Но оказывается, что о судьбе французских солдат тревожились не в одной Франции. Эта тревога, по-видимому, перешагнула границу и заглянула в один из домиков Саксонии, где часто одна юная мещаночка грезила о молодом красивом офицере, в один ужасный вечер спасшем ее от позора и смерти.
Это была Гертруда Зеннефельдер, иначе говоря — Труда, мысленно призывавшая образ отсутствовавшего маркиза Эрве де Невантер.
Бывало, сидит она за работой, шьет что-нибудь… вдруг остановится, руки опустит, уставится в одну точку и думает, думает, думает…
Отец испугается, спросит:
— Что с тобой, дочка?
Не слышит Труда. Брат переспросит:
— О чем задумалась, Труда?
Девушка очнется, оглянется, вспыхнет вся до кончиков ушей, шепнет: «Ни о чем!» — и снова поспешно возьмется за шитье.
Мужчины переглянутся с улыбкой… «Нас, мол, не проведешь!» — но смолчат, не желая вгонять ее в еще больший конфуз.
Труда была лишена каких бы то ни было известий и жила одними надеждами. Но зато она свято берегла тот стакан, к которому прикасались губы ее возлюбленного в тот единственный вечер, который он провел у них.
Но, быть может, достигли наибольшей остроты чувства обитательниц замка Депли вблизи Компьена.
По уходе сына и племянника виконтесса д’Иммармон вернулась туда на жительство вместе со своей дочерью Изабеллой. Бедные женщины считали минуты, жадно ловили все сведения, трепетали при мысли о каждом сражении.
Мать страшилась за участь двоих дорогих ей людей: сына и племянника, за Жака и Жана, дочь же мучилась за троих: за брата, за кузена и за принца. Что касается госпожи д’Иммармон, то она значительно остыла в своей приверженности к молодому претенденту: уж слишком много горя и бед нес этот роковой человек всем тем, кого судьба сталкивала с ним. В глубине души она нередко думала, что было бы благодеянием судьбы, если бы эта высокая персона могла исчезнуть навеки в хаосе превратностей войны. Все ее чувства, вся ее любовь переносились на его двух спутников, обреченных делить его судьбу.
Чувства Изабеллы тоже успели несколько измениться. Она продолжала питать отголоски нежного чувства к своему прекрасному, сказочному принцу, которого она раньше мечтала покорить, но вместе с тем в ее душе значительно смягчилось чувство раздражения против Жана и Жака за их ссоры и распри. Время многое сгладило в глазах Изабеллы и осветило другим светом возмущавшие раньше отношения ее близких. Теперь она только и думала о том, чтобы скорее вернулись невредимыми и Жан и Жак, и чтобы она могла встретить их широко распростертыми, родственными объятиями.
А принц… Ну, что же!.. Ему она желала вернуть себе трон, уважение и верноподданнические чувства народа, но желания соединить свою судьбу с его судьбой, как бы она ни была блестяща, она не испытывала. Хотя Изабелле было только двадцать лет, но опыт уже успел придать ей известную дозу благоразумия. Когда она думала теперь о Жане де Прюнже, то в ее сердце снова, как прежде, усиливалось мягкое чувство и она снова начинала думать, что их жизни тесно связаны между собой повелением свыше. Она кротко покорялась, понимая, что бурные выходки ее жениха были вызваны исключительно любовью к ней.
Бедный, бедный Жан де Прюнже!.. Почему не пришлось ему узнать все это раньше, до того как он, сраженный вражеской рукой, упал бездыханным на бранном поле под Фридландом? Эта весть хоть сколько-нибудь скрасила бы его последние минуты.
И мать и дочь Иммармон бесшумно бродили по тихим комнатам старого замка. Мать постоянно вспоминала детские годы сына и племянника, так как она с самого раннего детства воспитывала Жана, оставшегося круглым сиротой: его отец был убит в вандейском восстании, а мать вскоре умерла с горя по мужу.
— Дети мои, дети! — шептала госпожа д’Иммармон, ломая себе руки. — Ты не понимаешь этого, — говорила она Изабелле, — надо быть матерью, чтобы понять меня. Дети мои… милые, родные!..
В парке она останавливалась в заветных уголках сына и подолгу простаивала на одном месте, припоминая эпизоды прошлого…
— Вот здесь, — говорила она Изабелле, — они любили играть в прятки… Тебя еще не было тогда, ты еще не родилась… Они любили это место и часто-часто играли здесь… Они были тогда так дружны между собой!.. Ни ссор, ни размолвок… Ах, зачем, зачем только явился этот принц?..
Изабелла слушала, и слезы накипали у нее на душе и жгучими рыданиями подступали к горлу. Ее тоже обступили свои воспоминания. Она думала о Жане де Прюнже, о том, сколько она причинила тяжких минут ему, такому доброму, такому любящему… Потом она думала о своем брате. Как она любила его, когда ей было пятнадцать лет, а ему двадцать! Сколько в нем было всегда благородства, деликатности! А потом… потом он изменился к ней!.. Стал суров и грозен… Она тяжело вздыхала и в свою очередь думала с тоской: «Ах, зачем, зачем явился этот принц?»
