Невозможно, неправильно говорить о правлении Ивана Грозного вне контекста всей истории Русской цивилизации[127], вне понимания, что она собой представляет. Державство первого русского царя завершило блистательный, цветущий период в судьбе Русской цивилизации. Побывав на пике, она начала входить в период великих испытаний и больших катастроф. Поэтому финал в очерке жизни и деяний этого правителя — объяснение того, к каким разрушительным итогам, к каким тяготам близкого будущего он подвел весь цивилизационный строй Руси.
Русская цивилизация — прежде всего цивилизация церковная, религиозная. Православие — самый глубинный ее код. Все в России можно объяснить исходя либо из православия, либо из нарочитого противостояния православию.
Лучшее в русской культуре, так или иначе, вышло из православной веры. С XIV столетия христианство на Руси укрепилось. Его закалило иноплеменное и иноверное иго. Церковь — одна на всю раздробленную до состояния политического крошева страну — была самым мощным объединяющим фактором. А укрепившись, русский побег христианского куста дал прекрасный цветок Северной Фиваиды. Возникшая в местах диких, лесных, суровых, на неплодородных землях и в условиях неласкового северного климата, Русская Фиваида оказалась, может быть, лучшим из всего, что подарила Россия миру. Русская Фиваида, раскинувшаяся на просторах от Северного Подмосковья до Кольского полуострова и Соловков, свидетельствует о великом времени, когда тысячи людей ради Христа и веры Христовой искали тишины, уединения, спокойствия духа и бежали суетной жизни, оставляя мирские блага, не думая об условиях простейшего комфорта.
Русская Фиваида — место во времени и пространстве, где монашество сладостно.
Если кто-нибудь приезжает в северные наши земли неспокойным, мятущимся, духовно бездомным, то здесь он чувствует: вот он, истинный дом! Где-нибудь у стен Спасо-Прилуцкого монастыря на окраине Вологды, или в ферапонтовской глуши, или в маленькой лодочке посреди лабиринта соловецких каналов, или на пустошах макарьевских находишь необыкновенную, неповторимую тишину. Приехав из шумных мест, из Питера какого-нибудь, из Москвы или Нижнего, здесь находишь нечто более родное, нежели в местах, где родился и провел всю жизнь. Здешняя трава, здешний ветер, здешние иконы в старинных церквях как будто приглашают: «Останься тут! Останься тут навсегда! Разве не видишь — тут тебе лучше всего…» Вся пестрота городов, биение делового нерва, вся некрасивая громада политики тут обретают смысл и оправдание. И если бы дала Русь только одну эту молитвенную тишину, только монастырские стены в лесной глухомани, только подвиги пустынников и постников на берегах неспешных северных рек и вечных озер, то и тогда лоно ее следовало бы считать плодоносным и благословенным.
Русская церковь и русская вера привыкли жить в условиях осажденной цитадели. То противник на дальних подступах, то у самых стен, вот он занял первую линию укреплений, а вот обессилел и отступает… В XIV–XVI столетиях наша Церковь по необходимости превратилась в воинствующую и благословляла пересветов на рать с басурманами.
В XV–XVI веках наше православие имело вид пестрый и разнообразный. Оно вмещало в себя заволжских старцев с их проповедью скитского пустынножительства, бедности, отказа от сокровищ материальных ради главного сокровища — стяжания Духа Святого; рядом с ними существовало и до поры до времени относительно мирно уживалось домовитое, практичное иосифлянство; народная стихия плодила романтические образы христианства, а заодно и корявые, неуклюжие апокрифы. Казали рожки горластые еретики, но их не жаловали, хотя до поры кое-кто и увлекался их речами…
Да и рясофорная Русь в середине XTV — первой половине XVI века отличалась многоцветьем: знала и монастырскую киновию, заботливо поддержанную святителем Алексием и Сергием Радонежским, и скиты, и величественную монашескую колонизацию, и хозяйство больших обителей, работавшее как часы, и одинокое нищее пустынничество, и утонченное исихастское учение, и византийскую обрядовую строгость, и византийскую же литургическую роскошь.
