Итало Кальвино

Предательская деревня

Во сне ему казалось, что какая-то тварь вроде скорпиона или рака больно вцепилась ему в бедро. Он проснулся. Солнце стояло высоко, и в первую минуту Том был ослеплен его сиянием. Куда бы он ни смотрел, перед его глазами мелькала мозаика, составленная из осколков неба, блестевшего между ветвями сосен. Потом он узнал место, где, смертельно усталый и измученный невыносимой болью в раненой ноге, свалился на землю, поняв, что в такой темноте ему не найти дороги, по которой ушли товарищи. Он тотчас же взглянул на свою ногу. Повязка присохла к ране, на этом месте проступало жесткое, почти черное пятно, нога вся распухла.

А ведь дело-то казалось пустяковым. Когда во время боя пуля чиркнула ему по бедру, он даже не обратил на это внимание. Ошибку он сделал позднее, когда, отступай с товарищами из лесу, сказал: «Нет, нет, я прекрасно дойду сам». Но ведь ему тогда на самом деле казалось, что он только слегка прихрамывал. Потом между деревьями прострекотала автоматная очередь, партизаны мгновенно рассеялись, а он остался позади. Кричать он не мог, поэтому начал блуждать наудачу, пока не настала ночь. Тогда он бросился на сухую хвою, устилавшую землю, и проспал бог знает сколько времени. Теперь уже белый день на дворе. Его немного лихорадило. И он совершенно не знал, где находится.

Он поднялся. Закинул за плечи карабин и немного постоял, опираясь на толстую ветку орешника, которая со Вчерашнего дня служила ему костылем. В какую сторону идти, он не знал. Вокруг стоял лес, и за ним ничего не было видно. На склоне горы выделялась серая скала. Том с трудом вскарабкался на нее. Перед ним открылась долина. В самой ее середине, прикрытая неподвижным куполом неба, виднелась деревушка, примостившаяся на вершине холма в окружении тощих виноградников, ступенями спускавшихся по склонам. Пыльная проселочная дорога, извиваясь, сбегала вниз. Все было неподвижно и безмолвно. Ни около домов, ни в поле — ни единого человека. Ни единой птицы в небе. Пустая дорога, бегущая по солнцепеку, будто ее проложили специально для ящериц. Никаких следов врага, словно и не было тут вчера сражения.

Тому уже приходилось бывать в этой деревне. Не вчера, конечно, но несколько месяцев назад. Потому что уже несколько месяцев партизаны делали сюда лишь короткие набеги группами по пять-шесть человек и при этом старались не задерживаться: хотя в деревне и не было постоянного гарнизона немцев, она была связана дорогами со многими селениями, в которых размещались крупные вражеские силы, и в ней легко было попасть в ловушку. В лучшие времена, когда весь район находился в руках партизан и они заходили в любую деревню, как в собственный дом, Том как-то провел в этой деревне целый день. Ему до сих пор вспоминается это посещение, девушки, которые пришли с цветами, тарелки с лапшой на накрытых столах, вечеринка на вольном воздухе, приветливые лица и песни.

«Пойду-ка все-таки к деревне, — решил про себя Том. — Наверняка найдутся люди, которые помогут мне отыскать своих».

Но ему сейчас же вспомнилась фраза, сказанная Фульмине, его товарищам по отряду, фраза, которой он тогда не придал никакого значения. Во время той памятной вечеринки Фульмине заметил, что как раз те здешние жители, с которыми ему особенно хотелось бы повстречаться, сегодня предпочитают не показываться… Говоря это, Фульмине усмехался в свою черную бороду и поглаживал ложу своего допотопного ружья. Впрочем, Фульмине вечно говорил что-нибудь в этом роде. Том постарался выбросить из головы это воспоминание. Вышел из лесу и спустился на дорогу.

Солнце по-прежнему заливало все вокруг, но было уже не таким ослепительным и горячим, как раньше. По небу тянулись желтые облака. Шагая по дороге, Том старался не сгибать больную ногу — так было легче, и все-таки его лоб сразу покрылся испариной. Ему уже хотелось поскорее добраться до первых домов, но еще больше ему хотелось встретить кого-нибудь из людей, увидеть хоть какие-нибудь признаки жизни в этой деревне, кажущейся отсюда просто грудой черепицы.

На стене, огораживавшей чье-то поле, белел лист бумаги. «Приказ» — было написано сверху. «Германская военная комендатура обещает всякому, кто поможет захватить живым или мертвым опасного бандита…» Том принялся палкой сдирать листовку. Однако ему пришлось повозиться, потому что бумага была приклеена как следует и никак не отставала.

Стена кончилась, дальше тянулась изгородь из металлической сетки. В тени смоковницы копалась в земле курица. Ну, раз здесь есть курица, значит, непременно должно быть и какое-нибудь человеческое существо. Том начал всматриваться через сетку, шаря глазами между тыквенными листьями, которые карабкались вверх по шестам с перекладинами, пока не заметил между ними неподвижное и желтое, словно тыква, лицо, следившее за ним. То была старуха, закутанная в какой-то черный балахон.

— Эй! — негромко крикнул Том.

Но старуха молча повернулась к нему спиной и заковыляла прочь.

Даже курица и та, повернувшись, пошла за ней следом.

— Эй! — снова окликнул Том.

Однако и старуха и курица скрылись в каком-то строении, напоминавшем курятник, и сейчас же послышался скрип ржавого засова.

Том пошел дальше. Нога ныла все сильнее, вызывая чувство, похожее на тошноту. Впереди показались ворота, за ними гумно. Том вошел. Посреди гумна неподвижно стоял большой поросенок. Поодаль медленно брел дряхлый старикашка. Несмотря на жару, на нем было пальто и низко надвинутая на глаза шляпа. Том пошел к нему навстречу.

— Послушайте, сегодня тут поблизости где-нибудь немцы не застряли? — спросил он.

Старик остановился и, не поднимая лица, покачал головой.

— Немцы? — пробормотал он, словно говоря сам с собой. — Не знаю… Мы их здесь и не видели никогда, немцев…

— Как никогда не видели? — удивился Том. — А вчера? Разве они вчера не спустились сюда? Может, здесь вчера и боя не было?

Старик поглубже запахнул пальто.

— Не знаю, ничего я не знаю, — буркнул он.

Том с досадой махнул рукой. Рану его дергало все сильнее. Он чувствовал, что у него сводит каждый мускул. Повернувшись, он вышел на улицу.

Дорога все время шла в гору между двумя рядами домов. Наверно, это не слишком благоразумно — заходить так далеко в деревню одному, обессилевшему. Да, но, с другой стороны, он вооружен. К тому же Том не мог забыть о праздничной встрече несколько месяцев тому назад, встрече, которая говорила о том, что среди жителей деревни у партизан немало друзей.

Вот за угол ближайшего дома юркнул какой-то жирный субъект с короткой красной шеей. Том заковылял следом, но толстяк уже поднимался по наружной лестнице на второй этаж.

— Послушайте! — крикнул Том.

Однако тот даже не обернулся. Тогда Том полез за ним по лестнице и втиснулся в комнату раньше, чем хозяин успел захлопнуть дверь.

— Что вам нужно? — спросил толстяк.

Перед Томом стоял накрытый стол с дымящейся миской супа посредине, за которым сидела семья — три грудастые и усатые женщины и худой юнец, с таким же, как у женщин, пушком на верхней губе. У всех в руках были ложки.

— Тарелку супу, — ответил Том, решительно проходя в комнату, — Вот уже сорок восемь часов, как я ничего не ел. Я ранен.

Толстые женщины и юноша перевели взгляд с лица Тома на жирную физиономию главы семьи, который, посопев, ответил:

— Это запрещено. Мы не можем. Есть приказ.

— Приказ? — переспросил Том, — Да чего вы боитесь? Ведь в деревне ни одного немца нет. А приказ я сорвал.

— Это запрещено, — повторил толстяк.

«Надо пугнуть его карабином…» — подумал Том, но почувствовал такую слабость, что должен был опереться на палку. Ему очень хотелось присесть, но в комнате не было ни одного свободного стула.

Оглядев комнату, он заметил на стене наполовину скрытую календарем картинку с изображенной на ней лошадью. Лошадь была мускулистая и толстогрудая, в стременах торчали два черных сапога, а над сапогами виднелась пузатая форма, увешанная орденами. Остальное было закрыто календарем. Подняв его, Том увидел выпяченную челюсть и блестящий шлем Муссолини.

— А это зачем здесь? — спросил он.

— О, это так, старая картинка… Уже давно не прибирались в комнате, — засуетился толстяк, делая вид, что хочет спрятать ее, на самом же деле и не думая ее снимать, а только стирая с нее пыль.

— Не понимаю, — пробормотал Том, словно говоря сам с собой, — всего каких-то несколько месяцев назад вы нас так здорово встречали… Лапша… ветчинка… цветы… Вы не помните?

— Э-э… нас тогда не было в деревне… — отозвался толстяк.

— А лапшу-то эту, между прочим, из нашей муки делали, — не удержалась одна из усатых женщин. — Тридцать мешков… — добавила она, но сейчас же прикусила язык, перехватив свирепый взгляд мужа.

Тому невольно вспомнились слова Фульмине.

— Ну ладно! — сказал он.

— А где найти тех, наших друзей, где они теперь?

Толстяк развел руками:

— Не знаю… За последнее время… э-э… многие семьи… э-э… поразъехались… Вы вот что, молодой человек, сходите-ка в управу, представьтесь старосте, там вам помогут…

«Старосте! Да я ему в брюхо всю обойму выпущу, вашему старосте!» — хотел было ответить Том, но вдруг почувствовал, что лишается чувств. Между тем толстяк понемногу теснил его к выходу, умудряясь в то же время почти не прикасаться к нему.

