XXXII

А что же он сам, Шарль-Людовик, принц, дофин, король, господин де Гранлис, Людовик XVII? Что сталось с ним?

Томясь за решетками, под двойными замками Венсенской крепости, он утратил даже понятие о времени. Он еще смутно следил за часами, различая их по сигналам трубача и барабанному бою, регулирующим гарнизонную жизнь, но дни он спутал и… позабыл. По прошествии года принц не знал в точности, сколько месяцев прошло с той тяжелой минуты, когда его заточили в каземат. Он дичал в своем страшном одиночестве. У него отросли волосы и борода, но этот новый облик был неизвестен ему.

Нередко Людовиком овладевало страшное отчаяние; хотелось думать, что все последние события не более как безобразный сон, как злой кошмар, что надо постараться проснуться, чтобы избавиться от всего этого леденящего, подавляющего ужаса.

Из всех видений прошлого ему было дорого и мило лишь одно женское лицо. И то была не Изабелла д’Иммармон, не Диана д’Этиоль и даже не Полина Боргезе, нет, то была Рене Боран, дочь народа, матово-бледная, с тяжелым жгутом темных волос, с золотисто-карими глазами, такая же красивая, как и те аристократки, но с искренним, неиспорченным, преданным сердцем.

Мысль о ней преследовала Людовика. Он жадно протягивал ей объятия. Простолюдинка, лавочница — что в том! В своем страшном одиночестве он научился презирать кастовую рознь и только твердо помнил ту, которая любила его, и любила без расчета, всем сердцем, всей душой и всеми помышлениями: Рене… да, Рене!

О, эта горькая школа — отчуждение от людей и затворничество без малейшей надежды на бегство — на многое раскрыла глаза несчастного принца. Он понял всю тщетность и суету сословных предрассудков, всю ни на чем не основанную, чванную надутость аристократии. Теперь все это казалось ему жалким и нелепым. И если бы в то время его спросили, чего он желает, то он пожелал бы лишь свободы да любви Рене.

Далекая, она стала ему много ближе, сроднилась с его душой. Мысль о ней неотступно жила в мозгу Людовика, идеализированной и прекрасной; Рене одна заселяла необъятный простор его воображения. Он думал о ней днем, грезил о ней ночью; мечты о ней скрашивали собой томительно-долгие часы бессонных ночей. Он грезил о различных случаях и происшествиях, где действовали бы лишь они двое: она и он. И все эти мечты были очень далеки от возможности возвращения на наследственный трон.

* * *

Внезапно ворвался луч света в сумрак заключения Людовика XVII. Он утратил понятие о времени и потому не мог сразу сообразить, когда именно это случилось. На самом же деле это произошло в мае 1811 года. Людовику было в то время двадцать шесть лет. Прошли уже два месяца со дня рождения сына Наполеона, наследника престола, — короля Римского, торжественно встреченного традиционным пушечным салютом в сто один выстрел. Наполеон был в восторге. Он твердо верил в прочность своего трона, в преемственность своей новооснованной династии, сиял счастьем и щедро рассыпал вокруг себя милости. Однажды герцог Ровиго напомнил ему об узнике, томившемся в Венсенской крепости. В своем счастье Наполеон выразил желание освободить и его, однако же не ранее как заручившись его формальным отречением от наследственных прав и притязаний.

С этого дня для несчастного узника начался новый режим: однажды утром он получил вместе с пищей пакет газеты «Монитор» за 1809 год. Не задаваясь мыслью, чему он обязан этой неожиданной милости, Людовик с жадностью принялся за чтение и узнал весь дальнейший ход сражений, Венский трактат, расширение границ Франции. Его била нервная лихорадка, когда он читал эти строки, доносившие до него запах порохового дыма, эхо победных фанфар, близкий, незабвенный гомон действующей армии. Дойдя до газеты 16 декабря, он с величайшим изумлением прочел о расторжении брака Наполеона с Жозефиной. Это известие повергло его в уныние: в лице отверженной императрицы он терял свою последнюю опору, правда, довольно проблематичную, но все-таки опору.

