XIX

Пять недель спустя после свидания в Тильзите, в один светлый августовский день, по улицам Йены ехал верхом молодой французский офицер. Он, по-видимому, отыскивал не без труда какой-то дом.

Все горожане сидели по своим домам. Это было как раз обеденное время, и все обитатели — от самого знатного до последнего подмастерья включительно — были деятельно заняты ублаготворением своей утробы.

Доехавши, наконец, до одного домика с зелеными ставнями, всадник радостно улыбнулся, остановил коня, соскочил с седла и взялся за молоток, висевший у двери.

В то же мгновение из окна выглянула хорошенькая головка, вгляделась в посетителя… раздался громкий возглас искренней радости, а вслед за этим послышались быстрые, тяжелые шаги по лестнице. Хорошенькая головка принадлежала Труде Зеннефельдер, а тяжелые шаги — ее брату, который спешил открыть дверь.

— Невантер! — радостно вскрикнул он. — Добро пожаловать!.. Мы… трое… частенько вспоминали вас!

Маркиз сердечно пожал ему руку. Он тоже был радостно взволнован.

— Давайте-ка вашего коня, — сказал Зеннефельдер, — я сейчас препровожу его в харчевню, а вы тем временем поднимитесь наверх. Вас уже ждут!

Эрве снова поднимался по той же лестнице, по которой он торопливо бежал в тот трагический вечер. Он снова очутился в маленькой, светленькой мещанской столовой, в которой его чествовали как героя.

На пороге его с распростертыми объятиями встретили толстый Герман Зеннефельдер и Труда, протягивавшая ему обе руки.

— Это хорошо, что вы приехали, капитан! Да, да, если я не ошибаюсь, вы теперь — уже капитан! Это хорошо, что вы не забываете своих друзей! — сказал толстый Герман, утирая рот кончиком салфетки, висевшей у него на шее.

— О да! Это хорошо! Очень хорошо! — вторила ему Труда, разгоревшаяся как маков цвет.

— Я же обещал! — просто ответил маркиз. — А кроме того, мне очень хотелось видеть вас.

— Вот спасибо! Мы можем ответить вам тем же, — широко улыбнулся Зеннефельдер. — Таких врагов, как вы, я охотно принимал бы ежедневно по дюжине!

— Ну, это уже слишком много! — рассмеялась Труда.

Все так и покатились со смеху. Хохотал и Вильгельм, вернувшийся обратно. Он не понимал причины, но смех был так заразителен!

— Ведь вы пообедаете с нами? — спросил Герман.

— Охотно! — согласился маркиз.

— Живее, Труда! — воскликнул Зеннефельдер. — Пусть Отто (старый слуга) ставит прибор и тащит из погреба самое лучшее вино. Будем пить и смеяться… Да здравствует Франция! Сегодня Германия принимает Францию! Я счастлив, друзья мои! Очень счастлив!.. Да, так как же, маркиз? Значит, вам посчастливилось: вас пощадили ужасные случайности войны? Это действительно счастье! А ведь плохо было?..

— Очень плохо! — ответил Невантер. — Мой полк весь погиб при Эйлау… Нас, офицеров, осталось в живых человек двенадцать, не больше. Потом двое погибли под Фридландом, а двое других так тяжело ранены, что вряд ли выживут… Но зато мы победители… Я надеюсь, что это не восстановит вас лично против меня?

— Ну еще бы! — промолвил отец. — Только надо надеяться, что теперь, захватив чуть не полмира, ваш император успокоится наконец? Чего ему еще желать?

— А уж право, не знаю, — ответил Невантер. — Это такой своеобразный человек, что ни за одну его минуту нельзя поручиться. Ну да бог с ними, со всеми этими тяжкими воспоминаниями! Забудем их хоть на краткий миг. Пью за ваше здоровье, друзья, за вас, умеющих помнить!

— Ну, это нетрудно! — улыбнулась Труда. — Есть люди, которых нельзя позабыть!..