— Да мне врач нужен, я ранен! — воскликнул Том.

— Вот, вот, и доктор там. Вы его найдете на площади. Он там всегда в это время бывает, — говорил толстяк, оттесняя Тома к лестнице, и захлопнул дверь.

Том снова очутился на улице. Теперь кое-где можно было заметить маленькие группы людей, что-то вполголоса обсуждавших между собой. Когда он проходил, они сторонились, избегая встречаться с ним взглядом. Он увидел священника, длинного и худого, с белым, как слоновая кость, лицом, который разговаривал с какой-то маленькой растрепанной женщиной и даже как будто показал на него пальцем.

Тому, которому все труднее было ковылять вперед, казалось, что ему каждый раз встречаются те же самые лица, которые он видел несколько минут назад; а этот священник с белым лицом то исчезал, то появлялся в каждой группе крестьян, с которыми говорил вполголоса. Том заметил, что отношение к нему местных жителей начинает меняться: на него уже посматривали с интересом, кое-кто даже посылал ему сладенькие улыбки, наконец та растрепанная женщина, которая перед этим разговаривала со священником, засеменила ему навстречу и ласково сказала:

— Бедный мальчик, ты же на ногах не держишься! Идем со мной…

Это была коротышка с лисьей мордочкой; судя потому, что в руках она держала классный журнал, а ее черное платье, похожее на перешитую форму, было испачкано мелом, она работала здесь учительницей.

— Так, значит, ты сам решил явиться? Молодец! — продолжала учительница и, будто желая освободить его от лишней тяжести, начала стягивать с его плеча карабин.

Но Том крепко схватил его за ремень и остановился.

— Что такое? Явиться? К кому?

Но учительница уже открыла перед ним дверь в класс. Правда парты в нем были свалены в угол, но на стенах еще висели картины, изображавшие сцены из римской истории — триумфальные въезды императоров, и географические карты Ливии и Абиссинии.

— Посиди пока здесь, в школе, а мы тебе сейчас принесем супчику, — тараторила учительница, отступая за дверь с намерением запереть ее.

— Мне нужен доктор, — отталкивая женщину, проговорил Том, — Сейчас мне нужно к доктору.

На площади в толпе крестьян Том заметил одетого в черное человечка с большим красным крестом на белой нарукавной повязке.

— Вы доктор, верно? — спросил Том. — Я пойду на минутку к вам.

Человечек, разинув беззубый рот, стал в нерешительности озираться по сторонам. Но те, кто стоял к нему поближе, начали подталкивать его и что-то тихо советовать. Наконец врач подошел к Тому и, указывая на свою повязку с красным крестом, сказал:

— Я человек нейтральный, мне все равно, что те, что эти, я только выполняю свой долг.

— Конечно, конечно, — поддакнул Том. — Какое мне до всего этого дело? — И двинулся вслед за врачом к домику тут же на площади.

Люди потянулись за ними, держась на почтительном расстоянии. Но тут вперед выступил какой-то человек в галифе, который повелительным и раздраженным жестом дал понять, что теперь он сам обо всем позаботится.

Вслед за врачом Том вошел в полутемный кабинет, провонявший карболкой. По всей комнате в беспорядке валялись куски грязной марли, шприцы, какие-то тазики, лоточки, стетоскопы. Доктор открыл ставни, и в окно выскочила кошка, дремавшая на медицинской кушетке.

— Ложитесь-ка сюда, протяните ногу, — бормотал человечек, дыша на Тома винным перегаром.

Том закусил губу, чтобы не закричать, пока человечек неловкими, дрожащими руками делал надрез на ноге.

— Заражение, отличное заражение…

Тому казалось, что это никогда не кончится.

Теперь человечек принялся разматывать скатанный бинт, чтобы наложить новую повязку, но бинт запутывался, обматывался вокруг кушетки, цеплялся Тому за руки, а рана по-прежнему оставалась открытой. Под конец Том не выдержал.

— Вы же совершенно пьяны! Дайте я сам! — закричал он и, вырвав у врача бинт, в два счета наложил себе прекрасную крепкую повязку, закрывшую все бедро.

— Теперь какие-нибудь жаропонижающие таблетки! Быстро! — сказал он, вставая.

Доктор начал копаться в пакетиках и скляночках с лекарствами, в беспорядке валявшихся повсюду. Потеряв терпение, Том принялся искать сам, прочел название на одном из пакетиков, открыл его, проглотил сразу две таблетки, а остальное положил в карман.

— Спасибо за все, — сказал он, взял свой карабин и вышел.

У него кружилась голова, и он, наверное, свалился бы на пороге, если бы его не поддержал тот самый человек в галифе, который распоряжался на площади, а теперь поджидал его у дверей.

— Да, тебе нужно подкрепиться и отдохнуть, — проговорил он. — Ты совсем выбился из сил. Идем-ка ко мне, вон он, мой дом, — добавил он и показал на строение — не то виллу, не то усадьбу, — возвышавшееся за металлической оградой.

Том как в тумане последовал за ним.

Едва они вошли за ограду, калитка со стуком захлопнулась за ними. Несмотря на свой старинный вид, она была снабжена надежным замком. В этот момент на колокольне зазвонил колокол. Его удары падали ритмично, равномерно, медленные, словно звонили по покойнику, но отчетливые, как азбука Морзе. «Прямо как азбука Морзе…» — подумал Том, стараясь сосредоточить на этом звоне все внимание, чтобы не лишиться чувств.

— Что это такое? — спросил он человека в галифе. — Почему так странно звонит колокол? Да еще в такое время!..

— Это так, ничего, — ответил тот. — Это наш священник. По-моему, сейчас будет служба.

Он ввел Тома в хорошо обставленную комнату, напоминавшую гостиную, в ней было даже кресло и диван. На столе был приготовлен поднос с бутылкой и рюмками.

— Отведай-ка этой наливки, — проговорил человек в галифе и, прежде чем Том успел сказать, что ему сейчас нужно совсем другое, заставил его проглотить порядочную рюмку. — Ну, а теперь, с твоего разрешения, я пойду распоряжусь насчет обеда.

Хозяин ушел, а Том прилег на диван. Невольно он стал мотать головой в такт ударам колокола. «Дондан-динь! Дондан-динь!» Он чувствовал, что проваливается в глубокую, мягкую бездну дремоты. На полочке буфета, который стоял напротив, чернело пятно. Том стал вглядываться в него, но оно расплывалось, теряло контуры. Чтобы бороться со сном, Том старался рассмотреть его как следует. Вот его края стали четкими, оно Приняло свои нормальные размеры. То был какой-то плоский круглый предмет. Тому удалось еще немного приподнять веки, и он, наконец, разглядел, что это круглый черный головной убор с шелковой кисточкой на макушке: феска фашистского главаря, хранимая под стеклянным колпаком на буфете.

Теперь Тому удалось подняться с дивана, и как разв этот момент издалека донеслось какое-то жужжание. Он прислушался. Где-то проезжал грузовик. Может быть, даже не один. Гул нарастал с каждой секундой. Том изо всех сил старался побороть вялость, сковавшую все его тело. Казалось, этот рокот моторов, от которого сейчас слегка дребезжали стекла, возник в ответ на сигналы с колокольни. Но вот, наконец, колокол замолк.

Том подошел к окну, отодвинул занавеску. Окно выходило на мощеный двор, на котором работал канатчик со своими подмастерьями. Тому не удалось разглядеть их лица, но все они казались людьми немолодыми, суровыми на вид, и у всех топорщились густые усы. В полном молчании они проворно растягивали и скручивали длинный пучок пеньки, свивая из него веревку.

Том повернулся и взялся за ручку двери. Она подалась. Том очутился в небольшой крытой галерее, куда выходили три двери. Две из них оказались запертыми на ключ, третья, низенькая и узкая, вывела его на сложенную из кирпича темную лестницу. Спустившись по ней, Том оказался в просторном пустом хлеву, в яслях — старое сено. Все вокруг забрано железной решеткой. Том не видел, как выбраться отсюда. А гул моторов все нарастал. Как видно, целая колонна грузовиков, поднимая густую пыль, тянулась вверх по извивам дороги, направляясь к деревне. А он был в ловушке.

Вдруг Том услышал тоненький голосок, окликавший его:

— Партизан! Эй, партизан!

Вслед за этим из кучи сена вылезла девочка с косичками. В руке у нее было красное яблоко.

— На, держи, — шепнула она. — Ешь и иди за мной, — и показала ему на дыру в задней стене, за кучей сена.

Они вышли на какое-то заброшенное поле, сплошь заросшее желтыми, похожими на звездочки цветами, и оказались за деревней. Над ними возвышались древние стены полуразрушенного Замка. Шум моторов стал отчетливее, как видно, машины подъезжали уже к последнему повороту.

— Меня послали показать тебе дорогу и помочь убежать, — сказала девочка.

— Кто? — уписывая яблоко, спросил Том, хотя уже и так был убежден, что этой девочке можно довериться с закрытыми глазами.

— Да все, все наши. Мы не можем показаться в деревне и прячемся. А то, если нас увидят — донесут. У меня тоже два брата в партизанах, — добавила она. — Тарзана знаешь? А Бурю?

— Конечно, — ответил Том, а про себя подумал: «У каждой деревни, даже у самой враждебной, бесчеловечной, — два лица, и обязательно должна наступить такая минута, когда тебе вдруг открывается второе, доброе лицо, которое было всегда, только ты его не видел и даже не надеялся увидеть».

