IV

Положение становилось невыносимым; необходимо было или оставить занятую позицию, или же немедленно получить подкрепление и приказание.

Наполеон, стоя на своем возвышении, видел все это и в полной мере оценил настоящее положение обоих полков. Обернувшись к Бертье, он, не говоря ни слова, указал на них жестом.

— Вечная память! — прошептал начальник главного штаба.

— Аминь! — отозвался Савари.

Между тем полки Оверна и Изембурга все еще не теряли надежды на спасение; выстроившись в два каре, они продолжали мужественно и безостановочно отстреливаться. Пользуясь покатостью подъема, русская кавалерия попыталась взобраться на холм, но встретила резкий отпор. Вскоре холм окружила цепь убитых, всадников и коней, составляя род непреодолимого кровавого окопа.

Холм сверкал непрерывными молниями и окутался дымом, словно таинственной завесой…

Наполеон задумался. Эти люди умирали смертью храбрецов, и это вызвало в нем чувство невольного уважения. Он мог еще спасти их: стоило только послать им в подкрепление гусар Лассаля, стоявших в бездействии за его спиной; но он не шелохнулся.

Потом его внимание было отвлечено другими пунктами битвы. Его взгляд задержался на мгновение на кладбище Эйлау, служившем ареной отчаянной бойни. Мгновение — и император сорвался с места и поскакал туда в карьер, сопровождаемый своим штабом.

Его появление вызвало, как всегда, взрыв энтузиазма среди его войск и произвело смятение в рядах неприятеля. Французы отбили кладбище, церковь и здание семинарии. Они ликовали.

Но зато полкам Оверна и Изембурга приходилось круто. Они погибали. Люди топтались в лужах крови. Шел сильный снег и покрывал, словно саваном, их белые мундиры. Неприятель жестоко обстреливал эти два неподвижных, неумолимо тающих каре, ощетинившихся сталью клинков, мужественно окружавших своих командиров и свою святыню — знамена.

На этот раз измене не было места; офицеры и солдаты все были одинаково солидарны, и это чувствовалось. Они дружно сплотились в одно целое, сражались плечом к плечу, чтобы общим нечеловеческим усилием отбить бешено наседавшего врага.

Казаки не уступали: они с дикой отвагой неслись на заманчивый холм, кололи и рубили, тогда как артиллерия продолжала слать свой убийственный огонь.

Но трехцветные знамена продолжали все так же гордо развеваться по воздуху. Каждый залп заставлял их как бы склоняться, но, когда дым рассеивался, они все так же гордо реяли по воздуху… Только клочьев, казалось, прибавлялось на них от залпов, да руки, державшие их, заменялись другими.

Это повторялось бесчисленное количество раз. Не все ли равно, сколько именно? Суть в том, что орел продолжал угрожать по-прежнему.

С дрожью бешенства, в полной уверенности неминуемости своей смерти, австро-французы бились, как разъяренные львы, не уступая русским в отваге. Полк Изембурга таял, как льдинка под вешним лучом. Еще один бешеный натиск — и его не стало.

Его новый полковник, маркиз де Кадур, погиб славной смертью героя на заре своей краткой жизни, унося в могилу уважение к императорской власти и горячее сожаление о прошлом французского дворянства. Все его офицеры погибли одной смертью с ним, устилая белыми пятнами снег, насквозь напоенный ярко-красной кровью.

Осиротевшая горсточка уцелевших — не более сотни людей, с тремя или четырьмя поручиками и несколькими унтер-офицерами, примкнула к каре полка Оверна, присоединила свое знамя к их знамени, и, сомкнувши общие ряды вокруг обоих соединенных символов, они дружно продолжали изрыгать огонь и смерть.