Все дружно чокнулись бокалами. Чудное рейнское вино заискрилось в глазах; никогда еще до сих пор глазки Труды не горели так ярко! И снова разговор перешел на войну. Уж слишком это был животрепещущий вопрос. Он занимал все умы, поглощал и заслонял собой все другие интересы.

— Для вас, саксонцев, все сложилось удачно, — сказал Невантер, — вы пользуетесь нашими победами, к вам отходят Познань и часть Польши; расплачиваться приходится Пруссии…

— О, мы никогда не любили Пруссию! — прервал его Вильгельм. — Она спит и видит, как бы ей прижать Германию да все захватить в свои лапы. Совершенно верно, что теперь мы можем ликовать, несмотря на Йену и Ауэрштадт. Итоги войны для нас крайне выигрышны. Но зато сколькими людьми пожертвовано как с той, так и с другой стороны!.. Сколько погибших, загубленных молодых жизней!.. И не перечесть!..

Все грустно задумались. Молчание нарушила Труда.

— Какая масса убитых! — тихо молвила она. — И подумать только, что и вы могли бы очутиться в их числе!.. О, какой ужас! — содрогнулась молодая девушка.

Невантер улыбнулся:

— Такова история мира, история народов. Война никогда не переведется…

— Нет, это история монархов… — поправил Герман. — Народ только теряет в этих войнах, но ничего не приобретает взамен… никто и ничего… даже победители, которые платят за свою победу пролитой кровью. Нет, друзья мои, пожелаем прочного, продолжительного мира!.. Иначе, чего доброго, молодые супруги станут бояться иметь детей. И правильно: разве любовь должна стараться для ненависти?.. Ведь это совершенно лишено логики! Право!

Мужчины расхохотались, только Труда смутилась и покраснела.

— А как вы, собственно, сделали, что очутились у нас? — спросил Вильгельм. — Ведь вам совсем не по пути.

— А очень просто, — ответил Невантер. — Мы все, офицеры, получили временный отпуск и полную свободу действий, лишь бы мы через месяц в назначенный день могли явиться к начальству. Вот я и решил сделать крюк и заехать к вам. Конечно, придется нагонять потраченное время: сегодня вечером я уже двинусь дальше.

— Уже! — тихо вздохнула Труда.

— Недолго же вы у нас погостите! — сказал Герман. — Но если мир утвердится, то ведь можно и повторить?

— С большим удовольствием, — искренне отозвался маркиз.

Обед кончился. Подали ликеры, мужчины закурили длинные фарфоровые расписные трубки, Труда прошла к себе. Отец задумчиво посмотрел на офицера и мягко, но серьезно начал:

— Маркиз, я знаю, что вы воплощенная порядочность. Поэтому я не задумываясь говорю вам правду; весьма возможно, что вы и сами уже подозреваете ее. Вы спасли мою дочь; и я, и мой сын — мы глубоко признательны вам; знайте, что вы приобрели в нас двух преданных, сердечных друзей. Но и наша Труда думала о вас все это время и днем и ночью. Нам кажется, что ею руководит не только одна признательность. Вот в этом-то и таится опасность. Ей только шестнадцать лет, она еще совершенное дитя, чистое, бесхитростное… Было бы жалко и грешно разбить это кроткое сердечко. Если вы приехали сюда только для того, чтобы проездом повидать людей, которым вы помогли в тяжелую минуту, — что было бы вполне естественно, — то дайте это понять нашей девочке, не подавайте ей других надежд… Дайте ей понять, что между маркизом Франции и маленькой саксонской мещаночкой существует целая пропасть. Я знаю, вы деликатны, тактичны, вы сумеете это сделать и мягко и осторожно… лучше нас. Но это необходимо, пока еще не поздно. Знайте, что эта маленькая мещаночка так же хрупка, как наш фарфор: ее сердце может разбиться от горя и отчаяния. Вы поняли меня?