Действительно, несчастный принц, служивший игрушкой в руках того, кто занимал его трон, принц, на глазах которого умирали его самые преданные друзья, непризнанные или отверженные, тогда как вдали, в родной, далекой Франции, от него отходили и отрекались его последние партизаны.
В это бурное время, может быть, одна только женщина была чужда личным интересам. И эта женщина была Полина Боргезе. Она уже позабыла царственного неудачника, пленившего ее на краткий миг своей роковой судьбой и своей красотой. Для нее, сестры властителя мира, окруженной ярким отблеском ореола его гения, не было ничего ослепительного в образе последнего отпрыска королевского дома Франции. Она так привыкла к поклонению настоящего времени, что для уважения к прошлому величию у нее не оставалось места. Она так легко, так свободно и дерзко-беззаботно отошла от своего мимолетного каприза, как будто дело шло о самом простом смертном, пленившем ее стройностью фигуры или блеском красивых глаз.
Этой характерной чертой она предупредила историю: что сталось с престижем Бурбонов в сравнении с ослепительным блеском героя Аустерлица, Йены и Ваграма? Он померк, как меркнет жалкий свет свечи в ярких лучах восходящего солнца.
Вернувшись в Рим, во дворец Боргезе, Полина принимала все знаки уважения и преданности как нечто должное, отвечая на все это униженное внимание своей несколько усталой улыбкой.
Если безумно храбрые фанатики кидались навстречу смерти и погибали — она и это находила вполне естественным и неизбежным: империя была рождена в триумфе и в триумфе же должна была и существовать. Средства безразличны: не разбивши яиц, не сделаешь яичницы.
Если в уме Полины и мелькала между прочим возможность гибели Гранлиса на поле брани, то, во всяком случае, она относилась к ней без особенного волнения. Как знать? Может быть, она даже находила, что эта трагическая развязка явилась бы желанным исходом…
Но в эти дни безграничной преданности и самопожертвования кто же считался с ценностью человеческой жизни? Буквально никто; а уж меньше всех, конечно, принцесса Боргезе, герцогиня де Гвасталла, в девичестве Полина Бонапарт, уроженка дикой Корсики, о которой еще Жан-Жак Руссо писал в эпоху царствования Людовика XV: «У меня есть предчувствие, что этот маленький островок поразит весь мир».
Время шло. Наступил день, когда во Францию пришел следующий печальный бюллетень:
«Исполняя возложенное на них опасное поручение, погибли адъютанты генерального штаба: капитаны — маркиз де Жуайен, барон де Сойекур, граф де Прюнже д’Отрем и виконт Жак д’Иммармон. Они умерли героями. Тяжко ранены: господин де Гранлис и граф де Тэ. Все они четко исполнили свой великий долг».
Заметка была коротка, но она ошеломила, привела в отчаяние и уныние многих людей самых разнообразных положений в обществе.
В маленькой лавочке часовщика Борана известие о тяжких ранах Гранлиса заставило вскрикнуть от ужаса четырех человек.
— Это должно было случиться! — прошептал, роняя листок, Гиацинт Боран.
Супруги Блезо молча плакали, Рене дико оглядывалась по сторонам… Она не могла собраться с мыслями, не могла понять случившееся, — так она была ошеломлена этим ужасным ударом.
— Ободрись, девочка! Ранен — не значит мертв. В его годы легко поправляются, — сказал, наконец, Боран, видя горе Рене.
Но она не слушала. Ее мысли отсутствовали. Все ее помыслы, все ее чувства перенеслись далеко-далеко; все они были там, где страдал ее возлюбленный принц.
— Кто при нем?.. Кто за ним ухаживает? — наконец чуть слышно слетело с ее губ.
Все молчали, низко склонивши голову. Никто не находил ни слова утешения, ни слова одобрения.
Молчание нарушил сам Боран. Он быстро поднялся с места и сказал:
— Я пойду в канцелярию главного штаба и узнаю, каким путем и как препровождаются раненые обратно. Все, что в человеческих силах, будет сделано!
— Вот, вот!.. Помоги вам Бог! — промолвили в один голос Блезо и его жена.
