Итало Свево

Убийство на улице Бельподжо

I

Стало быть, убить человека не так уж трудно? На мгновение он замедлил бег и оглянулся: в начале длинной улицы, освещенной редкими фонарями, он увидел распростертое на земле тело этого Антонио, фамилии которого даже не знал, он увидел это тело с такой ясностью, что поразился. Поразился тому, что в один миг успел разглядеть его лицо, худое лицо, отмеченное страданием, и позу, в которой тот застыл, позу почти естественную, но необычную. Он видел это неподвижное тело в ракурсе — Антонио лежал на пригорке, склонив голову на плечо, — верно, падая, он неловко ударился головой о стену; с первого же взгляда было понятно, что это тело мертвеца, больше того — убитого, и только подошвы негнущихся ног, отбрасывавших в скудном свете редких фонарей длинные тени, казалось, принадлежали безмятежно отдыхающему человеку…

Он выбирал для бегства самые прямые улицы; он хорошо знал их все и избегал переулков, по которым пришлось бы петлять.

Он мчался стремглав, как будто его преследовали по пятам полицейские. Чуть не сбил с ног какую-то женщину и пронесся дальше, не обращая внимания на крики и проклятья, которыми она его осыпала.

На небольшой площади Сан-Джусто он остановился. Кровь бурно пульсировала в жилах, но он не запыхался: значит, его не бег утомил. Может, вино, которое он выпил незадолго перед случившимся? Но уж, во всяком случае, не убийство, нет, оно его не утомило и не испугало.

Антонио попросил его подержать пачку банкнот. А затем, когда Антонио потребовал их обратно, в голове у него молнией промелькнула мысль, что лишь пустяковая преграда мешает ему навсегда завладеть этими деньгами: жизнь Антонио! Он еще не додумал до конца эту мысль, а она уже заставила его действовать, и он поражался тому, как это мысль, еще даже не ставшая твердым решением, позволила ему нанести такой страшный удар, что у него еще до сих пор болят мышцы руки.

Прежде чем уйти с площади, он разорвал конверт, в котором лежала пачка банкнот, выбросил его, а деньги беспорядочно рассовал по карманам; потом неторопливым шагом двинулся дальше, но почти тотчас же, хотя он изо всех сил старался идти медленно, ноги понесли его быстрее, потому что, взяв бегом крутой подъем, он не мог уже спокойно шагать по ровному месту. В конце концов он почувствовал сильную одышку, и это заставило его остановиться; он оказался прямо под сторожевой башней, на которой стоял часовой и глядел на город, где только что было совершено тяжкое преступление.

На лестнице, ведущей на площадь Ленья, ему удалось умерить шаг, но для этого пришлось внимательно следить за собой и поочередно ставить обе ноги на одну и ту же ступеньку, а уж потом опускаться на следующую. Ему вдруг захотелось все хорошенько обдумать, но он никак не мог собраться с мыслями. И почти тотчас же сказал себе, что в этом, в сущности, нет нужды, ибо отныне любое его действие будет подчинено необходимости! Он снова ускорил шаг. Ему нужно без промедления добраться до вокзала и попробовать уехать в Удине, а уж оттуда… оттуда легко будет перебраться в Швейцарию.

Теперь он полностью владел собой. Легкое облачко, туманившее голову после ужина, которым угостил его несчастный Антонио, уже рассеялось. Винные пары не были причиной преступления, но вино, за которое платил этот бедняга, помогло совершиться преступлению.

Если бы его голова не была затуманена винными парами, он бы, конечно, не упустил из виду, что плодами преступления сразу не воспользуешься, что с этим делом еще не оберешься хлопот; а ведь по натуре он был человек вялый и пассивный, он без конца искал надежные пути и средства, он бы стал действовать только наверняка, иными словами — никогда.

Разве где-нибудь можно убить, не подвергая себя опасности? А если бы такое место и нашлось, разве Антонио дал бы себя туда затащить? Тут ему вдруг стало смешно: ведь этот Антонио был такой простофиля, что его можно было затащить, как теленка, хоть на самую дальнюю бойню.

Теперь он спокойно и уверенно шел по улице, но отлично понимал, что он так спокоен только потому, что знает: никому из прохожих еще не может быть известно о совершенном им преступлении. В их глазах он, без сомнения, был еще честным человеком, и он смело смотрел им в лицо, как будто в последний раз хотел воспользоваться правом, которое вот-вот должен был утратить.

На вокзале, однако, им вновь овладело такое же возбуждение, какое он испытал незадолго перед тем. Здесь ему предстояло совершить шаг, который должен иметь решающее значение для его будущей судьбы. Если ему удастся уехать, он спасен! Как спокойно он бы чувствовал себя, если б сидел в курьерском поезде, который с головокружительной быстротой уносил бы его вдаль; ведь каким-то обостренным чутьем, о существовании которого он даже не подозревал, он ощущал, что с другого конца города уже приближается весть об убийстве человека, спешат преследователи, и знал, что если не убежит, то очень скоро будет схвачен.

Поезд отходил в час ночи. Оставалось еще около получаса. Ему не хотелось появляться в пустом зале ожидания задолго до отправления, но стоять здесь одному в темноте было трудно: его томил не страх, его мучило нетерпение. Он долго глядел на вокзальные часы, следя, как медленно движется минутная стрелка, а потом перевел взгляд на безоблачное, звездное небо.

Что ему оставалось делать? «Если б я мог хоть с кем-нибудь поговорить!» — подумал он и уже собрался подойти к какому-то кучеру, дремавшему на козлах своего экипажа, но удержался, так как боялся, что заговорит с ним о своем преступлении: он стоял как бы по ту сторону страха перед судом своих ближних и, к собственному удивлению, не только не испытывал угрызений совести, но, напротив, ощущал некую гордость от того, что разом принял твердое решение и без колебаний, без промедления осуществил его.

Он вошел в зал ожидания. Ему хотелось взглянуть на лица находившихся там людей, словно он надеялся понять таким образом, какая его ожидает судьба.

На скамье возле входа сидели две женщины из Фриули, рядом стояли их корзины; женщины клевали носом. В глубине зала таможенники перекладывали тюки, слева, в буфете, сидел одинокий толстяк и курил, а на столике перед ним стоял недопитый стакан пива.

Он снова удивился тому, что все замечает; никогда еще он не чувствовал себя таким сильным и собранным, готовым к борьбе и к бегству. Казалось, все его существо, взвинченное угрожавшей опасностью, мобилизовало свои силы, которые могли ему понадобиться в любую минуту.

Шаги его громко звучали в пустом зале, рождая смутное эхо. Женщины подняли головы и посмотрели на него.

Он постучал в окошечко кассы, чтобы привлечь внимание железнодорожного служащего, и заставил себя с кажущимся спокойствием неподвижно ожидать его ответа.

— Один билет до Удине!

— Какого класса?

Об этом он не подумал.

— Третьего.

Он выбрал третий класс не из экономии, а из осторожности: там его сильно поношенная одежда не привлечет внимания.

— Туда и обратно, — быстро прибавил он и сам удивился тому, какая удачная мысль пришла ему в голову.

Собираясь уплатить за билет, он вытащил пачку банкнот, но тут же снова сунул их в карман — они были достоинством в тысячу флоринов каждый. Потом он отыскал тоненькую пачку, где были банкноты по десять флоринов, и расплатился.

Теперь, когда в кармане у него лежал билет, ему показалось, что дело уже наполовину сделано. Даже больше, чем наполовину, ведь ему уже не надо ни с кем разговаривать. Останется только спокойно сидеть в купе вагона рядом с этими женщинами, не внушавшими ему почти никаких опасений, а остальное сделает за него паровоз.

Надо было как-то заполнить время до отхода поезда. Он засунул руки в карманы и ощупал банковые билеты. Они были шелковистые и словно символизировали роскошную жизнь, которую сулили.

Не вынимая рук из карманов, он прислонился к пилястре возле входа: тут было темно и он мог видеть отсюда все помещение, оставаясь незаметным. Хотя он чувствовал себя в полной безопасности, но все же считал нужным принять меры предосторожности.

Ощупывая банкноты, он не ощущал особой радости и говорил себе, что это происходит потому, что у него нет уверенности, дадут ли ему возможность спокойно обладать ими. Но дело было не только в этих сомнениях, — мысль о совершенном преступлении вытесняла все остальные. Нет, он не испытывал ни тревоги, ни угрызений совести. Но то неприятное ощущение, которое возникло в правой руке, когда он нанес удар, теперь, казалось, распространилось по всему телу. Подумать только, такой мгновенный, короткий удар — а отдается в каждой клеточке! Он не мог заставить себя не думать об этом.

«Дай-ка сюда мои деньги», — сказал Антонио, разом остановившись. А он уже принял решение не возвращать пачку и боялся, как бы Антонио не догадался об этом; поэтому он сделал движение, которое должно было усыпить подозрительность Антонио: протянул левую руку, в которой были зажаты деньги, отлично понимая, что они стоят довольно далеко друг от друга и тому не дотянуться до банкнот. Антонио порывисто шагнул вперед, и если нанесенный ему удар был таким страшным, это отчасти объяснялось тем, что он сам двинулся навстречу ножу. Антонио согнулся от боли, не поняв еще толком, что с ним произошло. Прижал руки к груди, и они тут же покрылись кровью. Он испустил вопль, рухнул наземь и сразу же замер. Как странно! Предсмертный вопль Антонио прозвучал сурово и торжественно; даже звук голоса у него стал совсем другой, трудно было поверить, что он принадлежал тому же человеку, который только что молол какую-то пьяную чепуху. «Да, это и впрямь был самый серьезный миг в жизни бедняги Антонио!» — серьезно подумал Джорджо.