В начале следующей недели он получил тем же путем полный комплект «Монитора» за 1810 год и начало 1811 года. Внешняя политика представляла для него мало интереса, однако наступил день, когда он привскочил от изумления, прочитавши о переговорах между Францией и Австрией относительно возможности заключения брачных уз между Наполеоном и эрцгерцогиней Марией-Луизой Австрийской — его кузиной со стороны его матери, Марии-Антуанетты.

Это известие ошеломило Людовика XVII. Эфемерное земное величие утратило в его глазах всякую ценность, но возможность этого союза все же поразила своей чудовищностью. Он лихорадочно схватился за следующие номера и прочел последовательно о согласии Австрии, потом о гражданском венчании Наполеона и эрцгерцогини в Сен-Клу и о церковном браке в Лувре.

Факт оказался уже совершившимся. Старинные престолонаследные державы, самый аристократический, после Бурбонов, из царствующих домов — Габсбургский, — союзный дому Бурбонов, признавал права узурпатора и соглашался смешать свою чистую, благородную кровь с кровью этого авантюриста, появившегося из кровавой смуты революции и республики. Ясно, что всему наступал конец. И хотя Людовик в душе и отказался от всех своих надежд и законных прав, тем не менее эти неожиданные исторические факты глубоко возмутили и шокировали его.

Опала, постигшая Фуше, заставила его усмехнуться. Он признал это за признак возмездия судьбы. Но когда он дошел до извещения о рождении короля Римского, он понял мотив, которыми руководились его тюремщики, снабжая его газетами. Ему хотели дать понять, что для него отныне исчезли все надежды и что трон Франции прочно утвержден за династией Наполеона.

Потом Людовику пришло в голову, что эти крупные перемены могут вызвать изменение и в его судьбе. И он не ошибся. В одну из сред первой половины июля его дверь, не раскрывавшаяся в продолжение двух лет, вдруг широко распахнулась. Было около восьми часов вечера. В камеру вошел генерал; принц тотчас же узнал в нем Савари.

— Я послан за вами, — сказал генерал, обращаясь к принцу. — Потрудитесь следовать за мной!

— Куда вы поведете меня, генерал?

— Я не могу сказать вам это. Внизу нас ждет карета.

— Если это для того, чтобы расстрелять меня, то куда ни шло, но иначе… — И принц жестом указал на свои волосы, отросшие до самых плеч, и на беспорядочную бороду.

Звук своего собственного голоса странно поразил его. Герцог де Ревиго улыбнулся и ответил:

— Нет, я везу вас не на казнь. Что касается до вашей внешности, то она может послужить вам лишь на пользу перед тем, кто ждет вас.

— Пойдемте! — решился принц. — Все равно хуже не будет…

Он, шатаясь, спустился по лестнице, но на воздухе ему сделалось дурно, так как он совершенно отвык и от движения, и от свежего воздуха.

Вечер был теплый; спускались сумерки, небо было освещено розовыми отблесками заката. Савари поспешил поддержать Людовика и мягко промолвил:

— Мужайтесь!.. Вам желают добра.

— Мне не хватает сил, а не мужества, — ответил принц, — у меня закружилась голова… Подумайте только: целых два года!..

Савари молча подсадил своего спутника в карету, и последняя выехала из крепостного двора.

Они ехали молча. Принц был охвачен целым водоворотом самых противоречивых ощущений, а герцог задумчиво глядел в окно. Наконец въехали в шумный Париж. Пришлось долго ехать по людным кварталам, потом кучер свернул на набережную, под арку, и остановился во дворе массивного здания.

Смутные воспоминания отдаленного детства воскресли в уме принца. Да, это было так, он узнавал это место, это здание… Отсюда, именно отсюда бежала вся его несчастная семья, спасаясь от позора и смерти. Это была площадь Карусель. Но Савари не дал ему времени на дальнейшие воспоминания; он быстро увлек его за собой, прошел несколько коридоров — тоже знакомых принцу, остановился перед одной из дверей и осторожно постучался.