Но Рене ничего не слышала, не понимала. Ее била нервная лихорадка, мысли — беспорядочные, обрывистые — неслись далеко-далеко. Ей казалось, что она там в чуждом краю, рядом с принцем… Слова будто в бреду рвались с языка…
— Кровь! — дико вскрикивала она, прижимая руки к груди. — Кровь!.. Стоны!.. Ах, какие стоны!.. Мертвые!.. И он… он, распростертый на земле… Один, совсем один! Где же помощь?.. Шарль, родной наш… Мой Шарль!.. Видишь, я с тобой! Я страдаю за тебя; мое сердце так же обливается кровью, как и твое… Ты потерял своих друзей… Кто же заботится о тебе?.. Иммармон убит! Прюнже убит! Тэ смертельно ранен… О боже мой! Я слышу, ты зовешь, ты так жалобно стонешь!.. Тебя жжет лихорадка… Ты хочешь пить?.. И никого, никого вокруг!.. Шарль, послушай! Я знаю, что я — ничтожество, но я так безгранично люблю тебя! Шарль, мой король, живи, только живи!.. Пусть ты будешь для меня всегда на недосягаемой высоте, лишь бы только ты жил!.. Я люблю тебя так бескорыстно!.. Не умирай!.. Я не в силах пережить тебя. Будь счастлив, здоров, велик — и я буду счастлива за тебя. Это все, чего я могу желать. Господи!.. Если Тебе нужна жизнь, возьми мою! Я с радостью вручу ее Тебе, только сохрани жизнь ему, Шарлю, моему королю! Да, я знаю, что о том же молятся теперь тысячи женщин, и Ты не можешь, Создатель, внять и исполнить все наши просьбы…
Рене закрыла лицо руками и горько зарыдала.
— Моя бедная, бедная девочка! — прошептал Боран.
Все то, что он сейчас услышал, послужило подтверждением того, что он уже подозревал и раньше.
Рене выразила желание идти вместе с отцом в главный штаб. Она не могла оставаться в бездействии и неизвестности.
Но одновременно с только что прочитанным грустным известием в Париж пришли вести о победе под Фридландом, о свидании в Тильзите, о блестящих условиях мира. Поэтому все улицы Парижа были запружены шумной, ликующей толпой. Дома были украшены гирляндами зелени и цветов, пестрели коврами, флагами, фонариками для вечерней иллюминации. Толпа выражала свой восторг шумными, несмолкаемыми криками:
— Да здравствует император!
Женская впечатлительность сказалась в данном случае с особенной силой. Звонкие, взволнованные голоса женщин покрывали собой даже мужские в громких криках:
— Да здравствует император!
Даже незнакомые братски обнимались между собой, целовались, делились впечатлениями. Один старичок говорил, безапелляционно помахивая рукой:
— Европа разбита в пух и прах. Вся Европа наша. Австрия, Россия, Германия — все это не более как французские провинции. Ах, дети мои! И кто бы мог это подумать хотя бы десять лет тому назад, до нашего маленького генерала, до нашего славного императора?
— Да здравствует император!
— Кто бы мог сказать это, когда войска коалиции обступили наши границы, а мы стояли одинокие, без средств, без оружия и без всякой надежды перед всеми венценосцами, жаждущими нашей погибели? Припомните хорошенько!.. Революция… Директория… Подчас оно бывало и недурно, но так или иначе все это неминуемо толкало в пропасть. Но появился он — и вместе с ним развернулись страницы Маренго, Абукира, Аустерлица! А теперь… О, как я счастлив, что дожил до такого дня!.. Франция преисполнена величия. Она могущественна и всем этим обязана только ему, ему одному!
— Да здравствует император!
Грустные и понурые пробирались в этой шумной толпе худенький старичок часовщик со своей хрупкой дочерью. От окружающего их восторженного шума еще болезненнее сжимались их сердца и еще горше становилось у них на душе.
Вскоре общественное ликование достигло своего апогея: показалась депутация офицеров, вернувшихся из Польши и Германии. Они торжественно несли знамена, отбитые у неприятеля, с целью водрузить их в виде подношений в церкви Пресвятой Девы, у Дома инвалидов.
Эти наглядные доказательства ослабления могущественнейших монархов еще пуще опьяняли экспансивную толпу. Она упивалась сознанием своих непрерывных побед как старым, крепким вином и с присущим ей фанатическим энтузиазмом прославляла имя героя, посылавшего ей издали главные трофеи своего победного шествия.
И вся толпа, опьяненная, упоенная своим торжеством, ревела в унисон прославления великого и непобедимого вершителя судьбы, властно и неизгладимо занесшего свое имя на скрижали истории.
— Да здравствует император!
Боран с дочерью употребили добрых два часа, чтобы среди этой вакханалии апофеоза добраться до военного министерства. Но — увы! — их постигло глубокое разочарование: там тоже праздновали победу и присутствия не было.
На следующий день их странствование было удачнее; им удалось получить некоторые сведения: раненые, в виду их тяжелого положения, передвигались очень медленно. Во Франции они должны были быть недель через пять-шесть. Ехать им навстречу не советовали, так как госпитальный обоз не придерживался определенного маршрута, а выбирал наилучшие пути сообщения. Администрация приложила все свои старания, чтобы обставить раненых наивозможно лучше и комфортнее. Уход за ними хороший. «Администрация»! Ах, это магическое слово тогда, как и теперь, как и всегда, зажимало все рты.
Отец и дочь покорились и стали ждать. Но эта инертная покорность обстоятельствам нелегко далась бедной Рене. Она исстрадалась, измучилась, днем и ночью считая минуты, занятая исключительно одной только мыслью.