Внезапно ход его мыслей был прерван. В зал ожидания быстрым шагом вошел полицейский и направился прямо к кассе. У Джорджо кровь заледенела в жилах. Неужели его уже ищут? Он подавил инстинктивное желание выбежать на улицу и не тронулся с места; но потом, заметив, с каким оживлением полицейский разговаривает с кассиром, он решил, что тот явился специально затем, чтобы помешать ему уехать, и скользнул в дверь, скользнул так бесшумно, что даже две крестьянки, сидевшие возле самого выхода, не заметили его исчезновения.

На темной площади царило такое спокойствие, что он усомнился в том, следовало ли ему убегать, но возвратиться в зал ожидания все-таки не осмелился. И решил немного постоять тут, надеясь, что фортуна, быть может, улыбнется ему и подскажет, как действовать дальше. Принять такое решение и выполнить его было нелегко, потому что по-настоящему спокойно он почувствовал бы себя лишь в том случае, если бы подчинился инстинкту и сломя голову бросился подальше от этого места. Достаточно ему было взглянуть на человека, в кармане у которого, быть может, лежал ордер на его арест, и вся отвага, которой он только недавно кичился, мгновенно улетучилась. Джорджо подумал, что ему следует принять такую позу, чтобы меньше бросаться в глаза, и опустился на каменные ступени лестницы. Сидеть было неудобно, но он знал, что более естественной позы ему не придумать: несколько дней назад, когда он, после вынужденного поста, продолжавшегося двое суток, плотно пообедал, он так же уселся на каменные ступени церковной паперти и заметил, что никто из прохожих не обратил на него никакого внимания.

Может, все-таки уехать? Собраться с духом и уехать, доверившись слепому случаю, не думая о том, что при посадке в поезд или на ближайшей станции его могут задержать? Еще больше, чем боязнь этого, его останавливал страх перед тревогой, которая охватывала его при одной мысли об аресте.

Ему удалось облечь этот страх в подобие разумного довода:

«Отъезд означал бы бегство, а бегство — уже признание. Если меня схватят, то я пропал, пропал безвозвратно!»

Уж лучше остаться… Как только он окончательно решил не уезжать из города, ему сразу же начали приходить в голову доводы, благодаря которым такое решение стало казаться разумным. Кто мог его выследить? Два или три человека, которым он был даже незнаком, видели его с Антонио, да и происходило это совсем в другом конце города, далеко от того места, где он жил.

Испытав первый приступ малодушия, он уже не мог собраться с духом. Лихорадочно работавший мозг подсказывал ему полезный шаг; обманывая самого себя, он как бы обдумывал его, но в действительности ни на минуту не допускал мысли осуществить его: ему мучительно хотелось узнать, что уже известно людям об убийстве и кто, по их предположениям, совершил его. Он бы мог снова отправиться к месту преступления и осторожно обо всем разузнать. Однако в этом случае непременно пришлось бы говорить о совершенном убийстве, говорить, быть может, с полицейским… При одной мысли об этом волосы вставали дыбом у него на голове.

Нет! Лучше сразу вернуться в логово, которое уже столько лет служит ему пристанищем, и не выходить оттуда подольше. Он будет продолжать привычный образ жизни, он не позволит себе ничего, что может навлечь на него подозрение.

Чтобы добраться до своего жилья в старом предместье, ему надо было пройти по широкой улице Торренте. Непреодолимый страх перед ярко освещенным проспектом парализовал его, он убедил себя в том, что страх этот вполне основателен, и двинулся по пустынной улочке, которая привела его на холм, расположенный рядом с широкой улицей; но она лежала далеко от центра и в этот час была безлюдна и скудно освещена. В конце концов, выбирая самые темные улицы, он, сделав огромный крюк, добрался до другой части города. И остановился перед дверью, расположенной чуть ниже уровня мостовой. Проскользнул внутрь, закрыл за собой дверь и, только очутившись в полной темноте, почувствовал себя спокойно. Да, он допустил оплошность, когда пошел на вокзал, но теперь, когда ему удалось благополучно возвратиться домой, он считал, что промах исправлен.

Ведь тут никто не знал о его попытке бежать из города; в углу комнаты храпел Джованни — должно быть, он был пьян.

Джорджо ощупью добрался до своего тюфяка, разделся и лег. Куртку, в которой были деньги, он сунул под подушку и почти тотчас же забылся беспокойным сном. В его усталом мозгу проносились беспорядочные видения. Он не сознавал себя убийцей. Перед ним мелькала длинная прямая улица, по которой он убегал и которую быстро оглядел, обернувшись; он видел убитого, с которым недавно познакомился, он помнил весь путь к вокзалу, но все это его совершенно не трогало и не пугало. Даже во сне он ощущал свинцовую усталость, и ему чудилось, что окружавшая его тьма больше никогда не рассеется. Кому придет в голову искать его здесь?

II

В той жалкой среде, где жил Джорджо, его прозвали «синьором». Этой кличкой он был обязан не столько своим манерам, хотя, быть может, они и были немного лучше, чем у других, но тому пренебрежению, с которым он относился к привычкам и развлечениям своих товарищей. Сидя в остерии, они от души веселились, а Джорджо входил туда как бы нехотя и все время молчал; чем больше он пил, тем печальнее становился. Простой народ с уважением относится к людям, которые не любят предаваться веселью, и Джорджо, заметив, какое впечатление он производит на окружающих, намеренно напускал на себя еще большую грусть.

Его история была, в сущности, очень проста и обычна, и у него вовсе не было того блестящего прошлого, на которое он многозначительно намекал. Образование, которым он кичился, сводилось к двум классам лицея, причем, чтобы окончить их, ему пришлось затратить целых пять лет. После этого он бросил школу и за короткий срок промотал те небольшие деньги, которые скопила мать. Он пытался удержаться в порядочном обществе, как о том мечтала мать, но попытки эти оказались тщетными, он не мог найти себе подходящего места и стал работать грузчиком. Убедившись, что надеяться ему не на что, он бросил мать и с тех пор жил в этой конуре вместе с другим грузчиком, неким Джованни, работая самое большее два или три дня в неделю.

Он был недоволен и собой, и другими. Ворчал во время работы, ворчал при получении жалованья и не знал, как убить время в долгие периоды безделья.

Богатым он никогда не был, но одно время жил в таких условиях, когда мог мечтать, что положение его изменится к лучшему, и окружавшие его люди, в первую очередь мать, мечтали об этом вместе с ним; без сомнения, эти мечты и горечь от сознания того, что они, видимо, так никогда и не сбудутся, послужили причиной гибели Антонио.

Он вздрогнул и проснулся от сильного шума. Джованни одевался и по ошибке схватил его башмак; заметив это, он разразился бранью и с яростью швырнул башмак на землю.

Джорджо сделал вид, будто все еще спит, и громко засопел; в ту же минуту он с удивлением вспомнил о своем преступлении. Если бы преступление это уже не совершилось, у Джорджо, по всей вероятности, недостало бы духу его совершить; но все было позади, нервы после длительного отдыха у него успокоились, он находился в этой глухой дыре, где чувствовал себя в безопасности, а под головой у него было спрятано целое сокровище; вот почему он не испытывал ни сожаления, ни угрызений совести.

Так начался для Джорджо этот долгий день.

Джованни, уже одетый, взял его за плечо и потряс:

— Ты что, не собираешься нынче искать работу, лодырь?

Джорджо открыл глаза, потянулся с таким видом, будто он только-только просыпается, и пробормотал:

— Сегодня ее уж не найти. Пожалуй, поваляюсь еще немного.

Джованни воскликнул:

— Ну и барин! Ладно, отдыхай.

И он вышел, захлопнув за собой дверь.

Теперь, без ключа, снаружи никто не мог войти в комнату, но Джорджо этого показалось мало. Он встал и задвинул засов. Потом вытащил из всех карманов банкноты и пересчитал их.

Вид денег не принес ему радости: они были живым напоминанием об убийстве и могли стать тяжкой уликой. Взглянув в окно на освещенную утренним солнцем улицу, Джорджо почувствовал беспокойство; тщетно пытаясь вновь вызвать чувство довольства собой, он принялся лихорадочно высчитывать, сколько лет он сможет прожить привольно и богато на эту сумму. Все возраставшая тревога мешала подсчету и все портила.

«Где спрятать деньги?»

Пол в комнате был дощатый, доски настланы кое-как и лишь у стен прибиты гвоздями. Поэтому недостатка в тайниках не было, однако найти надежный тайничок оказалось не просто: в помещении стоял лишь один шкаф, да и тот не запирался, и оба жильца имели обыкновение все ценное прятать под досками пола.

Но чего-чего, а хитрости у Джорджо хватало. Он спрячет банкноты под теми досками, на которых лежит тюфяк Джованни!