Церковь удельно-ордынских времен выпестовала Русь, дала ей правильную, регулярную форму и открыла ей дорогу в Россию…
Монархическая власть знала в эпоху Русского акме разные виды и формы. Патриархальная ее форма досталась в наследство от XIV столетия, прошла испытание на прочность в горниле междоусобной войны второй четверти XV века. Не выдержав этого испытания, она была переделана Иваном III в спокойное эффективное единодержавие, стоящее над военно-служилым сословием, хотя и зависимое от него в разумных пределах.
Из хаоса XV века родилась стройная, почти византийская иерархия следующего столетия. И единодержавие, и подчеркнуто иерархичная структура политической власти, и весьма значительный комплекс ее прав по отношению к подданным также стали частью русского цивилизационного узора. Мощь центральной власти была абсолютно необходима. В пору, когда рыхлая, аморфная, неоднородная администрация пыталась управлять огромной страной, откуда можно было уйти на Север, на Юг или в Сибирь, страной, бедной природными ресурсами (богатой ими она станет только в XVIII веке, с началом горнорудного освоения Урала и Сибири), страной, с трех сторон не защищенной от сильных врагов, самодержавная («македонская»)[128] форма высшей власти обязана была родиться. Наличие ее впоследствии неоднократно оказывалось спасительным для России.
Вместе с благой стороной «русской македонщины» родилась и ее противоположность. Суровое и прагматичное единодержавие хорошо только тогда, когда государь — первый из христиан, сам осознает это и к подданным относится как к братьям и сестрам во Христе, когда он помнит свой главный долг — защитить своих подданных и создать наилучшие условия для спасения души каждого из них. Если этого нет, жестокость правления (та же опричнина, например) не имеет оправдания. Впрочем, такой же дух должен овевать лиц, стоящих ближе всего к монарху, иначе нет оправдания и их честолюбию; простое стремление к свободе, независимости и процветанию таким оправданием служить не может.
У монарха российского — как бы он ни назывался — есть только три ограничителя власти, и ни один из них к правовой сфере не относится. Это, во-первых, бунт, который подданные могут устроить, если увидят в монархе разрушителя веры или же бессмысленно жестокого мучителя христиан[129]; во-вторых, заговор вельмож, высшей аристократии любого рода, если ее самовластие допущено при дворе; и, в-третьих, непримиримый конфликт с Церковью. Монархическая власть, если Церковь не поддерживает ее своим пастырским словом, бесконечно много теряет в авторитете, поскольку в глубинной сути своей царское служение это служение Богу. А служение Богу невозможно в состоянии отступничества, спора с Церковью и тем более отхода от Церкви, пребывания вне Церкви. Только симфония Священства и Царства дает России благое состояние. Так было, например, в середине XVI века при митрополите Макарии.
Фаза акме в культуре нашей отмечена необыкновенным подъемом. Именно тогда творили живописцы и воздвигались постройки, ставшие впоследствии эталоном русскости, основой «русского стиля»: Даниил Черный, Андрей Рублев и Дионисий; Успенский собор в Московском Кремле, церковь Вознесения в Коломенском, Покровский собор на рву (ныне собор Василия Блаженного). Летописание и хронография испытали расцвет[130]. Общественная мысль наполнилась шумом полемик; идеи, рожденные тогда, остаются в интеллектуальном быту вплоть до нашего времени («Москва — дом Пречистой», «Москва — Третий Рим», «Москва — Второй Иерусалим», диспут между властью в лице Ивана Грозного и «первым диссидентом» — князем Андреем Курбским, диалог стяжательского и нестяжательского мировидения). В стране утверждается книгопечатание, вводится целый ряд технических новинок.