— Видишь эту тропинку между виноградниками? — продолжала между тем девочка. — Спускайся по ней, тебя никто не увидит. Потом перейди мостик, только поскорее, он весь на виду. Потом ты попадешь в лес. Под толстым дубом есть яма, там ты найдешь еду. А сегодня ночью по лесу пройдет девушка, зовут ее Сузанна, она связная. Она тебя отведет к своим. Ну, иди, партизан, иди скорее!

Том начал спускаться по тропинке между виноградниками, почти не чувствуя боли в ноге. За мостиком начинался густой темный лес. С такой плотной зеленью, что лучи солнца не могли пробиться сквозь нее. И чем громче становился гул моторов, доносившийся из деревни, тем гуще и темнее казался Тому лес.

«Если я докину огрызок яблока до ручья, значит, спасусь», — подумал Том.

Девочка с косичками, все еще стоявшая на брошенном поле, видела, как Том миновал мостик, прячась за низким деревянным парапетом. Потом возле камышей в прозрачную воду ручья упал огрызок яблока, подняв фонтанчик брызг. Девочка хлопнула в ладоши и скрылась.

Случай со служащим

Энрико Ней, служащему, посчастливилось провести ночь с очаровательной синьорой. Рано, чуть ли не на рассвете, выйдя из дома, он разом окунулся в весеннее утро, наполненное такими яркими красками, такой бодрящей свежестью, что ему показалось, будто он шагает под музыку.

Надо сказать, что своим приключением Энрико Ней был обязан только удаче и обстоятельствам. Сперва вечеринка, устроенная друзьями, потом мимолетное и все же достаточно заметное расположение синьоры, женщины несвободной и обычно не позволявшей себе ничего такого, затем разговор, в котором он, вопреки обыкновению, чувствовал себя, как рыба в воде, приподнятое настроение, вызванное легким опьянением обоих, которое, возможно, было вполне натуральным, а может быть, и несколько наигранным, и, наконец, когда все стали расходиться, небольшая уловка с его стороны, затея, в которой она даже слегка подыграла ему, — все это вместе, а вовсе не личное обаяние Энрико Ней, или, если хотите, именно его более чем скромная, даже бесцветная внешность, делавшая из него спутника незаметного и ни к чему не обязывающего, определило неожиданный исход этой ночи. Он превосходно сознавал это, а врожденная скромность заставляла его еще больше ценить свое счастье. Он знал также, что этот эпизод не будет иметь продолжения, но не жалел об этом, ибо длительная связь породила бы проблемы слишком обременительные для его привычного образа жизни. Прелесть этого приключения как раз и заключалась в том, что оно началось и кончилось в течение одной ночи. Таким образом, в это утро Энрико Ней мог считать себя человеком, получившим все, чего только мог пожелать от жизни.

Дом синьоры стоял на холме. Ней спускался по благоухающей зеленой вилле. Было еще очень рано, гораздо раньше того часа, когда он обычно выходил на службу. Опасаясь, как бы он не попался на глаза прислуге, синьора выпроводила его чем свет. Он не спал всю ночь, но это не тяготило его, наоборот, словно наполняло какой-то неестественной ясностью и приводило в возбуждение не чувства, нет, но больше всего рассудок. Ему казалось, что он должен как-то овладеть, насладиться всем — и дуновением ветра, и жужжанием насекомых, и ароматом деревьев, что, смакуя красоту, нельзя быть умеренным.

Впрочем, сначала он чувствовал себя иначе. Ней был человеком методичным, и то, что ему пришлось встать в чужом доме, одеться наспех, выйти небритым, вызывало у него такое ощущение, будто все его привычки нарушились. Была секунда, когда он даже подумал, не заскочить ли перед службой домой, чтобы побриться и привести себя в порядок, тем более что времени оставалось достаточно. Однако Ней тотчас же отогнал эту мысль и даже постарался убедить себя, что уже поздно, потому что вдруг испугался, как бы вид его жилища и повторение обыденных действий не развеяли атмосферы необычайности и богатства, окружавшей его в эту минуту.

И в надежде сберечь как можно больше из наследства этой ночи, он решил; пусть весь день продолжает свое течение по этой плавной жизнерадостной кривой. Память, секунда за секундой терпеливо воссоздавая пережитые часы, открывала перед ним бесконечные возможности вновь пережить свое счастье. Так, мысленно блуждая в прошлом, Энрико Ней неторопливо шагал к конечной остановке трамвая.

Трамвай ожидал часа отправления. Он был почти пуст. Вожатый и кондуктор стояли на улице и курили. Насвистывая, Ней взбежал по ступенькам, так что полы его пальто разлетелись в разные стороны, и сел, довольно развязно развалившись на скамейке, затем спохватился и принял более благопристойную позу, довольный тем, что вовремя сумел одернуть себя, и нимало не огорченный тем, что ему показалось совершенно естественным столь вольное поведение.

Этот район, вообще не слишком населенный, по утрам и вовсе казался безлюдным. В трамвае сидела лишь пожилая крестьянка, двое беседовавших между собой рабочих и он, довольный человек. Славные люди трудового утра. Они вызывали у него искреннюю симпатию. А он, Энрико Ней, был для них таинственным синьором, таинственным и довольным, которого никогда не видели в этом трамвае в этот час. Глядя на него, они, может быть, спрашивали себя: откуда он тут появился? Но он не выдавал себя ни единым взглядом. Он смотрел на глицинии. Он был просто человеком, который глядит на глицинии, как человек, умеющий глядеть на глицинии. И он, Энрико Ней, прекрасно сознавал это. Он был пассажиром, который платит кондуктору за билет, и между ним и кондуктором были самые лучшие отношения, какие только могут быть между кондуктором и пассажиром. Лучших отношений быть не могло. Трамвай спускался к реке. Жизнь была прекрасна.

В центре Энрико Ней вылез из трамвая и вошел в кафе. Не в то, куда заходил обычно, а совсем в незнакомое, сплошь украшенное мозаикой. Оно только что открылось. Кассирши еще не было на месте. Бармен заряжал кофейный автомат. Ней уверенным шагом хозяина прошел до середины зала, остановился у стойки, заказал кофе, окинул взглядом витрину, выбрал себе бисквит и надкусил его сперва с жадностью, потом с чувством человека, у которого после бурной ночи нехорошо во рту.

На стойке лежала развернутая газета. Ней заглянул в нее. Сегодня утром он не купил газеты, а ведь, к слову сказать, это всегда было первым, что он делал, выйдя из дому. У него уже вошло в привычку прочитывать газету от доски до доски. Он читал все, вплоть до самых мелких заметок, и не было страницы, которую бы он пропустил. Но сегодня, пробегая глазами заголовки, он даже не понимал, о чем они. Он не мог читать. Кто его знает отчего, то ли под влиянием горячего кофе и еды, то ли оттого, что притупилось чувство, вызванное утренним воздухом, но его вдруг захлестнула волна ощущений, испытанных им ночью. Он закрыл глаза, поднял голову и улыбнулся.

Решив, что блаженное выражение на лице посетителя вызвано заметкой, помещенной в спортивном разделе, бармен сказал:

— А, я вижу, вы тоже довольны, что Боккадассе опять играет в воскресенье, — и указал на заголовок, возвещавший о выздоровлении полусреднего.

Ней пробежал заметку, прочитал ее еще раз, хотел было воскликнуть: «Да какой там Боккадассе, какой там Боккадассе, дорогой мой!», но вместо этого пробормотал только:

— А! да… да…

И, не желая, чтобы разговор о предстоящем матче полностью овладел его чувствами, повернулся к кассе, за которой уже появилась молоденькая кассирша с разочарованным выражением лица.

— Итак, — доверительно сказал Ней, — с меня за кофе и бисквит.

Кассирша зевнула.

— Досматриваете утренние сны? — сказал Ней.

Кассирша без улыбки кивнула головой.

— Так, так! Ночью, значит, не до сна было, а? — проговорил Ней с видом сообщника. Потом подумал секунду и, рассудив, что перед ним человек, способный его понять, добавил:

— Я еще тоже глаз не сомкнул.

После этого, загадочный и скромный, он замолчал, расплатился, попрощался со всеми, вышел и направился в парикмахерскую.

— Здравствуйте, синьор, садитесь, пожалуйста, синьор, — сказал парикмахер профессиональным фальцетом, который для Ней прозвучал так, словно ему подмигнули.

— Так. Ну, что ж! Пожалуй, побреемся! — со скептической снисходительностью отозвался он, разглядывая себя в зеркале.

Его лицо, обрамленное завязанным под подбородком полотенцем, казалось чем-то существующим самостоятельно, независимо от него, и незначительные следы усталости, которые почти не бросались в глаза, когда видна была вся его фигура, сейчас выделялись на нем гораздо отчетливее. И все же оно оставалось обыкновенным лицом, таким, какое бывает у пассажира, приехавшего с ранним поездом, или у игрока, проведшего ночь за картами. Ней с удовольствием отметил, что, невзирая на особую природу его усталости, в лице, глядевшем на него из зеркала, не было и следа расслабленности и снисходительности, того выражения, какое отличает людей, уже получивших свою долю и теперь одинаково готовых и к самому худшему, и к самому лучшему.

«Мы избалованы совсем другими ласками, — словно говорили щеки Энрико Ней, отвечая на прикосновение кисточки, обволакивавшей их горячей мыльной пеной, — да, совсем другими ласками, не чета твоим!»

«Скреби, бритва, — казалось, говорила его кожа, — скреби! Все равно тебе никогда не соскрести то, что я чувствовала, что я знаю!»