С самодовольной улыбкой на губах он принялся за работу; внезапно легкий треск, раздавшийся в углу комнаты, заставил его вздрогнуть, он выронил из рук доску, которую уже приподнял, и она, упав, так сильно прищемила ему руку, что он закусил губу от боли, стараясь подавить стон. Ему показалось, что донесшийся до него шум напоминал шум борьбы, и испытанный им страх был так велик, что, успокоившись, он должен был со стыдом признать: если хитрости у него и хватало, то ему явно не хватало других качеств, которые в этих обстоятельствах были гораздо важнее.

Он решил пока не выходить. Куда легче было оставаться здесь, в полумраке, чем идти по улице, озаренной солнцем. Взглянув на луч света, проникавший в единственное окно, он сразу же почувствовал, как страшно ему будет идти днем по ярко освещенной улице, — ведь даже ночью ему там было не по себе!

Джованни, конечно же, принесет ему новости, расскажет, какие слухи ходят насчет убийцы. Он имеет привычку ежедневно читать «Пикколо Коррьере» и потому будет хорошо информирован.

По всей вероятности, самым важным происшествием этого дня окажется совершенное им злодеяние!

Самым важным! Ему стало так худо, словно кто-то безжалостно сдавил его сердце.

Товарищи, конечно, тоже будут обсуждать это происшествие.

Разве у него хватит духа спокойно говорить о собственном злодеянии? А ведь раньше или позже ему придется это делать. Да, ему не просто будет выступать в такой роли, ведь у него настолько дурные нервы, что при малейшем волнении вся кровь бросается в лицо!

Как же держать себя? Хотя в таких делах у него не было никакого опыта, он сразу понял, что в подобных обстоятельствах, услышав о преступлении, он должен выказать глубокое, крайнее возмущение. Не спокойствие, не безразличие, а именно возмущение, потому что в противном случае притворяться ему будет очень трудно. Ведь если он возмутится, тогда станет понятно, почему он побагровел, и почему у него дрожат руки, и почему он с таким напряженным вниманием выслушивает мельчайшие подробности, которые ему сообщают о злодеянии, а он заранее знал, что не сможет скрыть своего болезненного интереса.

Джорджо оделся и в одиннадцать часов утра направился в ближайшую остерию — в это время там всегда было мало народу, перерыв на обед у рабочих еще не начинался. Прежде чем покинуть свое логово, он долго осматривал его: комната выглядела как обычно, он предусмотрительно замел в уголок пыль, осевшую возле ложа Джованни, когда он поднимал доски.

Никому и в голову не могло прийти, что в этой жалкой конуре спрятано целое сокровище!

В остерии не было никого, кроме служанки. С этой красивой, хотя уже увядшей женщиной, он нередко заигрывал; но в этот день ему было не до того.

Он сидел за столиком, вздрагивая при каждом шорохе, боясь, что кто-нибудь может войти.

А ведь он до сих пор еще ни слова не слыхал об убийстве! И ему захотелось услышать хоть что-нибудь.

Он уже дошел до двери, но потом повернулся к Терезине, которая шла к буфету, неся в руках посуду.

Джорджо взял ее за подбородок и пристально посмотрел в глаза.

— Что новенького, Терезина? — спросил он, не придумав ничего лучшего, и с удивлением услышал, что голос его дрожит от волнения.

— Да ничего особенного! — ответила она, отстраняясь, потому что они стояли слишком близко от входной двери. — А вы не больны? Что-то у вас нынче такой серьезный вид?

— Малость нездоровится! — ответил он и несколько раз повторил эту фразу, чтобы служанка поверила ему.

Она думала, что теперь, когда они оказались в затененном уголке, он ее поцелует, но Джорджо только придвинулся ближе, дружески взял ее за руку и повторил свой вопрос:

— Что новенького?

— Ну, видно, от вас сегодня ничего другого не дождешься! — вымолвила она с жеманством, высвободила руку и убежала.

Выйдя на улицу, он зашагал прямо к дому, стараясь придать уверенность своей походке. Вот он какой, оказывается, рохля и трус! От одной мысли о своем преступлении теряет всю естественность. Даже со служанкой он вел себя неестественно, по-дурацки. И почему он вбил себе в голову, что весь город только и занят этим убийством? Он спросил у Терезы, не знает ли она, «что новенького»? И ожидал, что в ответ на его расплывчатый вопрос она обязательно начнет рассказывать о злодейском убийстве. «О! Надо вести себя по-другому, — сказал он себе решительно, закусив губу, — ведь дело идет о моей шкуре». Да, он вел себя с Терезой так глупо, что она, чего доброго, еще может стать свидетелем обвинения.

Может быть, в городе вовсе ничего и не знают о преступлении?! Эта безрассудная, нелепая надежда умерила его волнение. Она, только она одна, сулила ему относительное спокойствие, ибо он уже понял, что не останется безнаказанным, даже если не будет схвачен: непрерывно владевший им страх уже был тяжким наказанием. Как знать? Может, каким-нибудь чудесным образом труп Антонио исчез с лица земли? Должно быть, именно надежда всегда заставляет людей верить, что в природе может совершиться чудо!

Но уже вскоре надежда Джорджо разлетелась в прах. В полдень появился Джованни, и Джорджо, чтобы объяснить, почему он не пошел искать работу, пожаловался на недомогание.

— Вот как? — хмыкнул Джованни, и Джорджо принял блуждавшую на его губах ироническую улыбку за подозрение. — Твоя всегдашняя болезнь, да?

Джорджо и в самом деле нередко ссылался на недуг, чтобы хоть как-то оправдать свою лень.

Потом, без всякого перехода, только небрежно спросив: «Слыхал?», Джованни принялся рассказывать о преступлении на улице Бельподжо. Жуя хлеб, оставшийся у него после обеда, Джованни делал длинные паузы и медленно ронял слова, которые Джорджо ловил с лихорадочным нетерпением:

— Некий Антонио Ваччи… Похитили, кажется, больше тридцати тысяч флоринов. И какой страшный удар ножом! Пробито сердце! Если несчастный жил после такого удара хотя бы десять секунд, то и это много.

Джорджо был сильно взволнован не только потому, что последняя его надежда рухнула. Оказывается, он пробил ему сердце, вот почему так болела рука! Видимо, в руке отдалось последнее содрогание остановившегося сердца Антонио, и мысль об этом ужасала его. Значит, уже известны подробности преступления? Каким же оно, верно, представляется страшным?! Стало быть, о том, что он, Джорджо, нанес этот удар внезапно, неожиданно даже для самого себя, никому не известно, а то, что удар был такой страшный, это они установили. Он не решался раскрыть рот. Взвешивал каждое слово, вертевшееся на языке, и проглатывал его, потому что ему казалось, что любое слово может вызвать подозрение. «Как заставить его разговориться? — думал он, глядя на Джованни. — Как сделать, чтобы он перестал жевать свой хлеб? Ведь он до сих пор ничего не сказал о том, какие предположения высказывают в городе насчет убийцы».

Наконец Джорджо сочинил фразу, которая показалась ему совершенно естественной:

— А кто его убил?

Прежде чем произнести эти несколько слов, он придирчиво проверил в уме, не будут ли они свидетельствовать о том, что ему слишком многое известно о преступлении, потом мысленно повторил все, что ему рассказал Джованни, чтобы не создалось впечатления, будто он, Джорджо, понял больше того, что было сказано.

— А кто его убил? — снова спросил он.

К его великому удовольствию, Джованни рассердился. Значит, он недаром старался, ему удалось достаточно ловко провести приятеля, и мучило его только одно: он так обрадовался, придумав удачную фразу, что почти безотчетно тут же повторил ее.

— Разве я тебе не сказал? — вспылил Джованни. — Его пока еще не нашли. Никто не знает, кто убийца.

Как видно, из него больше ничего не вытянуть! И Джорджо отказался от дальнейших расспросов. Чтобы узнать новости, которые мог ему сообщить Джованни, не стоило продолжать этот мучительный разговор. О них можно будет прочесть в газете.

Через четверть часа после ухода грузчика Джорджо, немного поколебавшись, собрался с духом и вышел на улицу, восхищаясь собственным мужеством. Поговорив с Джованни, он жаждал узнать новости и ждать дольше был не в силах.

До ближайшего киоска, где продавали «Пикколо Коррьере», надо было идти минут десять. Сперва он пробирался вдоль стен, но потом подумал, что, прячась, скорее навлечет на себя подозрение, и эта нехитрая мысль заставила его сойти на мостовую; ему хотелось бы идти вперед с непринужденным видом, но он то и дело спотыкался. Что это с ним? Ходить он, что ли, разучился?

Купив газету, он тотчас же заперся у себя в комнате. Подтащил тюфяк к единственному окну, растянулся на нем и стал читать. Никогда в жизни в нем не вызывал еще такого интереса газетный лист, никогда еще он не углублялся с таким вниманием в чтение: он забыл обо всем на свете, и, когда отложил газету, ему показалось, будто он пробудился после долгого сна.

Почти вся рубрика местной хроники была посвящена убийству — самому значительному происшествию за минувший день. Рассказу о самом злодеянии газета предпослала несколько рассуждений о том, что подобного рода кровавые преступления слишком часто происходят в городе; с горечью, которая, без сомнения, произвела гораздо большее впечатление на убийцу, чем на власти, которым она была адресована, газета жаловалась на то небрежение, с каким в городе относятся к безопасности граждан.

Читая все это, Джорджо остро ненавидел газету. Откуда такое ожесточение? Даже если он будет наказан, убитый от этого не воскреснет! Так разве недостаточно того ожесточения, с каким власти, конечно же, разыскивают его?