Невантер взглянул Герману прямо в глаза и ответил:

— Вы правы: я и француз, и маркиз. Но между нашими двумя национальностями заключен мир, и ваш народ делается отныне союзником нашего. То, что я маркиз, зависит не от меня: я родился им, и надо сознаться, что довольно плохое выбрал для этого время, так как теперь все пошло кувырком и родовое дворянство — так же, как и титулы, — не только не имеет больше никакого значения, но даже служит чуть ли не во вред. Теперь дальше: мое состояние крайне незначительно; Фуше преследовал меня как заговорщика-роялиста. Да, это так. Мне не было еще двадцати лет, когда мои родители умерли, я в то время верил во многое такое, во что теперь вовсе не верю. В тысяча восемьсот четвертом году я участвовал в заговоре вместе с Кадудалем, Косте де Сен-Виктором и другими… Я вместе с ними был приговорен к смерти. Их расстреляли, меня же пощадили по молодости лет. Потом, в один счастливый для меня день, Фуше показал, говорят, императору письма, написанные мной до ареста. В некоторых из них я выражал свое восхищение гением Наполеона — в то время еще консула — и выражал свое преклонение перед ним. Это послужило мне на пользу. Мое наказание смягчили переводом в Венсенскую крепость и ограничили мое заточение двумя годами, с тем условием, что я по выходе должен обязательно поступить на военную службу. Не знаю уж как, но императрица по выходе моем из крепости выхлопотала для меня чин поручика, так что в этом отношении мое положение устроилось. Но зато мои имения, земли и капиталы оказались конфискованными, розданными другим лицам или же просто расхищенными. Мне вернули лишь самую незначительную частицу… И все-таки я скажу, что мне не на что жаловаться и что я восхищаюсь Наполеоном… Хотя таким образом я отрекаюсь от своего прошлого, своих предков и своего дворянства, не имеющего теперь ни малейшего значения, — я больше не маркиз, но это мне глубоко безразлично. Так как у меня больше нет родни, то никто и не может упрекнуть меня в том, что в Митаве или Лондоне было бы названо ренегатством. Вот все, что я могу сказать о себе. И мне кажется, что я люблю вашу дочь, Герман Зеннефельдер, а вашу сестру, Вильгельм. Я это искренне думаю. Я часто, очень часто думал о ней там, на войне, во время сражения или на биваке… Потому-то я и приехал сюда. Если вы согласны, то обручите нас по обычаю своей родины. Ей шестнадцать лет, мне — двадцать три… мы подождем. А через несколько месяцев, когда, как я надеюсь, мир будет уже утвержден, я вернусь за ней, чтобы отпраздновать свадьбу.

Герман взглянул вопросительно на сына. Молодой человек отвел трубку ото рта, выпустил целое облако синеватого дыма и промолвил:

— Что же, это основательно.

Тогда старик Зеннефельдер протянул Эрве де Невантеру обе руки и растроганно сказал:

— В таком случае, капитан, будьте вдвойне желанным гостем. Хотя, по правде сказать, мне будет очень, очень грустно без Труды… Я так люблю свою девочку! Вы увезете ее во Францию, и хотя я и буду знать, что она счастлива, а все-таки мне лично будет не хватать ее…

— Папаша Зеннефельдер, — улыбнулся маркиз, — не горюйте понапрасну. Я вовсе не желаю огорчать вас. Зачем же нам расставаться? Каждое лето мы можем с Трудой приезжать к вам сюда, а каждую зиму вы будете приезжать с Вильгельмом к нам в Париж! Это устраивает вас, надеюсь? Все расходы по этим путешествиям я беру на себя; на это, слава богу, у меня еще хватит средств.

— Благодарю вас, сын мой Эрве. Теперь я совершенно счастлив.

Все трое одновременно встали и крепко обнялись.

В это мгновение в столовую вошла Труда.

Она сразу поняла, в чем дело; остановилась на пороге, побледнела, всплеснула руками.