Однако яростные усилия врага делали свое дело, и с каждым новым залпом незначительная горсть людей словно таяла в увеличивающихся лужах крови. Но уцелевшие не сдавались; они смыкались еще теснее и гордо и мужественно продолжали отстаивать свои знамена и честь своего мундира, презирая грозный ураган, сеявший смертоносным дождем свинца, и адский рев артиллерийских орудий.

В центре, под сенью знамен, сидел на лошади майор де Пиенн. Он мирным голосом отдавал приказания или, вернее, указания, так как о правильной обороне не могло быть и речи. И странно было слышать в перерывах этого адского грохота его неестественно спокойный голос. Он говорил:

— Внимание, ребята! Берегись! Слева забирают казаки!.. Внимание! Справа надвигается артиллерия… Нагнись!.. Так, так!.. Спокойствие!.. Стреляй!.. Замешательство?.. В чем дело, господин де Тэ? Что? Нет больше патронов? Так берись за штыки, за приклады, за саблю! Да здравствует император!

Охваченные сознанием общей опасности и энтузиазмом общего дела, австрийцы впервые громко и дружно поддержали этот возглас:

— Да здравствует император!

А вместе с ними кричали то же роялисты во главе со своим молодым королем, — все кричали, потому что они инстинктивно чувствовали, что в этом крике зиждется единство Франции, потому что им бросается вызов Европе, в нем таится спасение Франции, ее славы, голос самой страны, и если бы он не раздался теперь, в буре, грохоте и погроме кровавой агонии, то безмолвие грозило бы задушить этих героев яростью отчаяния.

Каждый в этом хаосе бился по-своему, сообразно своему характеру и темпераменту.

Микеле де Марш, с горящими глазами, растерзанный, растрепанный, поражал врага своей саблей, дымящейся от крови. Новар, наоборот, сохраняя полное присутствие духа, дрался словно упражняясь в фехтовальном зале. Невантер с одинаковой охотой раздавал и получал удары. Его мундир был порван и порезан и грудь украсилась ярко-красными отворотами…

Орсимон, окруженный со всех сторон казаками, ловко отбивался прикладом, работая им словно Геркулес своей палицей. Но… он был один, а казаки окружили его со всех сторон, угрожая своими смертоносными пиками. Положение становилось безнадежным. Орсимон был глубоко верующим человеком; поэтому, видя свою неминуемую гибель, он громко крикнул:

— Господи, услышь меня!.. Если я спасусь, то даю слово во всю свою жизнь не пить вина больше как по одному стакану за едой!

В это самое мгновение словно земля заколебалась от сильного топота…

Рантиньи дрался как лев, орудуя обломком сабли, которым он умудрялся раскалывать черепа и сносить головы. Он бил сосредоточенно, деловито, крепко стиснувши зубы или ворча по временам: «Я своего никому не уступлю». Что он подразумевал под этим? Своей части сражения, удачи, любви?.. Это так и осталось тайной. Мартенсар, измученный натиском дико наседавшей на него толпы, отстреливался вначале двумя пистолетами, а потом стал отбиваться ими врукопашную.

Но главный ужас бойни сосредоточился вокруг знамен, до которых жадно добирался неприятель. И там-то, охраняя орлов, на первом плане выделялась фигура Гранлиса. Внук и правнук четырнадцати королей Франции, он, окруженный своими пэрами и графами, боровшимися, не щадя своих сил и своей грудью отражавшими яростные натиски неприятеля, думая, что вскоре наступит и его смертный час, — всецело отдался своей беззаветной любви к Франции, в эти тяжкие, мучительные минуты он забыл и трон и Полину; все его помыслы, все его чувства горели жаркой любовью к родине. Он хотел лишь одного: славы Франции. Он стоял на страже святыни — знамен, имея в виду защищать их до последней капли крови и даже своим бездыханным телом прикрыть их от врага.

Он был полон юношеской экзальтации. Его сподвижники брали с него пример и, не вдаваясь в исключительность положения, сражались одновременно и за короля, и за императора, и за все то, что взывало во имя родины. Они сражались как львы.