Из статьи следовало — или должно было следовать, — что убийство произвело в городе настоящую сенсацию. Речь шла о злодеянии, писал журналист, которое отмечено неслыханной дерзостью, оно совершено почти в самом центре города, и, хотя час был довольно поздний, убийца никак не мог надеяться на полное безлюдье вокруг. И вот там-то был вероломно убит прохожий, убит только потому, что у него были с собой деньги.

Газета ошибалась, и Джорджо должен был бы радоваться этому, потому что это отводило от него подозрение: никто, значит, не видел жертву в сопровождении убийцы. Однако, если верить журналисту, убийца набросился на прохожего только потому, что предполагал обнаружить в его карманах деньги, и поэтому преступление казалось особенно ужасным и отвратительным; Джорджо испытал необыкновенно тягостное чувство. Те, кто рассуждает о нем, не знают, какому сильному соблазну он подвергся из-за глупости этого Антонио!

Нетрудно было понять, что убийство, описанное таким образом, должно взбудоражить весь город. Каждый решит, что его драгоценной особе угрожает опасность, и потому при случае охотно поможет полиции в поимке преступника.

Ни одного правдивого слова об убийце!

Вскоре после того, как совершилось преступление, продолжала газета, поблизости были замечены два субъекта подозрительного вида — возможно, то были преступники, совершившие убийство.

Такого рода заблуждение было, безусловно, весьма утешительным для Джорджо, и он сам удивился тому, что, узнав о нем, не почувствовал в душе никакого облегчения.

Статья в газете глубоко потрясла его. Он предполагал, что его будут упорно разыскивать, и даже допускал, что розыски эти увенчаются успехом, но, едва узнав, что они уже начались, он страшно разволновался и перетрусил, хотя пока что на его след не напали. Как видно, внутри нас есть такие чувствительные струны, которые отзываются уже на одно только предчувствие беды. Он ощущал, что сделался объектом жгучей ненависти, и хотя она еще непосредственно не угрожала ему, все же она его угнетала.

Газета, которая ничего не могла рассказать об убийце, взамен этого подробно излагала биографию убитого.

Антонио Ваччи был женат и имел двух дочерей. До последнего времени семья его жила в бедности, но несколько месяцев назад он неожиданно получил значительное наследство. По словам журналиста, Ваччи был человек недалекий: получив наследство и разбогатев, он постоянно таскал с собой большую сумму денег и хвастался ими перед каждым встречным и поперечным.

Вот почему невозможно взять под подозрение всех тех, кому было известно, что в его карманах постоянно находится целое сокровище: таких людей было слишком много. «Тем не менее, — продолжала газета, — власти допрашивают всех обитателей дома, где жил несчастный Ваччи».

«Надо было мне скрыться!» — сказал себе с острым сожалением убийца. Из прочитанного ему стало ясно, что до сих пор его ни в чем не подозревают, и если бы он ночью уехал из Триеста, то, вероятно, уже был бы в Швейцарии[2] и мог бы не опасаться преследования. Он не сомневался, что то мучительно тягостное чувство, которое делало его глубоко несчастным, не терзало бы его, находись он далеко от того места, где совершил убийство.

К вечеру он снова решился выйти на улицу. Теперь он чувствовал себя увереннее и поспешил приписать вернувшееся к нему присутствие духа сознанию, что за ним никто не следит. Однако страх продолжал владеть всем его существом. Он вздрагивал из-за каждого пустяка, от любой неожиданности — ему достаточно было, к примеру, внезапно столкнуться с человеком в форме, которая хотя бы отдаленно походила на форму полицейского. Присутствие духа вернулось к нему вовсе не после чтения газеты, вовсе не потому, что он был уверен, что за ним не следят, — ему вскоре пришлось мысленно признать это. Он чувствовал себя теперь более непринужденно просто потому, что уже привык к своему новому положению. Зачастую мы именуем присутствием духа лишь опыт и привычку к опасности.

III

В восемь часов вечера возвратился Джованни. Он хмуро уставился на Джорджо и — то ли в шутку, то ли всерьез — неожиданно выпалил:

— Знаешь, подозревают, что ты — убийца Антонио Ваччи.

Джорджо лежал на своем тюфяке, лицо его было скрыто полумраком. Он почувствовал, что если бы не это, то приятель при одном взгляде на его физиономию, должно быть, неузнаваемо изменившуюся при этих словах, понял бы, что подозрение, о котором он сказал, возможно, в шутку, вполне обоснованно. Куда девались его благие намерения держаться хладнокровно и непринужденно?

— Кто? — с трудом выдавил из себя Джорджо.

Ему не удалось придумать более естественного вопроса, но он предпочел его всем другим, потому что этот был самым коротким из всех, что вертелись у него на языке.

Джованни ответил, что об этом толкуют все их товарищи. По сообщению вечернего выпуска газеты «Пикколо Коррьере», какая-то женщина видела убийцу, убегавшего от места, где он совершил преступление; он чуть было не сбил ее с ног, и она даже успела разглядеть и запомнить две его приметы: у злоумышленника были густые, длинные, черные волосы и мягкая фетровая шляпа.

Страх, мгновенно охвативший Джорджо, при этих словах Джованни немного уменьшился. Они успокоили — пускай самую малость, но все же успокоили его. Он вспомнил эту женщину, которая видела его в темноте и лишь одну секунду, так что она, без сомнения, не запомнила ничего, кроме фетровой шляпы и черных волос. К тому же она ведь не видела, как он убивал, и если б его даже задержали и она бы опознала его, он еще не совсем пропал — он будет все отрицать, а это шанс к спасению. Слов нет! Его положение ужасно, он это понимал, но все же отчаиваться рано. Ведь можно остричь волосы и сменить шляпу.

— Подумай, как странно получилось! — быстро сказал он с такой дерзкой решимостью, какой за минуту до этого сам в себе не подозревал. — Я вот тут валялся сегодня и надумал постричься, а то тяжело ходить с такой шевелюрой, и потом… и потом надумал сменить свою фетровую шляпу, что-то она мне разонравилась.

Фраза прозвучала неплохо, но страх, владевший Джорджо, сказывался если не в словах, то в звуке его голоса, и человек, более наблюдательный, чем Джованни, заметил бы это.

Джованни довольно разумно сказал:

— Если не хочешь иметь неприятности с полицией, то лучше уж не стригись и не брейся, шляпу тоже сейчас не меняй.

— Но ведь ты сможешь подтвердить, что я собирался все это проделать прежде, чем заговорили о шляпе и волосах убийцы.

О, если б он мог перетянуть Джованни на свою сторону, превратить его в сообщника! Если бы не отвратительный страх, что тот сделается его первым обвинителем, он бросился бы на шею приятелю, доверился ему, предложил ему половину всех денег и при этом переложил бы на него половину своих мучений. О, какое бы он почувствовал облегчение, если бы имел сообщника: Джорджо казалось, что владевший им ужас был бы не так страшен, если бы он мог рассказать обо всем кому-нибудь. Не оставлявшая его мысль о преследователях казалась тем более грозной, что он не смел ни с кем ею поделиться. Ему чудилось: только потому, что он не может услышать разумного совета, ему не удается принять энергичного решения, которое спасет его! Сам он плохо соображал, в голове у него беспорядочно проносились различные мысли, они не оставляли следа и исчезали через несколько мгновений после того, как рождались.

Он сделал слабую попытку добиться помощи от Джованни; он уже отказался от мысли воззвать к его дружбе, во всем признавшись, и рассчитывал теперь на то, что ему удастся перехитрить этого недалекого человека.

— К тому же, — небрежно сказал Джорджо, — ты хорошо знаешь, что в тот час, когда, как говорят, произошло убийство, я уже лежал в постели. Ведь ты, войдя вечером в комнату, поздоровался со мной.

— Что-то не припомню! — возразил Джованни, немного подумав.

И слова эти заставили Джорджо замолчать: ему почудилось, что в них прозвучало подозрение. Он больше не раскрывал рта, хотя Джованни в дальнейшем говорил такие вещи, словно хотел вернуть приятелю мужество, которого он сам его и лишил.

Перед уходом Джованни сказал:

— Этот удар ножом немало принес денег молодчику, который убил Антонио. Если я проживу еще сто лет и весь век буду работать, я и тогда не заработаю столько, сколько он прикарманил за одну минуту. В сущности, нам мешают разбогатеть только предрассудки. Раз! Один ловкий удар — и у тебя больше ни в чем не будет недостатка!

Глядя вслед выходившему из комнаты Джованни, Джорджо подумал, что тот, пожалуй, был бы способен убить его и завладеть сокровищем, если бы он был уверен в собственной безнаказанности, но что он ни за что не согласился бы стать сообщником в опасном деле. И он сказал себе, что он куда лучше этого Джованни, который так хладнокровно говорит об убийстве. Ведь хотя он, Джорджо, и совершил убийство, но он совершил его внезапно, поддавшись искушению завладеть деньгами, которые сулили ему избавление от нужды, от жалкого прозябания. В ту минуту он не рассуждал; но если бы даже он и подумал о наказании, которое грозило ему потом, о каре за преступление — о виселице, о палаче, он все равно не удержался бы от удара. Стало быть, отнимая жизнь у другого, он рисковал собственной жизнью, между тем как этот подлый трус, Джованни, лелеял мысль убить человека, не подвергаясь при этом опасности.