— Войдите! — произнес чей-то спокойный, незабываемо знакомый голос, заставивший дрогнуть сердце бывшего поручика полка д’Оверна.

Савари слегка подтолкнул принца и закрыл за ним дверь, не входя в кабинет.

Людовик XVII остался наедине с Наполеоном и увидел, что император почти не переменился в эти истекшие два года, а разве только слегка пополнел.

Наполеон сидел за большим письменным столом, украшенным императорскими орлами. Высокие лампы заливали ярким светом весь кабинет.

Зоркий и глубокий взгляд Наполеона впился в вошедшего. Водворилось молчание, непередаваемое молчание двух величий.

Человек, вышедший из революции, продолжатель республики, всемогущий герой, взысканный судьбой, всесильный Цезарь настоящего времени, вершитель мировых переворотов, видел перед собой наследника четырнадцати королей Франции, первого дворянина страны, помазанника Божия, того, который родился в Версале под торжественный гром пушечных выстрелов, победных фанфар и оваций, в то время, когда законная монархия казалась в своих устоях незыблемой и вечной.

Этот миг дал Наполеону возможность оценить великую силу случая, превратность всего земного, измерить глубину бездонной пропасти и еле досягаемой вершины.

— Садитесь, — промолвил он ясным, твердым голосом.

Принц не спеша опустился в ближайшее кресло. Его жалкие лохмотья служили трагическим контрастом пышной шелковой обивке сиденья, но поза и движения были полны врожденного благородства и изящества.

— Господин де Гранлис, — начал Наполеон, — вы служили под моим начальством, начиная с Йены до Регенсбурга, вы отличились в битвах под Эйлау и Фридландом, я охотно способствовал бы вашей дальнейшей карьере… нужны были очень серьезные причины… для того чтобы я… прервал вашу службу… Вы это знаете…

— Да, знаю, — твердо ответил принц, глядя Наполеону прямо в глаза, — вы вменили мне в преступление мое происхождение, тогда как я весь горел одним желанием послужить своей родине.

— Были вы искренни?

— Вполне.

Принц с самого начала разговора упорно избегал какого бы то ни было обращения к Наполеону и не титуловал его «величеством».

Наполеон, конечно, сразу заметил эту особенность, но это не рассердило его. Этот молодой человек нравился ему. Несмотря на двухлетнее тюремное заключение, Людовик XVII сохранил собственное достоинство, гордость, привычку прямо и открыто смотреть в глаза. Это был цельный, благородный характер. Доведись ему царствовать на месте отца, весьма вероятно, что все обернулось бы совершенно иначе.

— Хорошо, — снова начал Наполеон, — вы были искренни. Но те офицеры, которые окружали вас, ваши друзья, были ли они так же искренни, как и вы?

— Они подчинялись моей власти, исполняли только мою волю. Я ручаюсь за их верность.

— Кому? Вам или мне?

— Обоим.

— Это несовместимо! Но не будем настаивать, они уже умерли.

— К несчастью, да. Это вечный укор мне.

Наступило молчание. Взгляды снова скрестились. Опять заговорил первым император:

— Вы вступили в мою армию обманным образом, под ложным именем.

— Императрица Жозефина… — с живостью начал было принц.

— Императрицу зовут Марией-Луизой, — прервал его Наполеон.

— Я знаю. Она моя кузина.

Наполеон быстро поднялся с кресла, сильно нахмурившись, и сухо заметил:

— Это уже слишком! Вы — ничто…

Принц вспыхнул, охваченный внезапным гневом, и воскликнул:

— Зачем вы так говорите со мной? Я не боюсь… Я, кажется, достаточно времени ожидаю участи герцога Энгиенского…

— Сударь!..