Энрико Ней все это казалось чем-то вроде полного недомолвок разговора с парикмахером, хотя тот, как, впрочем, и сам Ней, не произносил ни слова, а лишь старательно орудовал своими инструментами. Парикмахер был молод и совсем не болтлив, скорее от недостатка фантазии, нежели от сдержанности характера. Подтверждением этому могла служить хотя бы его единственная попытка завязать разговор.

— А погодка-то, э? — проговорил он, — Прекрасная в этом году погодка, э? Весна…

Этот выпад настиг Энрико Ней в самый разгар его воображаемого разговора с парикмахером, и слово «весна» вдруг стало многозначительным, полным тайного смысла.

— Да-а-а! Весна… — сказал он, сложив намыленные губы в понимающую улыбку.

На этом разговор зачах.

Но Ней чувствовал потребность говорить, высказаться, сообщить. А парикмахер не произносил больше ни слова. Два или три раза в те минуты, когда он поднимал бритву, Ней пытался было открыть рот, но не находил слов, и бритва снова опускалась ему на губу или на подбородок.

— Что вы говорите? — спросил парикмахер, заметив, что губы Ней движутся, но не слыша ни звука.

И тут Ней с жаром выпалил:

— В воскресенье снова играет Боккадассе!

Он почти выкрикнул эту фразу. Другие клиенты повернули к нему свои наполовину намыленные лица, бритва парикмахера повисла в воздухе.

— А… вы, значит, болеете за ***, — сказал он с некоторым огорчением в голосе. — А я за ***, — и он назвал другую городскую команду.

— О, ***! В воскресенье у вас легкий матч, верный выигрыш…

Но весь его пыл уже улетучился.

Выбритый, он вышел из парикмахерской. Улица бы» да оживленной и звонкой, стекла вспыхивали золотыми молниями, над фонтанами взлетала вода, скользившие по проводам дуги трамваев высекали искры. Энрико Ней словно летел на гребнях волн, взлетавших и опадавших в его душе.

— Кого я вижу? Ней!

— Кого я вижу? Бардетта!

Он носом к носу столкнулся со своим школьным приятелем, с которым не виделся десять лет. Заговорили, как всегда в таких случаях, о том, сколько воды утек-ко с тех пор, как они виделись в последний раз, и о том, что ни тот, ни другой совсем не изменились. На самом же деле Бардетта порядком поседел, и на его лисьей физиономии еще заметнее стали следы порока. Ней знал, что Бардетта избрал карьеру делового человека, но погорел на каких-то темных махинациях и все последние годы жил за границей.

— Так ты все в Париже?

— В Венесуэле. Вот опять туда еду. А ты?

— Я все тут, — ответил Ней, и на губах его невольно появилась виноватая улыбка, словно он стыдился своей оседлой жизни. Однако он тотчас же рассердился на себя за то, что с первой же минуты не показал приятелю, насколько в действительности его жизнь полнее и привлекательнее, чем это может показаться.

— Женился? — спросил Бардетта.

Энрико Ней это показалось подходящим поводом исправить свою оплошность.

— Нет, холостяк, — сказал он. — Вечный холостяк, ха-ха! Держимся пока!

Так! Бардетта — человек без предрассудков, не сегодня-завтра уезжает в Америку, с городом уже никак не связан, местными сплетнями не интересуется, словом, именно тот человек, перед которым Ней может свободно излить свою радость, единственный, кому он может доверить свой секрет. И это еще не все. Перед Бардеттой можно было немного прихвастнуть, рассказать о ночном приключении как о деле привычном.

— И еще как держимся, — повторил Ней. — Даром, что ли, мы считаемся старой гвардией холостяков? — В последних словах был намек на интрижки с танцовщицами, которыми Бардетта славился в прошлом.

Теперь Ней принялся придумывать фразу, с которой можно было бы начать рассказ о своем приключении, что-нибудь вроде: «Вот, к примеру, как раз нынешней ночью…»

— А я ведь, понимаешь, уже… — с какой-то робкой улыбкой проговорил Бардетта. — Так сказать, отец семейства. У меня уже четверо детей.

Энрико Ней поймал эту реплику в тот самый момент, когда ему почти удалось создать атмосферу некого эпикурейского мира, полностью лишенного предрассудков. На секунду оторопев, он уставился на Бардетту, и только тут заметил его помятый вид, увидел, что одет он неважно, выглядит озабоченным и усталым.

— А!.. Четверо детей… — тусклым голосом проговорил Ней, — Поздравляю. Ну и как ты там, за границей?

— Да так… Дела — не слишком. Везде одно и то же. Тянешь… содержишь семью… — И он развел руками, как человек, смирившийся с поражением.

Это невольное смирение Бардетты вызвало в душе Ней сострадание и угрызения совести. Как ему могла прийти в голову мысль досаждать этому потрепанному судьбой человеку рассказами о своем счастье?

— О, знал бы ты, здесь тоже не лучше, — поспешно заметил он уже совсем другим тоном. — Тянешь лямку, и так день за днем…

— Ну что же, надо думать, что когда-нибудь полегчает…

— Да, надо думать…

Они пожелали друг другу всего хорошего, распрощались и разошлись, каждый в свою сторону. И в ту же минуту Ней охватило сожаление. Возможность поговорить по душам с Бардеттом, с тем Бардеттой, каким он представлял его прежде, казалась ему величайшим благом, которого он лишился теперь навсегда. Между ними, думал Ней, вполне мог завязаться мужской разговор, добродушный, немного иронический, без рисовки, без похвальбы; его приятель мог бы уехать в Америку, сохраняя в душе воспоминание, которое осталось бы уже неизменным. Ней смутно угадывал, как отразится его образ в воспоминаниях этого воображаемого Бардетты, когда там, в своей Венесуэле, вспоминая о старушке-Европе — бедной, но сохранившей неизменной верность культу красоты и наслаждений, — он невольно подумает о нем, своем старом школьном товарище, повстречавшемся ему после стольких лет, и он, Ней, предстанет в этом воспоминании, как человек по первому впечатлению робкий, но на самом деле уверенный в себе, человек, который никогда не отрывался от Европы, в котором, можно сказать, олицетворены ее извечная мудрость жизни и сдержанные благоразумием страсти. Вот в каком случае, с воодушевлением думал Ней, его ночное приключение могло бы оставить след, приобрести окончательный вид, а не затеряться бесследно, словно песчинка в море пустых, однообразных дней.

А может быть, ему следовало поговорить с Бардеттой в любом случае? Даже если Бардетта стал неудачником и у него совсем другое в голове, даже, может быть, с риском унизить его? Кроме того, кто вообще сказал, что Бардетта и в самом деле неудачник? А вдруг он говорил все это просто так? Ведь давно известно, какая он лиса. «Сейчас догоню его, — подумал Ней, — завяжу разговор и все ему расскажу». Он побежал обратно по тротуару, свернул на площадь, покружил под портиками. Бардетта исчез. Ней взглянул на часы, увидел, что опаздывает, и поспешил на службу. Чтобы успокоить себя, он стал думать о том, что это мальчишеское стремление рассказать другим о своих делах вовсе не в его характере и не в его привычках, — потому он и промолчал. Примирившись таким образом с самим собой, ободренный сознанием собственной гордости, он отметил карточку в табельных часах своего учреждения.

К своей работе Ней питал ту пылкую привязанность, в которой частенько не признаются, но которая вспыхивает в сердце каждого служащего, как только он познает, какую фанатичную страсть, какую бездну тайных наслаждений может доставить самая обыкновенная канцелярщина, быстрое оформление скучнейшей корреспонденции, пунктуальность в регистрации входящих и исходящих бумаг. И возможно, в это утро он, сам не сознавая того, надеялся, что его любовный пыл сольется в одно, целое с его рвением канцеляриста, что одно превратится в другое и останется таким же жгучим и негасимым. Но стоило ему увидеть свой рабочий стол, привычную зеленоватую папку с надписью «В дело», как он тотчас же с необыкновенной остротой ощутил всю разительность контраста между своей повседневной жизнью и той головокружительной красотой, с которой он только что расстался.

Он несколько раз обошел вокруг своего стола, но так и не сел за него. Очаровательная синьора… Он вдруг почувствовал, что влюбился в нее, влюбился внезапно, что называется с налета. Где уж тут было усидеть на месте. Он вошел в соседний отдел, где счетоводы с недовольным видом внимательно ударяли по клавишам.

Ней обошел всех по очереди, здороваясь с каждым в отдельности, нервически веселый, с многозначительной ухмылкой; он нежился в лучах своих воспоминаний, без надежды в настоящем, влюбленный безумец среди счетоводов. «Вот так же, как кружу сейчас между вами в этой бухгалтерии, — думал он, — совсем недавно я ворочался между ее простынями».

— Именно так, синьор мой, именно так, Маринотти, — сказал он, пристукнув кулаком по бумагам одного из коллег.

Маринотти поднял на лоб очки и медленно спросил:

— Скажи, Ней, в этом месяце с тебя тоже удержали лишние четыре тысячи лир?

— Нет, дорогой мой, с меня удержали в феврале, — начал Ней, и в то же мгновение ему вспомнилось одно движение, сделанное синьорой уже напоследок, перед рассветом, движение, которое показалось ему открытием, распахнувшим перед ним бесконечные возможности для новых, неведомых ему любовных утех. — Да, с меня уже удержали, — продолжал он елейным голосом, делая в воздухе какие-то мягкие движения рукой и вытягивая губы, — с меня уже удержали всю сумму в феврале месяце, Маринотти.

Ради того, чтобы продолжить разговор, он готов был еще раз все объяснить, добавить всевозможные подробности, но не сумел ничего придумать.