А может, он просто забыл? Может, он вовсе не внезапно нанес удар, может, он нанес его не в силу мгновенного помрачения рассудка? И Джорджо показалось, что где-то в глубине его души вновь зашевелилось довольство собой, которое он уже как-то испытал, думая о таком ударе, который требует от человека силы и смелости. И он смутно припомнил, что мысль, очень похожая на ту, которую только что высказал Джованни, в свое время и ему приходила в голову. Какой странный провал в памяти! Убийство как будто рассекло его жизнь на две части, и после преступления он вспоминал о своих прошлых мыслях, о своих прошлых чувствах, о том, каков он был раньше, как-то неясно, точно речь шла не о том, что он сам пережил, а о чем-то таком, про что ему только рассказывали много-много лет назад.

Теперь — Джорджо был вынужден признать это — он превратился в человека, уничтожить которого жаждали решительно все.

Как спастись от подобной ненависти? Как убедить людей, что он ее заслужил не в такой мере? Что он скажет, если от него потребуют объяснить мотивы преступления? Как добиться, чтобы оно не казалось другим таким свирепым? Как внушить им, что он не такой ужасный преступник, как это может показаться, если судить только по совершенному им злодеянию? Он рассказал бы им, что едва знакомый ему человек сам вложил в его руку деньги, будто говоря: «Если ты убьешь меня, они — твои!» И он, последовав этому молчаливому приглашению, убил беднягу.

Неужели ему нечего больше сказать людям? Конечно, этого недостаточно, чтобы оправдать его, этого даже мало, чтобы существенно смягчить его вину. И, поняв, что он не в состоянии убедить других людей в собственной невиновности, Джорджо должен был признать, что его надежды — неестественны, безрассудны. В самом деле, разве не странно, что человек, убивший другого не из вражды, не из ревности, а единственно из корыстолюбия, может чувствовать себя невиновным?

Нет, дольше обманывать самого себя было невозможно, но Джорджо испытывал такую потребность смягчить ненависть и презрение своих будущих судей, что он сосредоточил на этом все свои мысли и, вместо того чтобы попытаться спастись, убивал драгоценное время на поиски путей к этому; наконец ему показалось, что он нашел такой путь.

Вот уже несколько лет он ни разу не вспоминал о матери, и теперь он подумал о ней только потому, что надеялся на ее помощь в осуществлении выработанного им хитрого плана. Если совершенное им преступление будет раскрыто — а ведь он не в силах этому воспрепятствовать! — он заявит, что совершил его для того, чтобы избавить от нищеты свою старенькую маму.

С наступлением темноты Джорджо отправился в квартал Сан-Джакомо, где жила его мать. Идти туда было довольно далеко, и по пути он ни разу не ощутил удовольствия от предстоящей встречи с матерью; мысленно он то и дело возвращался к сцене, которую уже ясно себе представлял: он оправдывается перед судьями.

Совершенное им преступление имело только одну цель — он хотел скрасить последние годы жизни бедной старушки, своей матери. Джорджо больше не сомневался — ему нетрудно будет разжалобить судей, отвращение и ужас, вызванные убийством, уступят место сочувствию и жалости.

Он был уверен, что ему удастся уговорить мать, уговорить ее принять участие в задуманной комедии. Она женщина умная, она, правда, его не жалует, потому что он обманул ее надежды, но, как только она узнает, что он разбогател, она, конечно, сменит гнев на милость. Надежда на ласку и участие матери — он бы всей душой отозвался на них! — была для него огромным утешением. Материнское сочувствие помогло бы ему успокоиться, избавиться от того тягостного чувства, которое Он приписывал угрызениям совести. Он будет с нею мягок, он доверится ей, как самому себе, он даже отдаст ей все деньги. Этот внезапный прилив сыновних чувств был, надо сказать, неожиданным даже для него. Никогда еще в его душе не происходило ничего похожего. Он всегда был эгоистом, бесчувственным человеком, а теперь с удовольствием думал о том, как будет лелеять эту беспомощную старушку, которой суждено стать одновременно его рабыней и защитницей.

Уже издали он заметил какого-то мальчишку, сидевшего возле дома, населенного бедным людом. Он узнал мальчишку и обрадовался: это был Джакомино, сын соседей.

Пользуясь темнотой, тот жадно курил; увидя Джорджо, он покраснел, вскочил на ноги и торопливо спрятал сигарету в ладони.

Джорджо улыбнулся и хотел было успокоить сорванца, заверив, что не выдаст его отцу, но ему было не до того, и он ограничился улыбкой.

— Как там моя мамаша? — торопливо спросил он с таким видом, будто у него спешное дело.

Джакомино так обрадовала эта улыбка, что он даже не подумал, какую печальную весть должен будет сообщить.

— Ваша матушка? — переспросил он и, видимо, решив, что двух этих слов вполне достаточно, чтобы подготовить Джорджо, быстро прибавил: — Ваша матушка неделю назад умерла в больнице. Мой отец будет очень рад вас видеть, синьора Аннетта поручила ему что-то вам передать. Я его сейчас позову!

— Не стоит, не стоит! — остановил его Джорджо хриплым голосом и быстро пошел прочь. Отойдя на несколько шагов, он прибавил, не заботясь о том, слышит его Джакомино или нет: — Я завтра зайду, прощай!

Итак, эта надежда рухнула, а ведь уже несколько часов он цеплялся за нее, как за соломинку, она стала для него почти такой же важной, как надежда остаться непойманным. Джорджо шел пошатываясь, взгляд у него был мрачный, но происходило это вовсе не из-за того, что его огорчила смерть матери. Перед его глазами не стоял восковой лик усопшей, в ушах не звучал голос, которого он уже никогда больше не услышит, он не вспоминал ее ласковые руки, так часто гладившие его по голове. До чего же некстати умерла старуха! И смерть ее вновь превращала его в подлого и алчного убийцу.

Это неожиданное известие лишило его способности рассуждать и облегчило задачу преследователям. Вместо того чтобы неотступно думать, как ему спастись от наказания, он весь вечер предавался пустым мечтам, надеясь придать своему преступлению оттенок благородства и тем самым вызвать жалость у своих ближних. И теперь, когда эта надежда лопнула, страх снова завладел всем его существом, и он даже не подумал, что, возвращаясь в город, подвергает себя большей опасности.

Когда он вступил на темную в этот час площадь предместья, перед ним возникло странное видение.

Своей обычной быстрой походкой перед ним шел маленький, жалкий, согнувшийся человечек, державший руки в карманах, словом — Антонио Ваччи. Джорджо отчетливо видел его, он различал каждую черточку этого убогого существа, видел даже его редкие седые волосы, аккуратно прилизанные на висках. Сомнений быть не могло: Антонио жив!

И Джорджо мигом в это поверил, хотя он сам видел, как бездыханное тело Антонио лежало на земле. Антонио жив, он, Джорджо, не убил его! Он с воплем кинулся вдогонку за этим человеком. Джорджо решил вернуть ему все деньги и даже пообещать, что в будущем он даст ему еще денег. А в награду он хотел лишь одного, чтобы Антонио Ваччи жил, свидетельствуя этим, что Джорджо не убивал его.

Но уже через несколько мгновений он ошеломленно глядел на жалкое пергаментно-желтое лицо — то не было лицо Антонио, оно принадлежало совершенно незнакомому человеку; и Джорджо вновь впал в отчаяние, оно было тем безысходнее, что перед тем он страстно желал увидеть Антонио живым и потому считал, что людям не следует отныне так ненавидеть его и преследовать; он настолько проникся жалостью к самому себе, что у него даже слезы выступили на глазах.

Джорджо казался себе человеком, который по собственной глупости забрался на крутой обрыв и теперь судорожно, но безуспешно пытается удержаться на нем, а земля уползает из-под ног, и кусты, за которые он хватается, не выдерживают его тяжести. Такими судорожными попытками удержаться на крутизне представлялись ему сейчас надежда на помощь матери и запоздалое желание увидеть Антонио живым!

И все же именно тогда, весь охваченный лихорадочным возбуждением, Джорджо сделал единственную попытку к спасению, но попытка эта была настолько неловкой, что она-то окончательно и погубила его. Человек, с трудом удерживавшийся на крутизне, желая спастись, не нашел ничего лучшего, как очертя голову устремиться вниз.

Ему необходимо было избавиться от своей мягкой фетровой шляпы, которая давила на голову, точно само преступление. Джорджо забыл разумное предостережение Джованни и решительно вошел в шляпный магазин. В этот час — перед самым окончанием торговли — он надеялся привлечь к себе меньше внимания, однако он упустил из виду, что настолько вспотел от быстрой ходьбы и так взволнован, что достаточно подозрительного жеста, и в нем опознали бы злоумышленника, убегающего от кары.

Элегантно одетая продавщица уже собралась уходить и натягивала перчатки; она неторопливо взглянула на него своими черными глазами и спросила, что ему угодно; услышав, что ему нужна шляпа, она сделала гримасу и возвратилась за прилавок. Хозяин магазина, высокий и худощавый молодой человек, поднялся из-за маленького столика, стоявшего в глубине.

Джорджо сперва не заметил его, он и теперь не смотрел в ту сторону, но чувствовал, что тот внимательно наблюдает за ним, и это в конце концов привело его в смятение.

— Поскорее, — пробормотал он просительным тоном, который, видимо, удивил продавщицу.

Она предложила ему мягкую фетровую шляпу.