— …чтобы ничего не бояться с вашей стороны; да, именно от вас! Я — ничто? Нет, я — Карл-Людовик Бурбонский, герцог Нормандский, дофин Франции, сын короля Людовика Шестнадцатого и сам король после его смерти, Людовик Семнадцатый, по рождению и законному праву.

— Людовик Семнадцатый умер в Тампле.

— Нет, раз он перед вами.

Наполеон передернул плечами.

— Вы сущее дитя. Постарайтесь понять меня; повторяю: Людовик Семнадцатый умер в Тампле. Это факт общепризнанный, подтвержденный очевидцами и занесенный на страницы истории. Изменить здесь ничего нельзя. Ах, скажу вам, что те, кто спас вас, оказали вам плохую услугу! Спасая вас, они одновременно вычеркнули вас из списка живых. Что за медвежья услуга! — Он замолчал, тяжело передохнул, потом взволнованно докончил: — Уж если спасать, так спасать: и душу, и тело, и все прерогативы! Открыто, смело, среди белого дня, громко возвещая истину! Эх, будь тогда мой час да будь на то моя воля, я схватил бы вас в охапку, посадил бы перед собой на коня, и вы покинули бы Тампль, окруженный моими гренадерами, для того чтобы возвратиться в Тюильри.

— Как вы говорите! — растерянно промолвил принц. — И какое неопровержимое признание моих прав!.. Вы говорите за меня более горячо, чем я сам, и я, право, не понимаю…

— Дитя, дитя!.. Да, судьба сделала вас королем, судьба переменчива. А короли… ведь вы видели, как я поступаю с королями… В Тильзите и в других местах… Что такое короли? Один звук пустой! Ваши дяди тоже именуются королями, а что в том проку? Я прекратил им путь своей несокрушимой армией… О них позабыли во Франции и больше не интересуются ими. Время королей безвозвратно миновало. И вы сами, будь вы признаны, были бы принуждены изгнанником скитаться в Англии или России. Поймите, что империя утверждена во Франции на непоколебимых устоях. У меня родился сын, престол перейдет к нему. Я всю Европу зажал в своем кулаке. Повторяю: вы — ничто. Не спорю, судьба жестока и несправедлива к вам, но что же поделаешь? Она непреложна. Примиритесь же с неизбежным, забудьте свое происхождение, и вы закрепите за собой мое неизменное благоволение.

— Что же я должен сделать для этого?

— На это найдется множество способов… Хотите принять монашество? Тогда я вас сделаю настоятелем одного из крупнейших монастырей…

— О нет, благодарю вас, — прервал его в свою очередь принц. — Только не это: мои предки были очень религиозны и имели на то основание, являясь Божьими избранниками, но так как меня Господь лишил всего, то моя вера сильно поколеблена…

— О! — изумился Наполеон. — Вы… и вдруг заражены новыми веяниями?..

— Я, правда, еще молод, но я много видел, много слышал, а главное — много страдал. Я устал. И — может быть, это снова удивит вас — во мне нет твердой уверенности в Божественности начал самодержавного монархизма. Я очень низко ценю наслаждения власти, придворную пышность и низкопоклонство царедворцев. Мне кажется, что если бы я вышел из народа, то сделался бы революционером.

— Вы! Вы!..

— Да, я! И вот та причина, вследствие которой я принимаю ваше предложение. Я согласен — если таково ваше желание — покинуть Францию, Европу, эмигрировать в Америку и жить там как самый простой смертный, добывая личным трудом свое пропитание. Ведь у меня все отняли, и я — король Франции — очень беден. Я уступаю, но ведь вы не упрекнете меня в трусости. Вы видели меня в деле под Эйлау, Фридландом, Регенсбургом. Я, кажется, наглядно доказал свое мужество.

— Бесспорно. Но теперь настала моя очередь. Я не понимаю… Вы отказываетесь?