«Это будет моей тайной, — решил он, входя к себе в отдел. — Каждое мгновение, что бы я ни делал, что бы ни говорил, во всем теперь будет ощущаться то, что я пережил». Но в душу ему вгрызалось тревожное чувство: ведь никогда в жизни не случится ему быть тем, кем он был, никогда не удастся ему ни намеком, ни (тем менее!) общепонятными словами, ни, возможно, даже в мыслях выразить ту полноту, которую ему удалось испытать.

Позвонил телефон. Это был директор. Он спрашивал о причинах рекламации со стороны Джузеппьери.

— Видите ли, синьор директор, — объяснял в трубку Ней, — фирма Джузеппьери, шестого марта этого года…

А в душе его так и подмывало сказать: «И вот когда она медленно спросила: «Вы уходите?» — вот тогда я и понял, что не надо выпускать ее руки».

— Да, синьор директор, рекламация поступила уже на готовую продукцию…

А сам думал: «Пока дверь за нами не закрылась, я все сомневался…»

— Нет, — говорил он в трубку, — рекламация была передана, минуя бюро…

На самом же деле он хотел сказать: «Но только тогда я понял, что она совсем не такая, как я думал, вовсе не холодная и совсем не гордячка…»

Он положил трубку. На лбу у него блестели капельки пота. Он чувствовал себя усталым, ему хотелось спать. Все-таки зря он не зашел домой, не освежился и не переоделся. Сейчас даже одежда давила и раздражала.

Он подошел к окну. Перед ним лежал большой двор, со всех сторон окруженный высокими стенами домов со множеством шумных балконов, но Ней казалось, что он в пустыне. Над крышами виднелось небо, однако сейчас оно уже не было ясным, его покрывала белесая пелена, похожая на ту, что заволакивала в памяти Ней одно за другим пережитые ощущения. О присутствии на небе солнца говорило лишь неподвижное светлое пятно, почти неразличимое, словно глухая боль в старой ране.

Марковальдо в магазине

В шесть часов вечера город попадал во власть потребителей. В течение всего дня производительная часть населения только и делала, что занималась производством — она производила предметы потребления. Но в определенный час, трык! словно щелчок выключателя прерывал процесс производства, и все, как по команде, кидались потреблять.

Каждый день, едва в ярко освещенных витринах успевали распуститься диковинные соцветия товаров — свисающие с потолка красные колбасы, громоздящиеся кверху пирамиды фарфоровых тарелок, развернутые павлиньими хвостами рулоны пестрых тканей, — как толпа потребителей врывалась в магазины и начинала переворачивать все верх дном, щупать, рушить и опустошать. Бесконечные потоки людей заполняли тротуары и галереи, вливались через стеклянные двери в магазины, бурлили у всех прилавков; эту толпу приводили в движение удары локтей о чужие ребра, подобные непрерывным ударам поршня паровой машины.

Потребляйте! — И они трогали товары, и клали их обратно, и опять брали, и вновь с усилием вырывали их сами у себя из рук; потребляйте! — и они заставляли бледных молоденьких продавщиц вываливать на прилавок горы белья; потребляйте! — и мотки разноцветного шпагата вертелись, как волчки, а листы цветастой бумаги вздымались, как хлопающие крылья, заворачивая покупки в пакетики, а пакетики в пакеты, а пакеты в пакетищи, и каждый сверток был аккуратно перевязан и украшен бантиком. И вот свертки, пакеты, кульки, сумки и сумочки уже вертятся водоворотом у кассы, руки шарят в сумках, ища кошельки, а пальцы шарят в кошельках, ища мелкие деньги, а где-то внизу, среди леса чужих ног, между полами чужих пальто, оглушительно ревут дети, которые сразу же потерялись, стоило только родителям отпустить их руку.

В один из таких вечеров Марковальдо пошел прогуляться со своим семейством. Поскольку денег у них не было, они развлекались тем, что смотрели, как делали покупки другие; ведь известно, что чем больше оборот денег, тем сильнее тот, у кого их нет, надеется: «Рано или поздно, перепадет немного и мне». Однако, что до Марковальдо, то ему не перепадало. Зарплата у него была маленькая, а семья большая, и к тому же надо было платить долги и делать взносы за купленное в рассрочку, — его зарплата утекала совсем незаметной струйкой. Но как бы то ни было, посмотреть, как люди тратят деньги, всегда приятно, особенно бродя по огромному магазину, который называется «супер-маркетом».

Это был магазин самообслуживания. Там каждому покупателю при входе давали маленькую тележку — нечто вроде проволочной корзинки на колесах, — и он толкал ее перед собой, наполняя всем, чего только душа пожелает. Марковальдо, войдя в магазин, тоже взял тележку, а за ним взяли себе по тележке и его жена, и все четверо детей. И так они стали ходить гуськом по магазину, каждый со своей тележкой, между прилавков, заваленных горами всякой еды. Указывая друг другу на колбасы и сыры, они громко произносили их названия, словно узнавали в толпе лица друзей или, по крайней мере, хороших знакомых.

— Папа, можно взять это? — спрашивали дети каждую минуту.

— Нет, ничего не трогайте руками, это запрещено, — отвечал Марковальдо, помня о том, что в конце зала, по которому они кружат, их ждет кассирша, готовая немедля подсчитать сумму.

— А почему берет та тетя? — не отставали ребята, глядевшие на всех этих добрых женщин, которые, забежав на минутку в магазин купить две морковки и пучок укропа, были не в силах устоять перед пирамидой консервных банок и — бум! бум! бум! — с видом, выражавшим не то покорность судьбе, не то отчаяние, бросали в тележку гулко стукающиеся о металлическое дно жестяные банки очищенных помидоров, персиков в сиропе или маринованного чеснока.

Короче говоря, если твоя тележка пуста, а у других — полна, можно сдерживаться, но не бесконечно: в один прекрасный момент тебя берет зависть, досада, и ты не в состоянии больше совладать с собой. И вот Марковальдо, еще раз велев жене и детям ничего не трогать, проворно свернул в один из поперечных проходов между прилавками и, скрывшись из поля зрения своего семейства, схватил с полки банку фиников и положил ее в тележку. Он только хотел испробовать удовольствие повозить ее за собой минут десять, похвалиться, как и другие, своей покупкой, а потом тихонько поставить ее на место. Эту банку, а также красную бутылочку с острым соусом, и кулечек кофе, и пакет макарон в голубой Обертке… Марковальдо был уверен, что, действуя осторожно, он сможет, по крайней мере, четверть часа наслаждаться всеми радостями человека, выбирающего все, что его душе угодно, и знающего, что за это не надо платить ни гроша. Но не дай бог, если увидят дети! Тогда они сразу же примутся ему подражать, и кто знает, чем все это кончится!

Марковальдо старался запутать свои следы, кружа и петляя по отделам магазина, прячась за спины то спешащих молоденьких служанок, то важных, укутанных в меха дам. И стоило одной из них за чем-нибудь потянуться — за желтой душистой тыквой или коробочкой с треугольными плавлеными сырками, — он тотчас же повторял их движение. Из репродукторов неслись веселые мотивчики: покупатели двигались и останавливались, следуя ритму, и в такт, в том месте, где надо, протягивали руку, брали какой-нибудь товар и опускали его в свою корзинку — все также под музыку.

Тележка Марковальдо уже ломилась от всякой снеди. Ноги его несли все дальше и дальше, в те отделы, где было меньше покупателей; названия товаров становились все сложнее и непонятнее, они были заключены в коробки и банки с картинками, по которым было не совсем ясно, что это такое: то ли удобрение для салата-латука, то ли семена латука, то ли сам салат-латук или яд для гусениц, уничтожающих латук, или корм для приманки птиц, которые едят этих гусениц, или же приправа для салата-латука или жаркого из тех самых птиц… Как бы то ни было, Марковальдо прихватил две-три такие баночки.

Так он продвигался между двух рядов прилавков, высящихся, словно заборы. Вдруг дорожка оборвалась, и перед ним открылось широкое безлюдное и пустынное пространство, залитое неоновым светом, который переливался и сверкал тысячами бликов, отражаясь в кафельных плитках стен. И посреди этого пустого пространства стоял Марковальдо, один-одинешенек со своей тележкой, полной всякого добра, а в глубине виднелся выход и около него — касса.

Первым инстинктивным побуждением Марковальдо было броситься напролом, низко пригнув голову и толкая впереди себя тележку наподобие танка, удрать из супер-маркета с добычей, прежде чем кассирша успеет дать сигнал тревоги. Но в ту самую минуту рядом с ним из другого прохода показалась тележка, нагруженная еще больше, чем у него, и кто же, вы думаете, ее катил? Его жена Домитилла! А с другой стороны появилась еще одна тележка, которую изо всех сил толкал перед собой Филиппетто. В этом месте сбегались проходы из многих отделов, и из всех проходов один за другим появлялись дети Марковальдо, и каждый из них вез трехколесную тележку, наполненную до самого верха, как грузовой пароход. Каждому из них пришла в голову одна и та же мысль, и теперь, встретившись все вместе, они увидели, что собрали целую коллекцию — образцы всех товаров, какие только имелись в супермаркете.

— Папа, так, значит, мы разбогатели? — спросил Микелино, — Нам хватит этой еды на целый год!

— Назад! Скорее! Не приближайтесь к кассе! — вскричал Марковальдо, повернувшись налево кругом и прячась вместе со всем своим добром за прилавок; потом он помчался без оглядки, согнувшись чуть ли не до земли, словно под огнем противника, спеша вновь укрыться в отделах магазина. За его спиной гремело и грохотало; обернувшись, он увидел все свое семейство, которое, толкая перед собой тележки, галопом неслось за ним следом, как вагоны за паровозом.

— Скорей, не то нас заставят заплатить целый миллион!