Но старик Зеннефельдер взял ее за плечи и, подтолкнув к капитану, весело промолвил:

— Ну уж так и быть, поцелуй своего жениха! Разрешается!

Невантер задержался в Йене и пробыл в ней целых два дня.

Правда, ему пришлось потом нагонять упущенное время, но зато он еще больше оценил свою невесту Труду. Он оценил ее искренность, ее преданность, ее бесхитростность, понял, что это будет именно такая жена, которая лучше всего может составить его счастье.

Они расстались. Вопреки теории предчувствий, Труда не проливала горьких слез: она и ее жених были полны веры и надежды в свое счастливое будущее.

В Париже Невантер разыскал Рантиньи. Последний не терял времени, очень веселился и делил свои дни и ночи между тремя интересными молодыми особами. Они были разного жанра, но все три по-своему интересны. Одна из них, вдовушка Лескен, была парфюмершей, другая, Софи ла Прюн, буфетчицей в кабачке тетушки Моро, а третья, Солтен, откровенно торговала собой.

Рантиньи без счета сыпал золото в их прекрасные ручки, благо он сразу получил довольно солидный куш: свое задержанное войной офицерское жалованье. Человек, по натуре увлекающийся, Рантиньи так же безраздельно отдался теперь любовным похождениям, как отдавался ранее сражениям на поле брани.

Впрочем, деньгами швырял в настоящее время не он один. Так же расточительны были Мартенсар и граф Луи де Новар.

Для Мартенсара это было вполне естественно: он пользовался неограниченным кредитом в кассе своего отца; его безумные траты и кутежи изумляли и скандализировали весь Париж. Но он не обращал на это ни малейшего внимания и на все увещания, толки и сплетни с громким смехом отвечал:

— Э, полноте! Наша солдатская жизнь может порваться в любой момент; зачем же даром терять дорогие минуты? Жизнь коротка, и в ней так мало наслаждений!

Но вот с графом де Новаром дело обстояло несколько иначе. Он, как известно, отправляясь в поход, не имел ни единого грошика, что страшно угнетало его и портило его характер. Теперь же, вернувшись из Польши, он оказался одним из богатейших офицеров. О том, откуда взялось это неожиданное богатство, он умалчивал, но если к нему уж очень приставали с расспросами, то он, весело ухмыляясь, отвечал:

— Вот любопытство-то! Ну, ладно: часть я получил от своей тетушки Эйлау, часть — от дядюшки Фридланда и так далее… Удовлетворились?

Счастливый человек! Он обрел богатых родственников во всех тех местностях, по которым ему пришлось проходить! Счастливый человек!

И все смеялись! В чем его можно было упрекнуть? В его мародерстве? Но он делал это так весело и так осторожно. Личности много значительнее и влиятельнее его делали то же, только в более широком масштабе. Они не стесняясь грабили в свою пользу целые города и местечки. Массена, например, да и не он один.

Веселился вовсю и Новар, руководствуясь тем же соображением, как и Мартенсар: краткостью жизни и неизвестностью завтрашнего дня.

— Прекрасно, — сказал однажды его лучший друг, Орсимон, — но если вы не сократите своих расходов и будете продолжать идти таким крупным ходом, то, имей вы хоть сто тысяч в кармане, их не хватит больше как на год.

— В таком случае предположим, что я обеспечен на два года! — ответил с сияющим лицом де Новар.

— Ого-го!

Граф весело захохотал; его веселье было так ново: все привыкли видеть его всегда мрачным, озабоченным, со складкой недовольства меж бровей, теперь же он стал завсегдатаем игорных домов. Ему страшно везло. Неизвестно, судьба ли смилостивилась над ним, или же он научился передергивать в картах, как это делало большинство счастливых игроков того времени, но только де Новар значительно округлял свое благоприобретенное имущество, беззастенчиво «заработанное» во вражеских землях.

Орсимон иной раз возмущался и старался вразумить своего друга.