— Нет! — решительно запротестовал он.

Она протянула ему другую, и он, не раздумывая, взял ее; ему хотелось только одного — поскорее уйти из этого освещенного магазина, где за ним с нескрываемым любопытством наблюдали продавщица, хозяин и рассыльный, который даже перестал убирать с витрины выставленные там шляпы.

Джорджо не стал бы даже примерять новую шляпу, а прямо уплатил бы за нее, но он понимал, что простая осторожность требует, чтобы он ее примерил. Он снял с головы фетровую шляпу, и все увидели, что лицо его покрыто каплями пота.

— Жарко? — насмешливо спросила продавщица.

Джорджо ответил не сразу. Ему показалось, будто этот вопрос дает ему удобный повод объяснить, что он так вспотел только потому, что долго и быстро шел, а вовсе не из за чего-нибудь другого. Но он не отважился вступить ни в какие объяснения. Только пробормотал:

— Да, здорово жарко! — и вытер лоб.

Он расплатился и вышел из магазина, забыв захватить свою старую фетровую шляпу. Новая шляпа была ему мала, она непрочно сидела на голове, сползала набок, и это сильно раздражало его.

На площади Баррьера, через которую ему вновь пришлось пройти, Джорджо увидел Джованни в компании трех других рабочих. Он нерешительно приблизился к ним, заранее понимая, что каждое его слово, каждый жест теперь настолько неестественны, что непременно вызовут подозрение.

Все четверо холодно поздоровались и равнодушно посмотрели на него. Нет, ему это не померещилось со страху — никогда они еще так с ним не обращались! Они с любопытством глядели на него, но никто не произносил ни слова.

Теряя самообладание от ужаса, он сделал последнюю попытку и с нарочитой непринужденностью предложил:

— Пошли в остерию? Сегодня вечером я угощаю.

Джованни ответил:

— Они подозревают, что ты убийца с улицы Бельподжо, и до тех пор, пока ты не очистишь себя от этого подозрения, они никуда с тобой не пойдут!

Джорджо понимал, что человек, несправедливо заподозренный в таком преступлении, должен схватить за горло всякого, кто посмеет бросить ему в лицо такое оскорбительное предположение. Но он ничего не мог поделать с охватившей его дрожью — руки и ноги его не слушались, он был не в силах произнести хотя бы слово!

Рабочие удалились, с ужасом и отвращением оглядываясь на него. Их подозрение превратилось в уверенность.

Джорджо, пошатываясь, двинулся дальше.

Пройдя несколько шагов, он вдруг почувствовал, как кто-то резко стиснул ему оба запястья и чей-то голос крикнул над самым его ухом: «Именем закона!»

Он был во власти ужасной галлюцинации, хотя у него хватило здравого смысла понять, что это всего лишь галлюцинация. Он слышал ужасающий грохот, рушились какие-то гигантские предметы, до него доносились проклятия несметной толпы, а перед глазами стоял Антонио и смеялся ему прямо в лицо; Антонио не вынимал рук из карманов; должно быть, он сжимал в них свое вновь обретенное сокровище. Больше Джорджо ничего не помнил.

Очнувшись, он увидел, что лежит на своем тюфяке. В комнате находился полицейский.

Двое мужчин в штатском — один из них, невысокий и коренастый, с пухлым и добрым лицом, видимо, был старший — пересчитывали деньги, которые они уже обнаружили под тюфяком Джованни.

Тот, должно быть, помог им поднять доски, а теперь стоял в углу, и вся его поза выражала почтение. У дверей топтался второй полицейский, он сдерживал толпу, напиравшую снаружи.

— Убийца! — крикнула какая-то старуха, которой удалось наконец переступить через порог, и яростно плюнула.

Он пропал! Он не в силах был ничего отрицать, и хуже всего было то, что он даже не мог найти слов, чтобы описать пережитые им мучения, что хоть отчасти смягчило бы вину. Ведь для всех этих людей он был лишь смертоносной машиной, каждое движение которой приносило вред или грозило принести его; а между тем сам Джорджо чувствовал, что он всего только жалкая игрушка, жертва злосчастного стечения обстоятельств.

Человек с добрым лицом мягко спросил, чувствует ли он себя лучше, потом осведомился о его имени. В лице этого человека не было и следа ненависти или презрения, и, назвав свое имя, Джорджо не сводил с него глаз, чтобы не видеть толпы, бесновавшейся у дверей.

Потом человек с добрым лицом приказал полицейскому ввести женщину и владельца шляпного магазина — для опознания преступника.

— Не надо! — взмолился Джорджо, и крупные слезы потекли по его лицу. — Мне кажется, вы так добры, не надо мучить меня напрасно. Я вам скажу правду, всю правду.

Он на мгновение запнулся, словно подчиняясь инстинкту, который повелевал ему молчать ради собственного спасения, но достаточно было его собеседнику нетерпеливо передернуть плечом, и Джорджо перестал колебаться.

— Я убил Антонио, — проговорил он упавшим голосом.

По-предательски

Отправляясь к синьору Ревени, синьор Майер толком еще не решил, будет ли просить у него поддержки и помощи. Они всегда были добрыми друзьями. Поначалу у обоих ничего не было, но потом, не давая себе ни минуты отдыха, они постепенно сколотили себе значительный капитал; все это происходило в одно и то же время, но действовали они совсем в разных сферах, так что между ними никогда не возникало повода для конкуренции, и, хотя они никогда не вели общих дел, дружба, связывавшая их еще с юности, осталась незыблемой до преклонных лет. Незыблемой, но поверхностной. Жены их никогда не встречались. Сами же они ежедневно мельком встречались на бирже. Теперь обоим было уже за шестьдесят.

Проведя всю ночь без сна, Майер решился написать своему другу письмо, в котором просил о встрече; и теперь, когда он приближался к дому Ревени, в голове у него был лишь смутный план: нужно убедить друга, что тот может оказать ему помощь, ничем при этом не рискуя. Майер считал, что ему обязаны прийти на помощь. Подумать только! Долгие годы безупречной и успешной коммерческой деятельности были перечеркнуты одним неосмотрительным шагом! Нет, примириться с этим было немыслимо. Стремясь расширить поле своей деятельности, старый коммерсант поддался на уговоры и подписал контракт, которым предал себя в руки дельцов, а эти дельцы, злоупотребив кредитом, который открыла им подпись Майера, попросту сбежали из Триеста, оставив после себя лишь жалкую обстановку, не имевшую никакой ценности. Майер решил погасить все обязательства — этого требовала его репутация честного коммерсанта. Но теперь ему казалось несправедливым, что он должен расплачиваться по чужим обязательствам. Вот если бы Ревени, человек известный своей отзывчивостью, согласился хотя бы ненадолго принять на себя часть этих обязательств, положение Майера переменилось бы. Сейчас Майер не помнил, что сам он не раз отвергал подобные предложения. Он помнил (и весьма отчетливо), что подписал этот контракт (так ему, по крайней мере, теперь казалось) из человеколюбивых побуждений: он уже и думать забыл, что, подписывая контракт, был движим прежде всего желанием умножить свои доходы.

Если судьба ему улыбнется, думал Майер, Ревени сам, не ожидая просьбы, предложит свою помощь. Об этом Майер и молил судьбу. Только в этом случае он отважится изложить свой план, который Ревени примет, если будет расположен пойти на некоторый риск. Впрочем, Майеру казалось, что никакого риска-то и нет. С сущности, он ведь просит только о долгосрочном кредите и имеет все основания на него рассчитывать. Правда, он уже не молод, но все еще полон энергии, и если один раз в жизни он попался в сети, то мог бы привести сотню случаев, когда умело избегал расставленных сетей. Поэтому вести с ним дела можно безо всякого риска.

Майер поднялся по парадной лестнице дома Ревени, расположенного в центре города; с той самой минуты, когда лакей открыл перед ним двери, душою Майера владело лишь чувство зависти. Правда, и в его доме пока еще была такая же просторная и нарядная прихожая, где висели гобелены, и в его доме была уютная гостиная, застланная коврами, как та, где его ожидают Ревени с супругой и где они станут угощать его кофе. Но так будет недолго. Жена, бедняжка, уже подыскивает квартиру поменьше и поскромнее. Здесь — у Ревени — все имело солидный и надежный вид жилища, которое существует уже долго и еще долго будет существовать. У него же — у Майера — все, напротив, казалось, готово вот-вот взлететь на воздух. Все, за исключением драгоценностей жены, было еще на месте, но все предметы обстановки, казалось, готовы убежать.

Ревени был полнее Майера, и голова его побелела больше, хотя они были ровесники. Он расположился в глубоком кресле напротив Майера; гость устроился в таком же кресле, но робко примостился на самом краешке, и ему казался необыкновенно величественным восседавший перед ним человек, который всю жизнь только увеличивал да увеличивал свой капитал, ни разу не позволив уговорить себя подмахнуть такой документ, как тот, что послужил причиной разорения самого Майера.

Синьора Ревени подала кофе. Даже дома она одевалась роскошно, ее утреннее платье было обшито кружевами; платье это выглядело бы восхитительным, если бы женщина была красивее и моложе.

Майер прихлебывал кофе и думал: «Оставит она нас вдвоем или нет?»

Казалось, дама вдруг сочла необходимым предупредить Майера, что она не оставит его наедине с мужем.