Супер-маркет был очень большой и запутанный, как лабиринт: там можно было ходить часами. С такими запасами провизии Марковальдо и его семья могли бы, не выходя, провести там целую зиму. Но репродукторы уже перестали передавать веселую музыку и грозно вещали:

— Внимание! Через четверть часа супер-маркет закрывается! Покупателей просят поспешить к кассе!

Пора было избавляться от груза — сейчас или никогда. Едва раздался призыв репродуктора, толпу покупателей охватила лихорадочная, яростная спешка, словно это были последние минуты последнего супер-маркета на земле. Люди в этой спешке уже не понимали, то ли им надо хватать все, что есть в магазине, то ли, наоборот, надо все оставить; одним словом, у прилавков поднялась страшная толкотня, и Марковальдо с Домитиллой и дети воспользовались этим, чтобы положить все взятое ими обратно на прилавки или незаметно опустить в тележки других покупателей. Это возвращение товаров, однако, носило случайный характер: липучку для мух они положили на прилавок с ветчиной, а кочан капусты — среди тортов. Не заметив, что какая-то дама везет не тележку, а коляску с ребенком, они сунули в нее большую, оплетенную соломой бутылку красного вина…

Лишаться всех этих вкусных вещей, даже не попробовав их, было так мучительно, так больно, что хоть плачь. И поэтому, если в ту минуту, когда они ставили обратно какую-нибудь баночку майонеза, им под руку попадалась гроздь бананов, они ее брали; то же самое происходило с нейлоновой щеткой, место которой тотчас занимала жареная курица. При такой системе их тележки чем быстрее опорожнялись, тем быстрее наполнялись вновь.

Так семейство Марковальдо со всеми своими запасами поднималось и спускалось по эскалаторам, и на каждом этаже, в какую сторону ни глянь, в конце проходов, кроме которых не было другого пути, маячила, словно часовой, кассирша, нацелившая свою стрекочущую, как пулемет, кассу на всех, кто собирался уйти. Чем дольше кружили Марковальдо и его семья по отделам и этажам магазина, тем больше походили они на зверей, которые мечутся в клетке, или на заключенных в тюрьме, пусть даже светлой и чистой, со стенами, выложенными разноцветными плитками.

В одном месте кафельные плитки на стене были сняты, и в открывшемся проломе виднелась приставленная снаружи деревянная лестница; рядом валялись молотки и разные инструменты плотников и каменщиков. Какая-то строительная фирма вела работы по расширению супер-маркета. Рабочий день кончился, и строители ушли, ничего не убрав. Марковальдо, по-прежнему толкая перед собой тележку с продуктами, прошел сквозь пролом в стене. Там было темно, но он пошел дальше. А за ним двинулось все семейство со своими тележками.

Обтянутые резиной колеса тележек запрыгали, словно на немощеной дороге, по слою земли, кучам песка, потом по шаткому деревянному настилу. Марковальдо, с трудом сохраняя равновесие, продолжал путь по узкой доске, остальные следовали за ним. Вдруг они увидели перед собой и позади себя, сверху и снизу море далеких огней, а вокруг — зияющую пустоту.

Оказывается, они катили тележки по мосткам строительных лесов, вровень с крышами семиэтажных зданий.

Город лежал у их ног, сверкая освещенными окнами, яркими светящимися вывесками и снопами электрических искр, сыплющихся из-под трамвайных дуг, а вверху, у них над головами, простерлось небо, усыпанное сияющими звездами и красными лампочками радиобашен. Доски лесов прогибались под тяжестью переполнявшего тележки груза, и казалось, все они вот-вот упадут.

Микелино заплакал:

— Я боюсь!

Из темноты вдруг выступила тень. Это была огромная беззубая пасть, которая медленно раскрывалась, вытянувшись на длинной металлической шее. Подъемный кран! Он опускался откуда-то сверху, но на их высоте остановился, нижняя его челюсть находилась как раз на уровне мостков, где они стояли. Марковальдо нагнул тележку, вывалил все ее содержимое в разверзнутую железную пасть и шагнул вперед. Домитилла сделала то же самое. Дети последовали примеру родителей. Кран захлопнул пасть со всей добычей, захваченной в супермаркете, и, с глухим скрежетом повернув шею, отодвинулся в сторону. А внизу зажигались, гасли и мигали разноцветные светящиеся надписи, призывавшие покупать товары только в этом огромном супер-маркете.

Преследование

Машина, которая меня преследует, быстроходнее моей. В ней сидит всего один человек, вооруженный пистолетом; он хороший стрелок, — это видно хотя бы по тому, что, стреляя в меня, он промахнулся всего на какой-нибудь сантиметр.

Спасаясь бегством, я направился в центр города. Это меня выручило: преследователь неотступно мчится за мной, но нас разделяют несколько машин. Сейчас мы остановились у светофора в бесконечной веренице автомобилей. Светофор устроен так, что с нашей стороны красный свет длится сто восемьдесят секунд, а зеленый — сто двадцать; сделано это, очевидно, с тем расчетом, что на поперечной улице движение более интенсивное и одновременно более медленное. Но расчет этот неверен. Я посчитал, что с поперечной улицы, когда включают зеленый свет, успевают проскочить через светофор вдвое больше машин, чем из нашей длиннющей колонны. Это не означает, что по той улице машины несутся вовсю. В сущности, они тоже двигаются удручающе медленно, и о скорости здесь можно говорить лишь в сравнении с нашими машинами, которые фактически стоят на месте и при зеленом и при красном свете. Собственно, именно из-за того, что те машины едут более чем медленно, нам не удается продвинуться вперед: ведь когда зеленый свет гаснет с их стороны и зажигается с нашей, на перекрестке застревает множество машин, не успевших миновать светофор, и по меньшей мере тридцать секунд из ста двадцати пропадают впустую, прежде чем мы успеваем продвинуться хоть на метр. Должен сказать, что хотя поток машин с поперечной улицы отнимает у нас драгоценные секунды, но расплата наступает незамедлительно: противоположная сторона, когда для нее зажигают зеленый свет, простаивает по сорок, а то и по шестьдесят секунд: ведь наши машины ползут со скоростью черепахи, и на перекрестке, естественно, образуется огромный затор.

Но эта потеря времени для них не приносит никакой выгоды нам: ведь чем больше задерживается конец движения одних, задерживая начало движения других, тем больше задерживается и конец движения вторых, задерживая начало движения первых. Все это происходит в возрастающей пропорции, и для обеих сторон при зеленом свете остается все меньше времени на то, чтобы проскочить через перекресток. В конечном счете мы проигрываем от этого больше, чем они.

Странно, но во всех своих рассуждениях я противопоставляю «нас» — «им», подразумевая под «нами» и моего врага, который преследует меня, чтобы убить. Получается так, что граница вражды пролегает не между мной и им, а между нашей колонной машин и колонной с поперечной улицы. Но у всех, кто зажат в одной и другой застывшей колонне и нетерпеливо нажимает на педаль сцепления, движение мыслей и чувств целиком и полностью определяется движением транспортных потоков. Поэтому будет вполне логично предположить, что стремления мои и моего преследователя совпадают, хотя я мечтаю удрать от погони, а он надеется, что повторится такой же удобный случай, как тогда на окраинной улице, когда ему удалось дважды выстрелить в меня, и я лишь чудом избежал смерти — одна пуля вонзилась в левое боковое стекло, другая — в крышу.

Впрочем, слово «мы» объединяет лишь мнимую общность: на деле моя враждебность распространяется как на машины, пересекающие нам путь, так и на машины моей колонны. Но внутри своей колонны я испытываю большую враждебность к машинам передо мной, не позволяющим мне продвинуться вперед, чем к машинам, едущим сзади, так как эти последние могут стать моими врагами лишь в том случае, если попытаются меня обогнать, что является делом весьма сложным, если учесть чрезвычайную плотность движения, из-за которой каждая машина, зажатая другими, имеет лишь минимальные возможности для маневра.

Словом, мой теперешний главный враг фактически теряется среди множества твердых тел, а мой страх и ненависть обращены уже против всех их и раздроблены. Одновременно вся ярость моего преследователя — убийцы, хотя и направлена только против меня, невольно распыляется, распространяясь на промежуточные объекты. Совершенно ясно, что и он в своих одновременных со мной расчетах называет «мы» — нашу колонну и «они» — колонну с поперечной улицы, и столь же очевидно, что, хотя мы оба преследуем совершенно противоположные цели, в наших расчетах много общего.

Я хотел бы, чтобы наша колонна двигалась сначала быстро, а затем очень медленно, иными словами, чтобы машины передо мной вдруг ринулись вперед, и я мог бы последним проскочить перекресток, двинувшись за ними на зеленый свет, а потом, едва я проеду, — чтобы, колонна замерла у светофора и простояла достаточно долго, и я мог бы свернуть на глухую улочку и исчезнуть. По всей вероятности, мой враг в своих расчетах пытается угадать, удастся ли ему миновать светофор сразу же следом за мной и не отстать до тех пор, пока разделяющие нас машины не свернут и число их не уменьшится настолько, что он сможет пристроиться за моей машиной или же мчаться рядом и, скажем, у следующего светофора из удобной позиции всадить в меня все пули своего пистолета (я безоружен) секундой раньше, чем зажжется зеленый свет, который позволит ему спастись бегством.

Короче говоря, я рассчитываю на неравномерность, с какой в длинной колонне машин период ожидания сменяется периодом движения, а на стороне моего противника — то преимущество, что для каждой отдельной машины в одной и той же колонне периоды движения и ожидания в среднем одинаковы.