— Да, вы не можете понять… Для того чтобы понять, нужно, как я, иметь за спиной целую вереницу самодержавных предков-монархов. Корона?.. Я взвесил и нашел ее дутой и не заслуживающей человеческих забот. Поэтому я принимаю изгнание, неизвестность и вечное молчание… Я уеду, если хотите. Я во всем глубоко изверился и разочаровался. Вы — другое дело. Вы сами себя создали, вы одновременно и творец и творение. Ваша гордость имеет оправдание. У тех, кому приходится взбираться на кручу, кружится голова по достижении вершины. И это вполне естественно. Те же, кто родился на вершинах, не знают этого головокружения и по привычке смотрят на людей сверху вниз. Одним словом, как вы сами только что выразились, вы держите в своих руках и Францию, и всю Европу. Я служил под вашим начальством и верю в вашу счастливую звезду; поэтому я все же предпочитаю, чтобы Францией правили вы, чем мои родственники-предатели: графы Прованский, д’Артуа, герцоги Ангулемский и Беррийский.

— Принц, — сказал Наполеон, — дайте мне свое королевское слово, что вы говорите это искренне.

Поименованный своим титулом принц в радостном волнении поднялся с кресла и произнес:

— Я, герцог Нормандский, даю свое королевское слово императору французов в том, что отрекаюсь от всех своих законных прав и притязаний, а также и в том, что обязуюсь отныне жить жизнью частного лица под вымышленным именем по ту сторону океана…

— Хорошо, — сказал Наполеон, — вы свободны. Да, еще одно слово! Вы без средств; завтра Камбасерес передаст вам двадцать тысяч франков и переведет миллион франков на американские банки. Вы никому и никогда не откроете своего настоящего происхождения, не передадите нашего сегодняшнего разговора и соглашения и с первым отходящим кораблем покинете Францию… Решено?

— Благодарю, — ответил принц. — Но эти деньги…

— Не беспокойтесь, — прервал его Наполеон, — ваш дом был богат, считайте, что это возмещение Франции…

— Пусть так. Теперь о другом. Здесь, в Париже, живут двое преданных слуг, которых я хотел бы увезти с собой, — это старик и молодая девушка.

— Боран с дочерью? — промолвил Наполеон.

— Да! А разве вам известно?

— Мне все известно, — сказал Наполеон, пристально глядя на принца. — И мне очень тяжело… объявить вам, что дочь Борана умерла четыре месяца тому назад, а вслед за ней и сам он.

— Умерли! Она умерла! Рене! — дико вскрикнул принц, и крупные слезы затуманили его глаза и покатились по щекам.

— Вы любили ее? — спросил император.

— Да, я любил ее; она, вероятно, умерла, не перенеся разлуки со мной…

— Говорят… она была вашей любовницей?

— Нет… Возможно, что она стала бы моей женой.

— Вы дали мне слово, но и без него я понял бы сейчас, что вы действительно решили отречься. Прощайте, принц. Знайте, что я искренне желаю вам добра! — произнес император, а затем открыл дверь и громко сказал: — Савари, поручаю его тебе!

Проходя мимо императора, законный наследник царственных лилий Франции невольно слегка склонил перед ним голову. Наполеон улыбнулся. Это была лестная почесть: он стоял выше королей.

Десять дней спустя на корабль, отплывавший в Америку, взошел красивый, изящный и элегантный молодой человек. Это был Гранлис. Он уходил в неизвестное, оставляя за собой величие, пышность и весь прах земной суеты. Он смотрел, как мало-помалу исчезали очертания Франции, его родной страны, как заволокла ее туманная дымка… как она совершенно скрылась из глаз… И последняя его мысль была не о потерянной власти, пышности, славе, не о Диане д’Этиоль и даже не о Полине Боргезе. Нет, один из проходивших мимо матросов отчетливо слышал, как он прошептал:

— Прости, Рене!

Вся Франция сконцентрировалась для Людовика XVII в этой маленькой, хрупкой девушке, в этой дочери народа.

Загрузка...