Она объявила, что ее Джованни уже несколько дней нездоров и все время проводит дома, а она не покидает его.

Майеру показалось странным, что здоровый на вид человек, который только что поднялся из-за стола после завтрака, должен не только сидеть дома, но и находиться под неусыпным надзором жены. Майер пришел к выводу, что супруги Ревени, видимо, решили не оказывать ему никакой помощи. И он вспомнил, что в этом семействе более черствой была жена: сам Ревени однажды рассказал ему, как она умудрилась избавить его от бедного родственника, докучавшего просьбами о денежной помощи. Вот и теперь, узнав, что он, Майер, захотел повидаться с Ревени, она решила присутствовать при их разговоре.

Он почувствовал себя униженным, почти оскорбленным. Как она смеет ставить его на одну доску с каким-то бедным и назойливым просителем! Ведь он, Майер, явился сюда с деловым предложением, и если Ревени согласится принять участие в его планах, то, пожалуй, извлечет из этого немалый доход. Ему захотелось распрямиться, избавиться от ощущения униженности. И он тоже развалился в кресле, подражая позе Ревени. Легким кивком поблагодарил хозяйку, которая предложила ему еще чашечку кофе. И его усилия не пропали даром: Майер и вправду почувствовал, что избавился от несносного ощущения унижения. Нет, он ничего не станет предлагать Ревени, он сделает вид, будто искал этой встречи совсем не из тех соображений. Из каких? Придумать это было не так легко, ведь они не вели никаких совместных дел. Стало быть, о коммерческом начинании речи быть не могло. Но в каком еще деле мог ему понадобиться совет Ревени? И тут Майер вспомнил, что несколько недель назад какой-то приятель мимоходом спросил его, согласен ли он баллотироваться в муниципальные советники. А что, если спросить у Ревени совета по этому поводу?

Вдруг Ревени сам заговорил о том, что привело Майера к нему.

— Каков Барабих! — воскликнул он. — Подумать только! Отпрыск старинного и почтенного семейства из Триеста дал втянуть себя в подобную аферу! Кстати, где он сейчас? По слухам, уже добрался до Корфу.

Слова эти не имели ничего общего с предложением помощи. Совсем не того ждал Майер от судьбы. Ему даже показалось, что Ревени больше сочувствует мошеннику, чем ему, Майеру, которого тот ограбил.

Он удобнее устроился в кресле, стараясь удержать в трясущихся руках чашечку кофе. С усилием придал безразличное выражение своему лицу:

— Сам понимаешь, я был вынужден подать жалобу. А теперь мне, в сущности, безразлично, ускользнет он из рук правосудия или нет.

Хозяйка вновь налила кофе в чашечку мужа. Не сводя с нее глаз, она сделала несколько шагов к креслу Ревени и тотчас же повернулась к гостю.

— Но ведь есть еще и мать! — вымолвила она сокрушенно.

Не только в свой туалет, но и в каждый звук голоса, в каждое движение и даже в смысл своих слов синьора Ревени стремилась вложить особую мягкость. Вот почему, заговорив о событии, разорившем Майера, она прежде всего вспомнила о матери мошенника. Нет, каково! Ведь эта женщина с манерами знатной дамы в молодости была певичкой в кафешантане и оголялась перед всеми, пока в том был для нее какой-то прок. А может, она хранит к нему недоброжелательство именно потому, что он в свое время пытался помешать ее браку с Ревени?

Больше Майер не в силах был притворяться равнодушным. Покраснев от негодования и горько улыбнувшись, он воскликнул:

— Думаю, вы понимаете, что меня мало трогает его мамаша! По вине ее сына еще долго будет мучиться другая мать — мать моих детей!

— Понимаю, понимаю! — все так же слащаво пробормотала синьора Ревени и, усевшись возле столика, поднесла к дымящемуся кофейнику свою чашечку.

Казалось, теперь она и в самом деле кое-что поняла, но далеко не все: ведь если б она поняла все, то должна была бы объявить, что они с мужем готовы прийти на помощь ему, Майеру, а они, видимо, и не собирались этого делать.

В разговор вмешался Ревени. Должно быть, он сообразил, что на всю эту историю следует смотреть лишь с точки зрения его бедного друга. Он беспокойно заерзал в кресле, поднял взор к потолку и пробормотал:

— Скверное дело, очень скверное дело! — Потом тяжело вздохнул и прибавил, взглянув, наконец, в лицо Майеру: — Ты попал в весьма скверную историю!

Слова эти, без сомнения, означали: приключилась настолько скверная история, что нечего думать о том, чтобы вмешаться в нее и облегчить положение потерпевшего. Стало быть, помощи ждать нечего, и Майеру незачем унижаться. Он приподнялся, поставил на стол чашечку, которую перед тем осушил, не почувствовав, верно, даже вкуса кофе, потом вновь уселся в кресло и с деланным равнодушием проговорил:

— У меня пропали деньги, много денег, однако не все. Мне очень жаль, что состояние мое уменьшилось и мой сын унаследует меньше, чем я того хотел, но все же после моей смерти он получит больше денег, чем я — после смерти своего отца.

Ревени, который до того сидел с непроницаемым видом, как человек, не желающий слушать о том, что его не касается, сбросил маску и воскликнул с неподдельной радостью:

— Стало быть, мои предположения верны! Эта скверная история тебя не совсем разорила, как утверждают городские сплетники. Позволь мне пожать тебе руку, мой добрый друг. Меня это радует не меньше, чем если бы я сейчас заработал уж не знаю сколько.

Теперь Ревени оживился. Он даже поднялся с кресла, подошел к гостю и пожал ему руку. Однако Майер при виде столь бурного излияния радости лишь с трудом изобразил на своем лице благодарность, а рука его неподвижно лежала в руке Ревени; затем тот снова опустился в кресло. Майер между тем думал: «Они охотно разделяют мою радость, но никакими силами их нельзя было заставить разделить мое горе». И он сразу же вспомнил о подсчете, который произвел в то утро: в результате мошенничества, жертвой которого он оказался, все его состояние, все без остатка, было потеряно; больше того, он даже не был уверен, что в сейфе какого-нибудь неизвестного ему дельца не хранятся еще новые обязательства, которые он отныне уже не может оплатить. Если он не будет трудиться, не покладая рук, все те немногие годы, которые ему еще отпустит судьба, то сын не унаследует после его смерти ни гроша. Однако Майер был способен производить подсчеты и делать верные выводы лишь до тех пор, пока оставался один. Теперь же, в присутствии своего старого друга, он утратил присущую ему трезвость ума. К тому же, разве не лучше было утаить от Ревени истинное положение вещей, коль скоро он рассчитывает получить от него ссуду, в которой нуждается для продолжения своей деятельности? Это тактическое соображение, которое Майер даже не успел толком проанализировать, придало ему немного бодрости. Хозяйка дома также пожелала выразить свою радость по поводу доброй вести и предложила гостю еще чашечку кофе, он принял ее из рук дамы с благодарной улыбкой, стоившей ему немалых усилий. И чтобы выказать свою признательность, залпом проглотил кофе, хотя и без того выпил его слишком много.

Теперь, когда Ревени узнал, что вся история не нанесла Майеру столь серьезного ущерба, как он думал раньше, ему казалось, что он может говорить о случившемся гораздо свободнее.

— Признаюсь тебе, — объявил он, — я в жизни не доверился бы Барабиху. Я узнал о том, что ты ведешь с ним дела, лишь после того, как все уже было кончено. Но ведь все в Триесте знают, что деловые начинания Барабиха в прошлом неизменно заканчивались самым плачевным образом.

— Конечно! Но это совсем другое дело! — запротестовал Майер, — Ведь могло показаться, что он всегда действовал наилучшим образом, но его начинания преследовал злой рок.

Ревени только покачал головой.

— Не могу я верить человеку, который столько раз всплывает на поверхность и снова идет ко дну. Очевидно, он не умеет плавать. Впервые о Барабихе заговорили лет десять назад в связи с его пресловутыми поставками риса из Китая. Сколько денег тогда было выброшено на ветер! Потом он занялся различными промышленными предприятиями. Правда, некоторые из задуманных им начинаний имели успех. Но не по его милости, ибо рано или поздно его отстраняли от дел. О нем не говорили ничего дурного, скорее даже напротив; немало толковали о его порядочности, но никто не возьмется объяснить, почему он в конечном счете оказывался не у дел. Ну, а на что он жил потом? Пока ему не удалось поймать на крючок тебя, он занимался только тем, что говорил, говорил!.. Говорил о заселении Аргентины, о заселении Клондайка, о всевозможных начинаниях, которые не могли принести ему больших барышей, если принять во внимание, что он их так и не осуществил. Затем он открыл для себя уж совсем далекую страну — производство автомобилей, и трудно поверить, что такой опытный человек, как ты, согласился последовать за ним туда.

Ужаснее всего было то, что Майер сознавал правоту Ревени. Ведь он-то хорошо знал, что его прельстила перспектива огромных и близких барышей. Но, стремясь оправдаться в собственных глазах, он все время напоминал себе, как любил этого Барабиха, человека гораздо более молодого, чем он сам, столь уверенного в себе и обладавшего такими обширными знаниями, что он вполне мог сойти за инженера. И Майеру хотелось помнить только о своей привязанности к нему.

— Я принял участие в этом деле, — сказал он, — прежде всего желая помочь Барабиху. Мне было досадно, что такой одаренный человек влачит столь жалкое существование.