Суть вопроса заключается в том, делится ли колонна на совершенно независимые друг от друга элементы, или следует эту колонну считать единым и неделимым телом, в котором единственное изменение может произойти в ночные часы, когда интенсивность движения резко падает, и в пределе не исключено, что лишь наши две машины будут по-прежнему двигаться в одном направлении и расстояние между ними будет неумолимо сокращаться. Одно в наших расчетах наверняка является общим: факторы, определяющие движение каждой отдельной машины, то есть мощность мотора и мастерство водителей, не играют почти никакой роли, так как все решает движение колонны, вернее, комбинированное движение пересекающихся автомобильных колонн всего города. Словом, и я, и человек, которому поручено убить меня, как бы зажаты оба в пространстве, движущемся по своим собственным законам. Мы оба словно впаяны в это мнимое пространство, которое складывается и вновь распадается и от изменений которого зависит наша судьба.

Самый простой способ избавиться от подобного положения — это покинуть машину. Если бы один из нас или мы оба вылезли из машины и пошли дальше пешком, то вновь оказались бы в истинном пространстве и получили возможность двигаться в нем. Но мы едем по улице, на которой стоянка машин запрещена. Значит, нам придется оставить машину посреди улицы, запруженной другими автомобилями. Моя машина так же, как и машина моего преследователя — краденые, и то, что мы бросим их, как только они станут ненужными, предопределено заранее. Я мог бы, пригибаясь, лавировать на бегу между машинами, чтобы спастись от пуль врага. Но мое бегство наверняка привлекло бы всеобщее внимание, и полиция немедленно бросилась бы за мной в погоню. А я не только не могу прибегнуть к защите полиции, но должен любой ценой избегать встреч с нею. Ясно, что я не могу вылезть из своей машины, даже если мой враг покинет свою. Когда мы застряли в колонне, я тут же с ужасом подумал, что сейчас увижу, как мой преследователь спокойно идет вперед на глазах у сотен людей, сидящих за рулем, осматривает одну за другой вытянувшиеся цепочкой машины, приближается к моей, всаживает в меня все оставшиеся в стволе пули и затем обращается в бегство. Мои страхи не были беспочвенными. В зеркале заднего обзора я вскоре увидел, как мой преследователь привстал и высунулся в приоткрытую дверцу, словно хотел разглядеть поверх стальных крыш застывших машин, почему мы стоим так долго, а немного спустя я увидел, как мой долговязый преследователь вылез из машины и сделал несколько шагов вдоль ряда. Но в этот миг по колонне пробежало легкое движение. Машины, стоявшие за покинутой машиной моего преследователя, начали яростно сигналить, и в мгновение ока водители и пассажиры с криком и грозными проклятиями выскочили на мостовую. Они наверняка настигли бы моего врага и силой вновь усадили бы его за руль, если 6 он сам не поспешил вернуться и тронуться дальше, позволив остальным машинам, пусть слегка, но все же продвинуться вперед. Значит, хоть на этот счет я могу быть спокоен; мы оба не в состоянии покинуть машину ни на минуту; мой враг никогда не осмелится преследовать меня пешком. Ведь если даже он сумеет пристрелить меня, ему не избегнуть ярости остальных автомобилистов, которые, верно, не преминут линчевать его не столько за убийство, сколько за то, что обе наши машины, застывшие посреди улицы, застопорят движение.

Я стремлюсь проанализировать все возможности, — чем больше частностей я приму в расчет, тем выше мои шансы на спасение. Впрочем, что еще мне остается? Мы не продвинулись больше ни на сантиметр. До сих пор я рассматривал колонну как линейную величину либо как поток, в котором отдельные машины текут в хаотическом беспорядке. Настало время уточнить, что в колонне автомобили идут в три ряда и что смены ожидания и движения в каждом из трех рядов не совпадают, и случается, что вперед удается продвинуться лишь правому ряду, либо только левому, или среднему, в котором, кстати, находится и моя машина, и машина моего потенциального убийцы. Если до сих пор я пренебрегал в своих расчетах столь очевидным обстоятельством, то это не только потому, что три правильных ряда образовались постепенно и я сам не сразу это заметил, но и по той простой причине, что положение от этого не изменилось ни в лучшую, ни в худшую сторону. Разумеется, разница в скорости между отдельными рядами оказалась бы решающей, если бы мой преследователь в какой-то миг смог поравняться с моей машиной, выстрелить и затем продолжить свой путь.

Но такая возможность тоже исключена. Если бы даже ему удалось, скажем, из среднего ряда перебраться в боковой (машины идут буквально впритык, но достаточно улучить удобный момент, когда в соседнем ряду возникнет небольшой интервал, и, не обращая внимания на отчаянные гудки клаксонов, протиснуться в него), я, наблюдая за врагом через стекло заднего обзора, тут же замечу его маневр, и у меня, благодаря разделяющему нас расстоянию, будет достаточно времени, чтобы совершить такой же маневр. Иными словами, я тоже смогу перекочевать в правый либо в левый ряд и, таким образом, сохраню между нами прежнюю дистанцию. Кроме того, у меня будет возможность попасть в крайний ряд с противоположной стороны: если мой преследователь пристроится в левом ряду, я смогу перебраться в правый, тогда нас будет отделять друг от друга не только некоторое расстояние по ходу движения, но и продольный барьер, который сразу станет непреодолимым.

Но предположим, что мы окажемся бок о бок в соседних рядах. Чтобы выстрелить в меня, ему тоже нужно будет улучить момент, не то он рискует застрять в хвосте колонны и ждать полиции, стоя вплотную к машине, за рулем которой сидит мертвец. Прежде чем моему преследователю представится удобный случай мгновенно и без помех выстрелить в меня, он должен неизвестно сколько времени ехать со мной рядом. А так как скорость движения в различных рядах изменяется неравномерно, то наши машины не смогут долго оставаться рядом. Не исключено, что мне удастся снова опередить его на то же расстояние, что, впрочем, не грозит моему врагу особыми неприятностями, ибо восстановится прежнее положение; куда хуже придется моему преследователю, если его ряд продвинется вперед, а мой останется на месте.

Если преследователь окажется впереди, я уже не буду преследуемым. А чтобы закрепить это новое положение, я могу тоже перескочить в его ряд, пропустив вперед несколько машин. Моему врагу придется подчиниться общему потоку движения, без какой-либо возможности вернуться назад, и тогда я, пристроившись в хвост моему преследователю, наверняка буду спасен. А у светофора, увидев, что он, скажем, свернул влево, я сверну вправо, и мы окончательно потеряем друг друга из виду.

Впрочем, при всех этих предполагаемых маневрах необходимо учитывать следующее: подъехав к светофору, тот, кто находится в правом ряду, должен свернуть вправо, а тот, кто в левом, — обязан свернуть влево (на перекрестке поздно передумывать); между тем едущие в среднем ряду могут сделать выбор в самый последний момент. Именно поэтому мы оба поостереглись оставить средний ряд; я хотел сохранить до последней секунды свободу выбора, а он — возможность свернуть в ту же сторону, что и я.

Внезапно я ощутил прилив энтузиазма; а ведь я и мой враг, выбрав средний ряд, проявили изрядную дальновидность. Как приятно знать, что сохранилась свобода выбора, и одновременно чувствовать, что тебя защищают надежные и крепкие тела других машин. У нас нет иной заботы, кроме как, сняв левую ногу с педали сцепления, мгновенно надавить правой на акселератор и туг же снова нажать левой ногой на педаль сцепления; и все это не по своему желанию, а подчиняясь общему ритму движения.

Сейчас я полон самого блаженного оптимизма» В сущности, наше движение ничем не отличается от любого другого движения, которое заключается в том, чтобы занять лежащее впереди пространство и оставить пространство позади. И вот, едва впереди возникает свободное пространство, я его захватываю, иначе его тут же захватит кто-либо другой; единственно возможное в пространстве действие — это поглощение пространства, я его поглощаю, едва оно образуется, и оставляю пространство позади, где его мгновенно поглощает следующий водитель. Короче говоря, никто не видит это пространство, и, возможно, оно вообще не существует; это лишь — протяженность вещей и мера расстояния. Скажем, расстояние между мной и моим преследователем состоит из числа промежуточных машин в нашем ряду, а так как число это постоянно, то и само понятие преследования весьма условно; с таким же успехом можно назвать преследованием положение двух пассажиров, едущих в разных вагонах одного и того же поезда.

Но если число промежуточных машин возрастет или уменьшится, тогда преследование вновь станет реальным, независимо от скорости движения наших машин и от свободы маневра. Мне надо быть повнимательнее: ведь обе такие возможности не исключены. Замечаю, что между тем местом, где я сейчас нахожусь, и перекрестком у светофора ответвляется маленькая улочка, скорее даже тупик, откуда тонкой, но беспрерывной струйкой вытекают машины. Достаточно одной из этих машин вклиниться между мной и моим преследователем — и расстояние между нами сразу возрастет, точно я внезапно устремился в отрыв. Между тем слева от нас, посреди улицы, тянется узенькая полоска, отведенная для стоянки машин. Если там есть или появятся свободные места, то достаточно будет нескольким промежуточным машинам свернуть на стоянку — и сразу дистанция между мной и моим преследователем сократится.

Нужно срочно найти выход, и так как свободен я только в моих теоретических выкладках, то мне и остается лишь еще более углубленно проанализировать создавшуюся ситуацию теоретически. Реальное положение вещей, хорошее оно или плохое, мне изменить не дано. Моему преследователю поручено догнать меня и пристрелить, мне же было сказано, что я могу лишь спасаться бегством. Инструкции эти сохраняют свою силу и в том случае, если пространство в одном или всех своих измерениях исчезнет, и всякое движение будет невозможно. Даже тогда я не перестану быть преследуемым, а он — преследователем.