— Э, полноте, — обрывал его последний. — Это не более как реванш дворянства. Или вы находите, что нас мало гильотинировали, изгоняли и обижали? Если бы не произошло никаких перемен и социальная машина работала по-прежнему, то у меня были бы и земли, и замки, и фермы. У меня же все отняли!.. И я еще после этого стану стесняться? Полноте! По-моему, лучше постараться втихомолку поправить свои обстоятельства, чем разыгрывать возмущенных. Мы, кажется, достаточно знаем друг друга… Я сотни раз рисковал своей жизнью. В таких случаях я действую без раздумья, без торга, а теперь нахожу вполне естественным, чтобы мне заплатили за пролитую мною кровь — мою собственную и чужую. И, знаете ли, говорю вам по чистой совести, что не ощущаю ни укоров, ни неловкости. А к тому времени, когда я останусь без гроша, назреет новая война и мы снова будем победителями. Император родился под счастливой звездой. Я снова найду тайники… У меня удивительный нюх на этот счет: я чую золото на три аршина под землей. Такое уж у меня свойство. Благодаря этому я снова вернусь с полным кошелем, и так будет и далее, пока не пробьет час, когда меня рассечет пополам какой-нибудь казак. Но это еще когда-то будет! А пока оставим раздумье! Станем пользоваться жизнью, станем пить, есть, любить, как то — нужно признать умно — делывали наши предки.

Что мог возразить на это Пьер д’Орсимон? Он улыбался, пожимал плечами или качал головой, но внутренне не мог согласиться с доводами друга.

Увидев его здоровым и невредимым, его старые тетки разрыдались от радости и кинулись ему на грудь, а потом стали благодарить Создателя за великую милость, оказанную им, грешным.

— Знай, Пьер, — сказала Коринна, — что, если ты вернулся целым и невредимым, то этим обязан моим молитвам.

— Эге, благодарю вас покорно! — обиженно заявила Жюстина. — Что же вы думаете, мои молитвы недостойнее ваших? Я думаю, что и я немало слез пролила и провела немало бессонных ночей за молитвой о Пьере.

Коринна поспешила загладить свою неловкость и признать их общие права на спасение племянника.

В счастливых семьях, вновь обретших своих детей, царили радость и ликование. Но зато во скольких домах слышались горький плач, сетования и стоны!.. Во скольких семьях виднелись пустые места за общим столом!..

Бертран Микеле де Марш снова встретился с Олимпией Мартенсар. Он вернулся в Париж, окруженный ореолом геройства, произведенный в чин капитана, награжденный орденом, но все такой же замкнутый и влюбленный. Олимпия встретила его с искренней радостью. Она принадлежала к числу тех натур, которые, раз отдавши свое сердце, не берут его обратно.

В Сен-Клу, в роскошном доме Мартенсара, было устроено несколько празднеств в виду возвращения офицеров.

Евгений Мартенсар пригласил своих товарищей: Новара, Рантиньи, Орсимона, Невантера, а главное — Микеле.

На последнего, как на отличенного самим императором, было обращено наибольшее внимание. Ему воздавались почести, к нему льнули все женщины. Но Мартенсар-отец оставался по-прежнему глух и слеп и слегка косился на молодого человека, так как знал о симпатии к нему Олимпии. Ей же он сказал:

