Из всех случайных товарищей Гранлиса по полку остались в живых только четверо: Микеле, Невантер, Орсимон и Мартенсар. Вот как сложилась их жизнь.
Наступил 1812 год, начало заката великого, блистательного дня для императора. В Испании победа клонилась то на ту, то на другую сторону. Счастье было переменно; эта война принесла массу забот, и Пиренеи впервые повеяли на Францию холодящим дыханием возмущения и неприязни. Англичане фигурировали повсеместно; Веллингтон победил Мармона, но отступил перед Сультом. Удача была переменная. Когда император отсутствовал, была сомнительная победа или проигрыш битвы.
22 июня была объявлена война между Францией и Россией. Наполеон располагал армией в пятьсот семьдесят тысяч человек, шестьюдесятью тысячами лошадей, орудий было тысяча двести. Армия состояла из десяти корпусов. Но наличность военных сил России была много выше.
Однако французская армия выступила в поход бодро, радостно, вполне уверенная в предстоящих ей победах. Она шла с непоколебимой верой за ним, за своим непобедимым героем.
Мартенсар, Невантер и Орсимон, все в том же капитанском чине, находились в одной и той же бригаде. Они рвались вперед, мечтая о победах и славе, не предполагая, что их повышению препятствует ничем не вызванная с их стороны, предвзятая недоброжелательность. Но четвертый из уцелевших «кадетов императрицы», Микеле де Марш, чуть ли не самый храбрый, к своему великому стыду и горю, продолжал сидеть в полнейшем бездействии в своей деревушке. Он два года тщетно взывал к Наполеону, моля о помиловании и разрешении вернуться в строй. Все было напрасно: ответа не было. Император не внял его мольбам. На деле было несколько иначе: до императора вовсе не доходили прошения де Марша. Так как на заголовке его послужного списка стояла крупная надпись красным карандашом: «Запятнан приверженностью к роялизму», то все его прошения чиновники клали под сукно, не доводя их до сведения императора.
Когда до несчастного опального дошли известия о предстоящей войне с Россией, он буквально рвал на себе волосы от отчаяния. У него ничего не оставалось в жизни — ничего в настоящем и никаких надежд на будущее. Олимпию Мартенсар он не видал с самой опалы. До него доходили известия о том, что ее отец преуспевает в делах, богатеет больше прежнего и хвалится своей «дивной прозорливостью». Ага, вот какова судьба этого голыша-офицера, осмелившегося полюбить его дочь, богатейшую невесту Франции! Но Олимпия твердо стояла на своем и написала своему возлюбленному, чтобы он не отчаивался и твердо верил, что она не променяет его ни на кого другого и будет ждать его.
Бертран Микеле безгранично мучился в своем удобном уголке, живя между выжившим из ума дядей и тощими козами. Он днем и ночью грезил о войне, о кровопролитных сражениях, осадах, славных победах. Крестьяне стали даже считать его ненормальным, так он был далек от реальной, окружавшей его жизни.
Между тем открылись уже первые столкновения с Россией. Начало было блестяще: принц Евгений, Мюрат, Даву и Сен-Сир умудрились в различных стычках нанести поражение Багратиону, Барклаю и Кутузову, потерявшему под Бородином пятьдесят тысяч человек.
Мюрат вступил в Первопрестольную 14 сентября. Наполеон на следующий же день основался в ней. Но Ростопчин распорядился поджечь Москву и покинул ее.
Приближалась зима, император потерял в Москве целый месяц, ожидая начала переговоров о мире, но их не было. Начались заморозки, повалил снег… Внезапно нагрянули холода. Наступило 7 ноября. Вся армия была стянута под Смоленском; в изголодавшихся войсках поднялись ропот и беспорядки…
Началось отступление под Березину, при шестнадцати и восемнадцати градусах мороза. Армия таяла с каждым днем. И люди, и лошади гибли как мухи от холода, голода, усталости, прежних, не заживших ран, оставленных без правильного лечения и даже без настоящих перевязок… Отставшие попадали в плен… Это было уже начало конца.
Армию охватил тупой ужас отчаяния. Победная звезда начала меркнуть на омрачившемся небосклоне.