Ревени с минуту помолчал, словно колеблясь. Потом испытующе поглядел на Майера, как бы желая удостовериться, говорит ли тот серьезно или нет. Но тут он о чем-то вспомнил, решился и заговорил со смехом, тщетно стараясь вызвать улыбку на устах собеседника:

— Помнишь старика Альмени? По его милости мы в первый и в последний раз в жизни встретились на деловом поприще. Не припоминаешь? Этот настойчивый старик сумел собрать нас — меня, тебя и двух наших друзей — на совещание, где предстояло решить, следует ли ссудить его деньгами для того, чтобы он мог открыть в центральном квартале города бар, которым бы заправлял вместе с сыном. Бар следовало поставить на широкую ногу, это требовало больших расходов, но лишь таким способом и можно было добиться успеха. Ни я, ни ты толком не понимали, что из всего этого получится, но один из наших предполагаемых компаньонов все нам разъяснил, выказав серьезные сомнения в том, что подобное начинание может иметь успех в нашем городе. В заключение он все же прибавил, что в этом деле есть и другая сторона: мы таким образом окажем большую помощь Альмени, почтенному старику, обремененному семьей, который, несмотря на все свои достоинства, никак не может выбиться из нужды. Тогда вмешались мы оба — ты и я — и в один голос заявили, что в нашем суетном мире необходимо заниматься делами, необходимо также совершать и добрые поступки. Но смешивать одно с другим не следует, ибо тогда и дело загубишь, и доброго поступка не получится. И под конец все согласились на том, что старику надо оказать небольшое вспомоществование, что он заслуживает именно этого, но дела вести уже не способен. Я отлично помню все твои логические доводы, и меня поражает, что сам ты о них забыл.

Майеру захотелось энергично выступить в свою защиту. Это уж было слишком: Ревени не только не желал помочь ему, он еще и пытался доказать собственную правоту!

— Разве ты не понимаешь, что между Альмени и Барабихом большая разница. Альмени был просто жалкий старикашка, а Барабих — ловкий и образованный молодой человек, у которого только один недостаток — то, что он мошенник.

Майер произнес эти слова с таким жаром, лицо его так побагровело от злобы, что синьора Ревени решила вмешаться, опасаясь, как бы не дошло до ссоры. Накануне она встретила синьору Майер с дочерью.

— До чего у вас милая дочка! — прощебетала она. — Глаза у нее такие чистые, как у газели.

Газель, как известно, животное нежное, и потому она входила в лексикон синьоры Ревени.

Однако Майер не смягчился бы, даже если б его самого сравнили с этим прелестным животным. Одно воспоминание поразило его. Теперь он не только припомнил эпизод со стариком Альмени, но готов был поклясться, что именно он привел тот самый довод, который Ревени приписывал себе. До чего ж он был тогда прозорлив! А теперь ему напоминали об этом только Для того, чтобы сделать еще более тягостным сознание совершенной им оплошности.

Преисполненный жалости к самому себе, он со слезами на глазах сказал Ревени:

— Человек живет долго, слишком долго, жизнь его — длинная вереница дней, и в любой из этих дней он может допустить оплошность, которая способна свести на нет все то, чего он достиг за всю свою жизнь благодаря уму и усердию. Один день… И он перечеркивает все остальные.

Ревени не глядел на Майера, — быть может, он окидывал мысленным взором свою собственную жизнь, пытаясь обнаружить в ней тот день, когда и он допустил оплошность, которая могла зачеркнуть дело всей его жизни. Он поддакивал старому другу, но, видимо, только затем, чтобы утешить его. Мысль об опасности, которая угрожала ему или могла угрожать, казалось, не взволновала Ревени. Он проговорил:

— Верно, человек живет долго, очень долго, и жизнь его полна опасностей.

Майер почувствовал, что Ревени не способен вообразить себя на его месте, но не испытывал возмущения, ибо знал, как трудно человеку, сидящему в тепле, мысленно представить себе, что другой страдает от холода; но пока Ревени говорил, супруга глядела на него самозабвенно, с улыбкой, исполненной веры. Во взгляде ее, казалось, можно было прочесть: «Курьезное предположение! Нет! Ты не способен допустить такой промах!»

И от этого неприязнь Майера к ней возросла до такой степени, что он не захотел дольше сносить ее общество. Он встал и заставил себя учтиво распрощаться с хозяйкой дома. Протянул ей руку и сказал, что спешное дело вынуждает его удалиться. Про себя он решил, что на следующий же день придет в контору к Ревени, но не затем, чтобы просить у него помощи, а лишь для того, чтобы убедить этого процветающего дельца, что человек живет долго и что не подобает осуждать ближнего своего, который однажды, только однажды, поступил опрометчиво. Пожимая руку хозяйке дома, Майер повернулся спиной к Ревени, который неожиданно издал какой-то странный звук. Непривычно низким голосом Ревени тихо и неразборчиво произнес какое-то слово. Позднее Майер силился припомнить, что это было за слово, но так и не смог, ибо трудно вспомнить ряд слогов, лишенных всякого смысла. Он с любопытством обернулся, а синьора Ревени быстро подбежала к мужу и с испугом спросила:

— Что с тобой?

Ревени без сил откинулся на спинку кресла. Но через мгновение, словно придя в себя, еще успел явственно ответить: «Болит вот здесь!» При этом он с трудом оторвал ладонь от ручки кресла, но тут же бессильно уронил руку. И только. Так и застыл неподвижно, опустив голову на грудь. Лишь вздохнул со стоном — и все. Жена поддерживала голову Ревени и кричала ему прямо в ухо:

— Джованни! Джованни! Что с тобой?

Майер вытер слезы, выступившие перед тем на его глазах от жалости к самому себе, и обернулся к другу. Он сразу же понял, что случилось, но был еще всецело поглощен собственными делами, и потому первая его мысль была: «Он кончается! Теперь если бы он даже захотел, то не смог бы мне помочь».

Ему пришлось сделать усилие над собой, чтобы освободиться от низкого эгоизма. Он приблизился и синьоре Ревени и мягко сказал:

— Не пугайтесь, это всего лишь обморок. Позвольте, я вызову врача.

Она стояла на коленях возле мужа. Повернула к Майеру залитое слезами лицо, которое при его словах осветилось надеждой, и воскликнула:

— Да! Да! Вызовите поскорее!

И назвала помер телефона.

Майер кинулся в ту сторону, где прежде стоял, но жена Ревени, не поднимаясь с колен, крикнула: «Не туда!» Окрик, приглушенный рыданием, прозвучал менее резко. Майер открыл дверь в противоположной стене и очутился в столовой, где суетились две служанки, упирая со стола. Он послал их в гостиную, на помощь хозяйке, а сам, быстро подойдя к телефону, назвал номер, который сообщила ему синьора Ревени.

Его соединили не сразу, и он, дрожа от нетерпения, с беспокойством спрашивал себя: «Он умирает? Или уже умер?» В эти минуты ожидания он был полон подлинного сочувствия: «Да, да, он умирает!» Но тут же подумал: «Он уже не может ни помочь мне, ни отказать в помощи».

Врач пообещал тотчас же приехать, и Майер положил трубку на рычаг, но не сразу возвратился к синьоре Ревени. Сперва он оглядел столовую. Какая роскошь! Его дружеские отношения с Ревени стали значительно менее тесными после того, как тот женился, и семьями они не встречались. Майер впервые видел эту залу при дневном освещении: яркий свет вливался в большие окна, отражаясь на мраморе, которым были выложены стены снизу, на золотой резьбе дверей, на хрустальной посуде, еще не убранной со стола. Все предметы прочно стояли на своих местах, потому что их бедняга-хозяин, находившийся в соседней комнате, никогда не совершал опрометчивых поступков и теперь уже никогда их не совершит.

«Кому все-таки лучше — ему или мне?» — подумал Майер. С помощью служанок синьора перенесла бесчувственное тело мужа на софу. Она все еще хлопотала возле него, смачивала его лицо уксусом и держала возле носа флакон с нюхательной солью. Ревени, без сомнения, был уже трупом. Глаза у него закрылись сами собой, но левое глазное яблоко отчетливо виднелось из-под века. Теперь Майер чувствовал себя особенно чужим этой женщине и не решался заговорить. Он вспомнил о дочери Ревени и собрался было опять пойти к телефону, но потом передумал и решил отправиться к ней домой. Она жила недалеко.

— Пожалуй, я сам схожу к синьоре Аличе, — нерешительно начал он, взглянув на синьору Ревени, — и сообщу ей, что отец занемог.

— Да, да! — всхлипнула дама.

Майер поспешно вышел из комнаты. Не потому, что спешил выполнить свою миссию, ибо отныне Ревени уже никто не мог помочь, а потому, что ему хотелось поскорее оказаться дальше от этого трупа.

На улице он вновь задал себе вопрос: «Кому все-таки лучше — ему или мне?» Как безмятежно покоился его старый друг на софе! Странно! Он больше не кичился своим успехом, казавшимся еще более полным из-за неудачи Майера. Ревени вернулся в царство вечности и оттуда неподвижно взирал на мир своим остановившимся взглядом, навсегда лишенным радости и печали. Жизнь продолжалась, но то, что случилось о Ревени, говорило о тщете и суетности этой жизни. То, что случилось с Ревени, лишало всякого значения то, что приключилось с самим Майером.

Загрузка...