— Э, полно, моя милочка! Что такое эти удачники-офицеры? Во-первых, начать с того, что ими теперь хоть пруд пруди. Что они представляют собой? Шайку головорезов, которым буквально-таки нечего терять, и потому они ничуть не дорожат жизнью ни своей, ни чужой! Экая, подумаешь, заслуга их храбрость! Да что им терять-то? Кроме собственной шкуры и терять-то нечего. А что она стоит? Это что! Вот будь у них по триста тысяч франков ежегодного дохода, то я уверен, что они не так рьяно кидались бы в огонь, и если бы стреляли, так с оглядкой. А это все — голь перекатная. Дружочек мой, Олимпия, если такова твоя охота, то улыбайся и кокетничай с этим пряничным рыцарем сколько угодно, но о том, чтобы стать его женой, и думать не смей. Уж это нет! Раньше дождись моей смерти, что, кажется, будет еще не особенно скоро; или же пусть твой избранник превратится в маршала Франции, герцога, получит аренду и сказочные богатства от щедрот своего императора, что тоже случится не скоро. А до того времени, дружочек, ты успеешь превратиться в сморчок. Но я надеюсь, что до этого не дойдет: ты образумишься и согласишься выйти за туго набитый денежный мешок, по моему родительскому выбору.

— Никогда! — крикнула возмущенная до глубины души Олимпия.

— Те-те-те! — усмехнулся отец. — Всегда! Слышишь ли? Так всегда кончается: в двадцать лет нравятся блондинчики и брюнетики, а в двадцать три выбирают рыжего. Такова жизнь. Так всегда было, есть и будет.

— Возможно! — вызывающе ответила его непокорная дочь. — Но при подобных браках ваш рыжий, когда его жене исполнится двадцать пять лет, ходит с трехъярусными рогами!..

— А уж это его дело, — философски заметил Мартенсар. — Мое дело сторона. Я только твой отец.

Олимпия пришла в бешенство и отчаяние. Она начала сомневаться в благоприятном исходе своих мечтаний и планов, тем более что Микеле вполне разделял взгляд ее отца и сам первый заявил, что он недостоин Олимпии и что она должна найти для себя более подходящую партию, быть счастливой и позабыть о нем. Он, конечно, не в силах забыть ее, но не все ли это равно? Наступит день, когда какая-нибудь шальная пуля избавит его и от страданий, и от жизни, и от любовных мук…

Олимпия возмущалась, возражала, и от всех этих препятствий ее любовь разгоралась только сильнее.

Микеле, с тоской в душе, старался успокоить ее и образумить. Он описывал ей дальний уголок Прованса, где он родился: крохотное поместье с маленьким, полуразрушенным замком, украшенным башенкой, покосившейся от сильных зимних ветров, овевавших ее целых три столетия кряду; на лугу — тощие козы, старая, доживающая свой век на покое лошадь… Все это, залитое ненасытными лучами жгучего солнца, под неумолчное стрекотание цикад… Вот и все, чем он обладал; да и то… Там поселился его старый дядя-калека и распоряжается как хозяин.

— Ах, что в том! — возразила Олимпия. — Будь у вас по роскошнейшему замку во всех четырех концах Франции — и то ничего не помогло бы. Все это померкло бы перед моим пятимиллионным приданым. Но ведь не все же в деньгах, Бертран… Вы должны же знать это?

— Я не стал бы рассчитывать, — тихо ответил он, понуривши голову, — но понимаю, что другие способны на расчет… в особенности же отцы, пережившие уже свою молодость и ставящие деньги превыше всего на свете.

— Вы не любите меня! — упрекнула его Олимпия.

— Нет, люблю… люблю. Может быть, сильнее, чем вы меня, но, видите ли, гораздо приятнее давать, чем принимать.

Она расплакалась и стала ломать себе руки. Однажды он застенчиво промолвил:

— Это безбожно, но иной раз мне страстно хочется, чтобы вы обеднели!

Она вздрогнула от неожиданности и счастья. Эта фраза раскрыла перед ней самые пленительные горизонты, и она, наконец, ответила:

— Да, вы правы, это было бы такое счастье! Мы поехали бы туда и поселились бы рядом с вашим старым дядей, в замке с покосившейся башенкой…

Они оба умолкли и погрузились в сладостные мечты о жизни вдвоем, в бедности и одиночестве, но под покровом разделенной взаимной любви.

Так заканчивался для этих действующих лиц 1807 год, начавшийся под гром пушек, среди битв и разрушительных действий войны.

Загрузка...