Потом началась беспримерно трагичная переправа через Березину. Из пятисот семидесяти тысяч человек, бодро выступивших в поход, уцелело не более пятидесяти тысяч. Остальные были убиты, погибли от истощения, отстали, попали в плен, исчезли, передались…
Все изменяло свой характер: дивизии превратились в бригады, бригады — в полки, полки — в батальоны, а батальоны — в мелкие группы… Все это беспорядочно отступало. Офицеры и солдаты равно обносились до жалких отрепьев, растеряли свои кивера и оружие. Все перемешались в одну нестройную, разнокалиберную толпу: артиллерия, пехота, кавалеристы без лошадей. Все они, раненные, перевязанные грязными тряпицами, еле волоча ноги, брели по снегу, оставляя за собой кровавые следы.
В армии царили полная неразбериха, растерянность.
А Бонапарт, среди своей поредевшей свиты, впервые разбитый в прах — морозом, а не людьми, — чувствовал, как смертельный холод охватил его душу и леденил сердце и мозг. Он начал сомневаться в себе, в своих силах… Его пугало непривычное его слуху молчание… Теперь уже никто в армии не кричал: «Да здравствует император!» Нет, его окружали хмурые, истощенные лица, скорбно укоризненные, недоумевающие взгляды, а его ворчуны-гренадеры, оборванные и жалкие, еле тащились, опираясь на ружья, заменявшие им костыли.
Куда они брели? Они и сами того не знали. Одно было несомненно: навстречу смерти. И когда вдали на дороге показывался обнаженный кустарник, многие из них задавали себе мысленный вопрос: «Свалюсь ли я до него или уже перейдя его?» У многих из воинов разум мутился от всего переживаемого. Иные из молодечества затягивали лихую песню, стараясь подбодрить ею и самого себя, и товарищей. Это развлекало на короткий срок, заглушало и голод и усталость. Но обрывалась песня — и черные мысли снова сжимали словно в тисках измученные сердца. Вспоминались покинутые семьи, свой угол, родная деревня, и пробуждалось ясное сознание своей ненужности, всей жестокости этого страшного бедствия — войны.
Но вскоре и песня умолкла: слишком сильно одолевал всех голод. После долгого, томительного, тяжелого дневного пути воинов ожидала остановка среди голой равнины, где не было ни пищи, ни питья… Единственной роскошью служили костры, разведенные из сырых сучьев.
Увидев огонь, к нему медленно ползли со всех сторон все умирающие, раненые, изможденные страдальцы. Все они хоть ползком, да ползли к неверно колеблющемуся пламени, олицетворявшему для них жизнь. Задыхаясь от страдания и усталости, с хрипом и стоном окружали они костер, жалобно моля:
— Хлеба!.. Хлеба!..
Истощенные, бледные офицеры молча склоняли голову. Они устали подбадривать своих несчастных солдат, вселять в них ложные надежды. Надеяться было не на что.
Однажды вечером разнесся слух, что император покинул армию. Его прокляли в этот день, как подлеца и дезертира. В армии воцарилось чувство безнадежной беспомощности.
Главнокомандующим был Мюрат. Раньше он был очень любим, но теперь наступило такое время, когда уже никого не любили. Но вот наступил день, когда и он тайно покинул армию, испугавшись за сохранность своего трона.
Правда, остался Ней, но ведь последний не был королем.
Мороз крепчал, дошел до тридцати градусов. Люди страдали неимоверно.
И вот в один из таких дней сын самого богатого человека Франции, жизнерадостный богач Мартенсар, которому завидовала вся «золотая молодежь» Парижа, измученный голодом и усталостью, полузамерзший, с ногами, ободранными и окровавленными от долгого пути, решил, что пора все это покончить, и опустился на снег, чтобы никогда уже больше не вставать.
Тщетно умоляли его товарищи ободриться, встать, продолжать дальнейший путь. Он оставался непреклонным и только мрачно повторял:
— Нет, нет, оставьте!.. Это чересчур глупо… Останься я там, я мог бы быть таким счастливым!.. Нет, с меня уже достаточно… за глаза достаточно… Оставьте меня!..
Невантер попытался было забрать его силой, но Мартенсар рассвирепел, выхватил саблю и стал размахивать ею во все стороны. Товарищи отступились от него и со стесненным сердцем предоставили его судьбе.
Вероятно, Мартенсар еще долго мучился, прежде чем пришел его конец, и умер, глядя в чуждое ему, хмурое, неприветное небо, серое, как само отчаяние.