Я должен одновременно учитывать две структуры: с одной стороны, весь комплекс машин, одновременно едущих по центру города, в котором общая площадь, занимаемая автомашинами, равна, а возможно, и превышает общую площадь дорог, и с другой стороны, комплекс взаимосвязей, возникающих между вооруженным преследователем и безоружным преследуемым. Обе эти структуры стремятся к отождествлению, в том смысле, что вторая заключена в первой, словно вода в сосуде, получает от нее свою форму и становится невидимой, так что посторонний наблюдатель не в состоянии различить в потоке одинаковых машин, какие же из них участвуют в смертельной охоте, и догадаться, что за невыносимым ожиданием на деле затаилась бешеная гонка.

Попробуем спокойно проанализировать каждый отдельный элемент. Преследование заключается в сравнении скорости двух тел, движущихся в пространстве; но так как мы убедились, что пространства не существует независимо от заполняющих его тел, то преследование будет состоять в изменении положения различных тел относительно друг друга. Следовательно, именно эти тела определяют окружающее пространство, и если такое утверждение внешне противоречит и моему опыту, и опыту моего преследователя, — ибо мы оба не определяем ровным счетом ничего, ни пространства для бегства, ни пространства для преследования, — то это объясняется тем, что речь идет не об отдельных телах, а о совокупности всех тел в их взаимосвязях, смелых решениях и колебаниях, рывках с места, сигналах фар и клаксонов, нервном покусывании ногтей и бешеном переключении скоростей: предельная, первая, вторая, предельная — и снова — предельная, первая, вторая, предельная…

Теперь, когда мы отвергли само понятие пространства (думаю, что и мой преследователь, томясь в ожидании, пришел к тем же выводам) и установили, что понятие движения предполагает не обязательно прохождение тела через ряд последовательных точек, а лишь нерегулярные и непонятные смещения тел, находящихся в той или иной точке, — теперь, быть может, мне удастся более спокойно воспринимать крайне медленное продвижение машин в колонне: ведь существенное значение имеет относительное пространство, которое образуется и изменяется вокруг моей и других машин в хвосте колонны. Словом, каждая машина находится в центре целой системы взаимосвязей, которая практически равнозначна другой такой же системе; иначе говоря, все машины взаимозаменяемы. При атом под словом машина я подразумеваю и сидящего в ней водителя. Каждый автомобилист отлично мог бы поменяться местами с другим автомобилистом, к примеру, я — с моими ближайшими соседями, а мой преследователь — со своими.

При этих перемещениях тел может выявиться основное направление движения, — скажем, направление, в котором движется наша колонна; хотя реально само движение происходит далеко не всегда, возможность движения в противоположном направлении совершенно исключена. А для нас двоих основным является то направление, в котором протекает преследование; между мною и моим врагом никакого взаимного перемещения не может быть, особенно же в направлении, противоположном направлению преследования. Это доказывает, что в нашем мире, где все, на первый взгляд, взаимозаменяемо, отношение преследователь — преследуемый является единственной реальностью, на которую можно полагаться.

Суть проблемы заключается в следующем: если каждая машина, при неизменном направлении движения и преследования, равнозначна любой другой машине в колонне, то свойства данной машины могут быть приписаны и другим. Следовательно, не исключено, что вся колонна состоит из преследуемых машин, иными словами, что каждая из этих машин удирает, как удираю я, от преследующей ее машины, в которой сидит человек с пистолетом в руке. Можно, однако, допустить и вероятность того, что водитель каждой машины в колонне преследует водителя другой машины с целью убийства, и тогда центр города внезапно превращается в поле битвы или место кровавого побоища. Независимо от того, верно ли мое предположение или нет, положение машин в колонне от этого нисколько не меняется. А раз так, я имею право отстаивать свою гипотезу и по-прежнему следить за позицией любых двух взятых наугад машин, приписывая одной роль преследуемой, а другой — роль преследователя. К тому же эта своеобразная игра помогает скрасить томительные минуты ожидания: достаточно лишь каждое перемещение машин в колонне истолковывать как эпизод в вероятном преследовании.

К примеру, сейчас, когда одна из промежуточных машин, обнаружив на стоянке свободное место, резко свернула влево, я вместо того, чтобы обеспокоиться сокращением расстояния между мной и моим врагом, вполне могу предположить, что речь идет о маневре одного из бесчисленных преследователей или преследуемых; и тогда мои личные, субъективные переживания и страхи проецируются на других, распространяясь на всю систему взаимосвязей, составной частью которой является каждый из нас.

Эго не первый случай, когда промежуточная машина покидает свое место в среднем ряду: стоянка — с одной стороны, и с другой — правый ряд, где движение немного быстрее, оказывают свое притягательное действие на идущие за мной машины. Пока я был занят своими логическими умозаключениями, окружающее меня относительное пространство претерпело различные изменения. В какой-то миг мой преследователь свернул вправо и, воспользовавшись тем, что правый ряд двигался быстрее, обогнал две машины из среднего ряда. Тогда я тоже перебрался в правый ряд. Мой враг вернулся в средний ряд, и я незамедлительно последовал его примеру. Но мне пришлось пропустить вперед одну машину, а мой преследователь, наоборот, обогнал целых три. Раньше все это меня очень сильно встревожило бы, а теперь я воспринимал эти перемены, как частные случаи в общей системе преследований, характерные особенности которой я пытался определить.

Если все машины вовлечены в эту систему преследований, то по здравом размышлении напрашивается вывод, что свойство преследования является коммутативным, то есть каждый, кто преследует, в свою очередь преследуется кем-то, и наоборот. Таким образом, между машинами возникает единообразие и симметрия связей. Единственным элементом, трудно поддающимся точному определению, будет интервал между преследуемым и преследователем внутри каждой пары связанных в цепочку машин. В самом деле, этот интервал может быть в двадцать или в сорок машин, но не исключено также, что в интервале вообще не будет ни одной машины. Именно так и случилось сейчас со мной; в стекле заднего обзора я увидел, что мой преследователь сумел пристроиться непосредственно за моей машиной.

Очевидно, мне следует признать себя побежденным и считать, что жить мне осталось всего несколько минут, если только, углубив свою гипотезу, я не отыщу спасительного выхода. К примеру, предположим, что за машиной, которая преследует меня, движется целая цепочка машин, преследующих одна другую. Тогда ровно за секунду до того, как мой преследователь выстрелит в меня, преследователь моего преследователя может выстрелить в него и убить и тем спасти мне жизнь. Но если за две секунды до этого преследователь моего преследователя будет убит своим преследователем, тот, кто преследует меня, будет спасен и сможет спокойно пристрелить меня. Совершенная система преследований должна основываться на простейшей взаимосвязи функций: каждый преследователь имеет одну цель: помешать тому, кто перед ним преследует другую машину, убить свою жертву. А сделать это он может лишь одним способом — выстрелить в едущего впереди преследователя — преследуемого. Вся сложность заключается в определении того, какое звено цепочки выпадет первым. Ведь если одному из преследователей удастся убить другого, то следующий преследователь, поскольку он уже не может помешать совершившемуся убийству, решает не стрелять, а у мчащегося за ним преследователя тоже не будет резона стрелять, так как убийство, которое он должен был предотвратить, уже не произойдет. И тогда во всей цепочке машин уже не станет ни преследуемых, ни преследователей.

Но если я допускаю наличие цепочки преследований позади меня, то нет причин думать, что эта цепочка не продолжается в предшествующей мне части колонны. Сейчас, когда зажегся зеленый свет и я, вероятно, выскочу на перекресток, где решится моя судьба, я вдруг понимаю, что все зависит не от моего преследователя, а от моей взаимосвязи с предшествующей машиной. Иначе говоря, для меня решающее значение приобретает альтернатива — является ли мое положение преследуемого конечным (это, на первый взгляд, подтверждается тем, что мой преследователь вооружен, а я — безоружен) или же я тоже являюсь преследователем в общей цепочке. Проанализировав как следует ситуацию, я останавливаюсь на следующей гипотезе — мне поручено убить одного человека, но ни при каких обстоятельствах не применять оружия против других лиц. В этом случае я вооружен по отношению к своей жертве и безоружен по отношению ко всем остальным.

Чтобы убедиться в справедливости своей гипотезы, мне надо лишь протянуть руку: если в кабине на верхней багажной сетке лежит пистолет, значит, я тоже преследователь. У меня достаточно времени, чтобы проверить это, — мне не удалось проскочить на зеленый свет, так как идущая впереди машина застряла на перекрестке, отсеченная потоком сворачивающих на поперечную улицу автомашин, а тем временем зажегся красный свет. Машины с поперечной улицы мчатся одна за другой, а машина непосредственно передо мной оказалась в весьма неудобной позиции, так как она пересекла линию светофора. Водитель обернулся, чтобы посмотреть, нельзя ли дать задний ход, увидел меня, и лицо его исказилось от ужаса.

Да, это — враг, за которым я гнался по всему городу и за которым упорно следовал в еле ползущей колонне. Я опираюсь правой рукой о коробку скоростей и навожу свой бесшумный пистолет. В стекле заднего обзора я вижу, как мой преследователь целится в меня. Включается зеленый свет, я мгновенно срываюсь с места, упираюсь левой рукой о стенку, вскидываю правую и стреляю сквозь боковое окошко. Человек, которого я преследовал, роняет голову на руль. Мой преследователь опускает пистолет, ставший бесполезным. Я сворачиваю на поперечную улицу.

Ничего, собственно, не изменилось — колонна медленно, рывками движется вперед, я остался пленником общей системы едущих рядами машин, где невозможно отличить преследователей от преследуемых.

Загрузка...