. Еще ранее получил он предложение снова писать для «Отечественных записок», а также для «Русских ведомостей». Он приободрился. «Значит, у меня 3 тетивы на луке, — отмечал он в письме к Лопатину. — Посмотрим, как они выдержат».

О новом судебном процессе в Петербурге, по делу пятидесяти обвиняемых, он узнал из газет. Среди осужденных на каторгу были и бывшие цюрихские студентки — те самые «фричи», что набирали в типографии первый том «Вперед!»… Софья Бардина, которую он так хорошо помнил, теперь в последнем слове обращалась к судьям: «Преследуйте нас, — за вами пока материальная сила, господа; но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идеи, — увы, — на штыки не улавливаются».

Именно так!

И ведь это были не только отважные, но и такие скромные девушки… Не захотели встретиться с Тургеневым потому, что он предполагал увидеть и них черты характера своих будущих героинь, думал написать роман о таких, как они. Теперь об этой несостоявшейся встрече можно только пожалеть, по если роман о них написан не будет, то хотя бы в статье рассказать о них — так, как они того заслужили, — он, Лавров, может и должен.

Как раз в эти дни получил он письмо от Маркса, предлагавшего дать краткую сводку для английской газеты о судебных и полицейских преследованиях в России за последние годы. «Я думаю, что это принесло бы большую пользу», — замечал Маркс.

Лавров откликнулся с величайшей готовностью. Ему понадобилось меньше недели, чтобы написать необходимую статью. Увидев ее потом на страницах газеты и понимая, что статья была напечатана благодаря содействию Маркса, Лавров от души поблагодарил его в письме.

Маркс отвечал 17 апреля: «Меня поистине удивило Ваше письмо. Ведь Вы по моей просьбе взяли на себя труд… и Вы еще считаете себя обязанным мне! Наоборот, я Вам обязан».

А 23 апреля Маркс, видимо желая сделать для него что-то приятное, прислал ему билет в театр на «Ричарда III» — «от имени моей дочери Тусси».

Так Лавров, единственный раз за все время пребывания в Лондоне, побывал вечером в театре. Зато на трагедии Шекспира!

Король Ричард III произносил со сцены знаменательные слова: «Кулак нам — совесть, и закон нам — меч». Этими словами он изобличал себя. Вернее сказать, это Шекспир изобличал тиранов — вот у кого надо было учиться искусству изобличать!

Загрузка...