Товарищи еще долго оборачивались в его сторону, они слышали, как волки завыли в отдалении, чуя добычу и оповещая друг друга о близком пиршестве…
— А завтра, может быть, наступит наш черед, — обратился Орсимон к Невантеру. — Мы — последние уцелевшие кадеты из числа принятых императрицей в Компьене, в июле тысяча восемьсот шестого года. Помнишь?..
— Да, — тихо ответил Невантер, — нас было десять… Но Иммармон умер, Прюнже умер, Тэ умер, Рантиньи умер, Новар умер, Мартенсар… умер, Гранлис и Микеле — исчезли… Славное повышение!.. А как все были жизнерадостны в ту пору!..
— Да! — отозвался Орсимон. — Я смеялся целыми днями!
— Ну, твое веселье рождалось от вина, а теперь, когда ты не пьешь, ты грустен, как пустой стакан.
— Э, не вешай носа! Вперед! Как знать: ведь не все же должны помереть!
Они снова двинулись вперед среди своих безмолвных солдат, уныло плетущихся вразброд, как стадо измученного скота. По временам раздавались одиночные выстрелы: это офицеры кончали с собой, чтобы прекратить свои невыносимые страдания.
Бедный Орсимон, изысканный лакомка! Теперь он снизошел в своих мечтах до каравая свежего хлеба и куска творожного сыра.
— Что за кошмарная кампания! — воскликнул однажды Невантер. — Если нам удастся выбраться отсюда живыми и вернуться на родину, то мы принесем туда в виде подарка русских вшей да свои изможденные скелеты, на которые потребуется три года лечения, чтобы привести нас в мало-мальски приличный вид.
— Да, да, как бы не так! — хмуро отозвался Орсимон. — Ничего мы туда не принесем… даже и скелетов. О нашей худобе будут в состоянии судить одни лишь российские волки да воронье…
Он мрачно рассмеялся, лихорадочно вглядываясь в даль.
Отчаяние открыто царило в армии. Всякая надежда иссякла, все изверились как в настоящем, так и в будущем. Генералы приглашали солдат к смирению и покорности, что вовсе не входит в программу воинственных доблестей. Многие вспомнили позабытые с детства молитвы и тихо шептали их про себя.
Офицеры решили жить исключительно настоящей минутой, не задаваясь мыслью о завтрашнем дне. Но общая масса, в особенности же старые солдаты, ничего не понимали в этих внезапных превратностях судьбы и, загнанные, измученные, обессиленные, с тоской вспоминали о прежних счастливых днях, о бессменных победах и торжественных вступлениях в побежденные края с развевающимися по ветру знаменами под торжественные звуки победных фанфар.
Перед их умственным взором проносилась вся картина их жизни: их молодость, рекрутский набор, разлука с родным домом, кормилицей-землей, тяжелое учение, битвы, лишения, голодовки, муки холода, страдания и смерть товарищей, валившихся со всех сторон как подкошенные.
В конце концов все эти лишения, истощение, вечный страх, а также излишество алкоголя, который всегда почему-то находится даже при полном недостатке хлеба, — все это расшатало мозги, ослабевшие от массы испытаний: все чаще и чаще стали обнаруживаться случаи острого умопомешательства. Начавшись единичными случаями, оно скоро перешло чуть не в эпидемию: сумасшествие заразительно.
Большей частью это проявлялось по вечерам, когда люди, измученные дневным переходом, еле брели, шатаясь, как пьяные, из стороны в сторону, окрашивая снег своими истертыми в кровь ногами.
Из этой отупевшей, измученной толпы отделялся человек, большей частью молодой, кидал свое оружие и, дико жестикулируя, бросался бежать в сторону, к какой-то неведомой цели. Его звали, но он не оглядывался, бежали за ним, но он несся как на крыльях.
Тогда остальные, мрачно нахмурившись, продолжали свой дальнейший путь, смутно решая в своих ослабевших умах, что все пути ведут к одной и той же цели: неизбежной смерти.
Вскоре эти случаи внезапного безумия стали повторяться и приняли угрожающий характер. Ко всем предстоящим бедствиям прибавилось еще новое.
Неизвестно, какими путями, благодаря каким магнетическим нитям, но они соединились в одно общее целое, и в конце концов из них составилась довольно значительная толпа, известная под названием «сумасшедшего батальона».