— Спасибо, дети! — прошептал, обращаясь к ним, де Пиенн, глядя на свою издохшую лошадь. — Спасибо!.. Благородная кровь всегда скажется в нужную минуту!

То были его последние слова; сраженный врагом, он умер, прежде чем успел упасть на землю.

Его смерть произвела смятение; произошло замешательство, паника… Впервые раздались немецкие возгласы:

— Бросай оружие! Спасайся, кто может!

— Никогда! — властно и величественно крикнул Гранлис. — Никогда! Собирайся ко мне! Трубач, труби сбор! К знаменам!

Уцелевший трубач исполнил приказ.

— Сюда, храбрецы! К нам! — кричал де Тэ, размахивая обломком сабли.

Действительно, так как все начальство было перебито, команда переходила к ним, к поручикам, «кадетам императрицы», героически стоявшим на ногах, несмотря на серьезные и глубокие раны.

Австрийцы любили Гранлиса; благодаря этому ему удалось добиться от них того, чего никому другому не удалось бы достигнуть. Они отозвались на его призыв и снова сплотились вокруг орлов. Они сознательно шли на мученический конец и тем героически искупали свою былую вину и ошибки.

Знаменосцы валились как подкошенные, но их так быстро заменяли другие добровольцы, что об этом было трудно догадаться. Раз только сильно дрогнуло и покачнулось овернское знамя, но это заметил Гранлис, кинулся к нему, схватился за древко и еще выше поднял его над собой среди всеобщего хаоса, стонов и смерти.

Мгновение спустя Иммармон гордо вздымал знамя полка Изембурга. Все внимание и вся ярость неприятеля была теперь обращена на этих двоих людей.

Вблизи рокового холма проскакал курьером адъютант, посланный Даву, который просил подкрепления, чтобы преследовать смятый корпус Беннигсена. Он одним взглядом понял и оценил отчаянную агонию этих покинутых воинов, сознательно принесенных в жертву битве, и в следующих выражениях отрапортовал о них императору:

— Я видел на холме горсть титанов, которых грех не спасти.

Наполеон слегка вздрогнул. Он совсем позабыл об иностранных полках. Он направил подзорную трубу на роковой холм, увидел орлов, переходивших из рук в руки, на мгновение невольно залюбовался бьющим в глаза геройством этой ничтожной горсти людей, которых он так строго осудил и приговорил… В его душе всколыхнулись угрызения совести, и так как Мюрат собирался тронуться в путь во главе своих девяти десятков эскадронов, то он промолвил, указывая рукой на холм:

— Пойди туда, высвободи их!

— Саблю в руки! Галопом в атаку! Марш!

И вся масса кавалеристов, сотрясая землю, лавиной двинулась вперед. Ее-то грохот и неожиданное приближение и услышал Орсимон вскоре после произнесения своего обета.

Перед лицом кирасир все склонялось, все уступало, все обращалось в бегство, иначе говоря, все было смято, уничтожено, обращено в прах. Они неслись вихрем, как сказочные богатыри на своих гигантских конях. Под их копытами дрожала и стонала земля, и даже устрашающий рев пушек бледнел и казался чем-то жалким.

Вот они пронеслись, и после них весь путь представлял собой одну сплошную равнину, где были разбросаны растоптанные человеческие тела, по которым неслись эти сказочные кентавры.

Были убиты генерал Гонуль и Дальман; но общей массе было не до того. Она неслась вперед, как на крыльях, властно охваченная стихийной силой воинственного разрушения. Она ураганом ворвалась в центр русского войска и стала топтать, колоть и резать его, не щадя своих сил ради счастья и славы Франции.

Холм был освобожден. Его враги были рассеяны или убиты. Все те, что остались в живых от двух полков — Оверна и Изембурга — человек около двухсот, не более, — могли, наконец, вздохнуть свободно.