И в то же время акме нашего культурно-исторического типа проходило в условиях, когда чужой нож редко удалялся от русского горла. Пока Россия была достаточно сильна и организованна, ей удавалось удерживать стальной хваткой руки своих убийц. Но московский разгром 1571 года был тревожным звоночком, преддверием страшной Смуты: нож никуда не делся, страна не имеет права быть слабой. Равнинное расположение России, отсутствие естественных географических рубежей по границам делало необходимым тратить прорву ресурсов на поддержание обороноспособности. Это — ахиллесова пята России…
Правление Ивана IV, «артиста на престоле», легло тяжким бременем на старомосковское общество. России пришлось нести крест государева образа действий — сурового до жестокости, расточительного и отмеченного экстравагантными политическими ходами. Дело не только в том простом факте, что опричнина явилась кровавым умыванием для России. Дело прежде всего в том, что цивилизация держалась на безусловном признании очень высокого статуса Церкви и военно-служилого сословия (всех его слоев!), а в опричную и постопричную эпоху Церковь подверглась терзаниям и унижению, не способствовавшему сохранению ее авторитета; что же касается служилых людей по отечеству, то их в грозненскую эпоху было не особенно много. Чудовищный ущерб, нанесенный военно-служилому сословию в 60 — 70-х годах XVI века, пошатнул обороноспособность страны, а значит, существенно ухудшил общее состояние цивилизации.
Могло ли быть иначе? Еще вчера Русь имела вид пространства, разделенного на множество самостоятельных и полусамостоятельных ячеек, разорванного московско-литовским рубежом, пребывающего в подчинении у Орды. Еще вчера через Русскую равнину перекатывались во всех направлениях тяжелые волны междоусобных войн. Еще вчера раскаленная энергия юного русского народа не имела устоявшихся форм, не принимала отчетливой государственной идеи, не умела помыслить собственного единства. И вот, по прошествии нескольких десятилетий, пылающее, разрозненное, разнокрасочное лоскутное пространство Руси обрело устойчивый вид Православного царства. Получило прочный государственный строй, церковное единение, надежную армию. Чтобы не расползтись вновь, ему требовался определенный градус деспотизма власти и деспотизма идеи. В противном случае протуберанцы горячей лавы распарывали бы нежную кожу новой молодой державы изнутри, рвались бы швы, вместо концентрации Русь бесконечно возвращалась бы в архаичное состояние «крошева княжеств», дурной бесконечности цивилизационного выбора.
Выбор совершился, аморфное состояние закончилось, а любая сколько-нибудь определенная форма — результат развития, отрицающий все другие формы. Следовательно, усмирение внутреннего буйства, уход от затянувшегося «кипения» густой питательной жидкости государства в сторону застывания, в сторону готового «студня», должны были создать для страны «тоннель самовластия», резко ограничивающего то, что еще недавно обладало полной мерой вольности.
Вопрос состоял лишь в мере и формах самовластия…
Его могло быть больше или меньше.
Оно могло быть свирепым и юродским, а могло повторить манеру Ивана Великого, который, при всей твердости воли (доходившей порой до жестокости), берег страну от избыточного пролития крови.
Оно могло быть более или менее почтительным в отношении Церкви.
Оно могло больнее ударить по амбициям «княжат», помнивших о суверенных правах ближайших предков, или же уступить им кое-что. Или же… истребить их подчистую.
Вот только совсем отсутствовать самовластие на том этапе развития русской государственности просто не могло. Иначе и России бы не выжить.
От Бога страна получила «тоннель самовластия», расцвеченный воинственными и суровыми картинами Сауловых времен. Много пережила. Потеряла земли на Западе, приобрела на Востоке. Но вышла спаянной одной важной идеей: существует единая православная Российская держава, которая развалиться не может и не может вернуться во времена раздробленности.
Некоторые страницы грозненского царствования — очень высокая плата за это единство, порой слишком высокая. Но безо всякой платы вряд ли удалось бы его обрести.