Люди, составлявшие его, следовали за армией. В течение дня они держались так далеко, что их было еле-еле видно; доносились по временам резкие вскрики. Но по вечерам они приближались, привлеченные огнями костров. Они появлялись худые, изможденные, дрожащие от стужи, щелкая зубами, оборванные, полуобнаженные, дико вращая лихорадочно горящими глазами. Они останавливались поблизости костров, жадно втягивая ноздрями запах скудной пищи, варившейся в котлах.
Тогда их товарищи бросали им из сожаления, из страха или ради насмешки объедки пищи и сухие корки. Они с жадностью диких зверей накидывались на эти жалкие подачки и нередко дрались из-за них…
Но в конце концов они всем надоели, наводя на всех тоску и ужас. Да и пищи было так мало, что все и так уже ходили совсем голодными. До безумных ли было? Кроме того, было замечено, что общение с ними действует заразительно на остальных.
Тогда начальство отдало приказ отгонять безумных во что бы то ни стало, словами, угрозами, пинками и ударами ружейных прикладов, даже выстрелами — одним словом, так или иначе, но отвадить их или же уничтожить совсем. Но все принятые меры оказались недействительными: безумцы, казалось, не чувствовали ударов, не обращали внимания на угрозы и выстрелы. Многие из них свалились замертво, пронзенные пулями, но остальные, не обращая внимания на смерть товарищей, продолжали дико плясать и кривляться. Тогда солдаты с омерзением кинули оружие.
Безумие взяло верх. С этого дня оно стало развиваться еще сильнее.
— Ах, если бы русские избавили нас от них! — высказал однажды пожелание генерал Мезон.
Но русские не трогали «сумасшедшего батальона». Привыкнув издревле уважать своих юродивых, они остерегались трогать и неприятельских «блаженненьких», щадили и даже кормили их при случае.
Однажды вечером бригада Пелабери, составлявшая арьергард печального шествия, расположилась на унылой лужайке. Вокруг костра сгруппировались офицеры, жадно грея у огня свои озябшие члены. Драгунский полковник, лежа на охапке полуистлевшей соломы, со стоном покачивал свою забинтованную руку. Раненые капитаны и поручики разматывали свои перевязки и очищали свои раны с помощью талого снега и грязных носовых платков. Между ними находился некий Романьоль, служивший Наполеону еще в бытность его консулом, исколесивший под его начальством чуть не весь свет и до самозабвения преданный своему императору. Тут же грелись бывший энтузиаст Невантер (теперь он уже сильно сдал) и Орсимон, самый молодой из всех присутствующих офицеров, не могущий взять в толк, как это возможно обходиться без пищи, и многие другие. Вдруг Орсимон сказал:
— Война безбожна! Уж сколько перемерло… А за что, Господи, за что?! Жизнь миллиона человек находится в руках двух заблуждающихся императоров. Столько уже людей перемерло и еще перемрут… Все мы погибнем!
Никто не возражал.
Помолчав немного, Орсимон продолжал:
— Не будь на земле королей да императоров, все национальности очень быстро пришли бы к соглашению, и наступило бы на земле царство мира, процветания и всеобщего довольства.
Капитан Романьоль быстро вскочил на ноги. Он всегда был пьян и никогда не старался вникать в сущность вопросов. Точно так же и тут он вскочил и громко закричал заплетающимся языком:
— Замолчи, Орсимон! Ты говоришь как предатель, революционер, якобинец, как проклятый демагог! Ты, вероятно, рехнулся! Одно из двух: или ты государственный преступник, или твое место там, среди тех!..
«Те» были сумасшедшие. Они приближались к огню с криком, визгом, животным воем, диким хохотом, толкая друг друга, кусаясь…
Орсимон ничуть не оскорбился. Он посмотрел по указанному направлению и задумчиво тряхнул головой.
— Что же, — промолвил он, — я уже давно подумываю о том, чтобы присоединиться к ним. Мне интересно узнать, о чем они говорят между собой? Я заметил, что они переговариваются. Да, я охотно ушел бы к ним… хотя бы затем, чтобы возвратить их в армию… Это была бы благородная задача.
Тогда полковник с оторванной рукой, барон Жерар, тихо произнес, не раскрывая глаз:
— Берегитесь, Орсимон! Вы на опасном пути.