Гранлис сказал молодому полковнику, протянувшему ему обе руки:

— Вы пришли очень поздно…

Битва шла своим чередом, с переменным счастьем то для одной стороны, то для другой, но на поле сражения стоял непрерывный стон и предсмертный крик раненых и умирающих.

Этот день по числу потерь был выдающимся в летописях военной истории. С обеих сторон выбыло в общей сложности более пятнадцати тысяч человек убитых и смертельно раненых. Все это были люди молодые, крепкие, полные сил и преданности своей родине, своим великим идеям. И всех их — русских, французов и немцев — всех их одинаково жаль: каждый из них был целый мир — человек!

Остатки двух иностранных полков предстали перед Наполеоном. Измученные, окровавленные, истерзанные, с обрывками вместо амуниции и обломками вместо оружия, они стояли перед ним безгласные и сумрачные, с немым упреком в глазах, и он понял их.

Все были ранены, поголовно все, кто сильнее, кто слабее. Всех удручала мысль о товарищах, павших в честном, неравном бою там, на этом злосчастном кургане. Энтузиазм пропал, его заменила апатия. Теперь уже никому не хотелось кричать: «Да здравствует император!»

Наполеон заговорил. Его речь была отрывиста, но голос невольно выдавал его волнение. Он сказал:

— Офицеры и солдаты! Победа обеспечена. Часть заслуги принадлежит и вам, так как вы способствовали тому. Вы до последней минуты честно защищали вверенную вам позицию; оба ваши полка потеряли там командиров и товарищей, но сохранили честь и спасли знамена. Офицеры, полков Оверна и Изембурга более не существует; я причисляю вас к своей свите; поручики, я произвожу вас в капитаны. Солдаты, те из вас, которые еще способны к военной службе, будут приняты в другие полки, раненые же будут препровождены во Францию. Позже все будут награждены по заслугам. Ваше геройство будет оценено по достоинству…

Наполеон слегка пришпорил коня и отъехал в сторону. Вслед за ним раздалось слабое:

— Да здравствует император!

Маршал Бертье прошелся по рядам уцелевших в ужасной бойне. Он пожимал плечами и с состраданием качал головой при виде ужасного состояния несчастных.

— Идите отдохнуть, подкрепитесь хоть немного, — сказал он офицерам, — вы еле держитесь на ногах… А завтра явитесь ко мне… если будете в силах.

Те молча повиновались.

— Вот видите, — сказал Наполеон сопровождавшему генералу Дюроку, — они все еще дуются; они прямо-таки неисправимы!

— Ваше величество, вы правы, — ответил маршал, — это черная неблагодарность; вы соизволили разрешить резать их без передышки, как на бойне, в течение четырех часов кряду, а они вдруг осмеливаются быть недовольными! Что за черствые натуры!

Император невольно улыбнулся. Теперь уже ничто не в силах было смутить его радость. Триумф был полный. И русская, и прусская армии были одинаково разбиты наголову и бежали к Кенигсбергу, оставляя по пути своих раненых.

Наступила ночь, шел сильный снег. Раненых спешно подбирали с поля битвы и препровождали в ближайший городок, где расположился военный госпиталь. Туда же были препровождены и Гранлис со своими товарищами. Путь был не из близких, пришлось пройти пешком чуть не все поле сражения. На них смотрели все: от офицеров до последнего солдата включительно. Все оборачивались на их пути и провожали их сочувственными взглядами.

— Бедняги, — говорили некоторые, — ловко их отделали…

— Да… Какие они были белоснежные утром, а теперь стали ярко-красными…

Офицеры подходили и жали руки последним из уцелевших «кадетов императрицы».

— Вы были великолепны, — прочувствованно говорили они. — Вы — честь и слава нашей армии!..

Герои отвечали им слабой улыбкой; первый пыл прошел, и перед ними неотступно стояли кровавые видения этого трагического дня, полного непередаваемого ужаса.

Загрузка...