Наступило жуткое молчание. Сумасшедшие окружили тем временем костры и, не обращая внимания на солдат, деятельно отгонявших их прикладами, с криком и воем указывали на свой рот, давая понять, что они голодны. Орсимон привстал, чтобы лучше рассмотреть несчастных, а потом быстрыми шагами отошел от костра, отстранил часовых и пошел к толпе безумцев. Его встретили дикими, восторженными возгласами.
В последующие дни его видели бегающим с высоко воздетыми руками. Он окончательно примкнул к «сумасшедшему батальону». Насколько можно было судить на дальнем расстоянии, последние неизвестно почему почувствовали к нему удивительное почтение и относились к нему как к признанному начальству.
Несколько дней спустя последнюю арьергардную бригаду постигла крупная неприятность: она заметила, что со всех сторон окружена неприятельскими силами.
Русские были уже на виду.
— Ну, на этот раз это уже конец! — проворчал Романьоль, отхлебнув по этому случаю из своей фляжки.
Генерал поспешил собрать офицеров на экстренный совет. Вывод совещания был следующий: несомненно, что они окружены; для того чтобы восстановить связь с центральным корпусом, необходимо прорваться через неприятеля; а для того, чтобы образовать эту брешь, нужна кавалерия. К несчастью, в отрезанной бригаде числилось всего-навсего шестьдесят раненых кавалеристов и тридцать семь изморенных и искалеченных кляч.
— Погибли! — промолвил чей-то голос.
— Как знать? — отозвался генерал и, задумчиво покручивая ус, пристально вглядывался влево, откуда приближался неотвязный «сумасшедший батальон».
Они были очень радостно настроены. Пушечная пальба взвинтила их нервы, и они приближались, приплясывая и вертясь волчком, наподобие вертящихся дервишей.
Вдруг Пелабер направил своего коня к этой исступленной, безумной толпе. Офицеры провожали его удивленными взглядами, не понимая такой странной фантазии в такой, казалось бы, неподходящий час. Безумцы двигались вперед, а генерал скакал им навстречу. В результате случилось то, что Пелабер и Орсимон встретились лицом к лицу на вершине одного маленького холма. Тогда генерал кинул горячий призыв безумию:
— Капитан Орсимон! Обращаюсь к тебе во имя твоих братьев: смерть врагам!..
Это воззвание не пропало даром. Безумец вздрогнул, широко раскрыл глаза, провел рукой по лбу, напряг всю силу мышления, чтобы понять, и понял. Он подобрался, сдвинул каблуки, опустил руки по швам, выпрямил голову и устремил просветленный взор на генерала.
— Во имя твоей матери, верящей в тебя, — продолжал наобум генерал, — во имя твоих товарищей и всех нас, во имя Франции и самого императора: хочешь ли ты искупить свое дезертирство, спасти твою бригаду и умереть смертью героя?
— Хочу! — внятно и громко ответил Орсимон, обретя свой утраченный было разум.
— Хорошо. Я рассчитываю на тебя. Эти люди повинуются тебе; поведи же их!.. Идите! Действуйте палками, камнями, кулаками, зубами, чем хотите, но прорвитесь сквозь неприятеля и откройте нам путь. Франция не забудет вашего подвига. Ты понял?
Орсимон не ответил. Он вытащил саблю, пристально взглянул вдаль, словно измеряя расстояние, потом взмахнул ею в воздухе и громко скомандовал:
— Вперед! На подвиг и на смерть!
И вдруг, к изумлению самого Пелабера, не ожидавшего такого быстрого, такого яркого эффекта, к величайшему изумлению его офицеров, усомнившихся в своем зрении, «сумасшедший батальон» с громкой песней лихо двинулся вперед, прошел замерзшую равнину, углубился дальше…
Их ничто не могло остановить. Они шли вперед, все сметая на своем пути. Враг с удивлением следил за их приближением… «Блаженненькие», «Божьи дети»… на них рука не поднималась!.. Однако эти «блаженненькие» подступили вплотную, прорвались сквозь строй, кинулись как дикие звери, с воем, визгом, криком… Они впивались зубами, когтями, вонзались в глаза… Волей-неволей началась безобразная рукопашная. Орсимон упал, сраженный пулей. Безумные окончательно рассвирепели, и тут уже началось что-то такое неистово ужасное, что русские стали в ужасе отступать. Пользуясь минутой замешательства, генерал Пелабер поспешил двинуть бригаду, открыл огонь по общей массе и таким образом прорвался сквозь неприятельский строй.
Бригада была спасена.