На следующий день армия двинулась в Потсдам, а вслед за тем и на Берлин. Все дороги были заняты немецкими беглецами. Несчастные безропотно сдавались в плен.
Наполеон с триумфом вступил в столицу Пруссии. Это происходило 15 октября. Он появился во главе двадцати тысяч гренадер, кирасир и всей своей старой гвардии, конной и пешей. Внешний облик армии был так же корректен, как при отправлении в поход.
Император выступал спокойно и горделиво в своей скромной одежде и простой треуголке, тогда как его свита, принцы и маршалы, облаченные в полную парадную форму, блистали золотым шитьем и роскошью головных уборов, украшенных пышными султанами. И было странно, что наиболее скромно одетый являлся всемогущим и полновластным повелителем этой блестящей армии.
За стеклами окон толпились любопытные, как год назад толпились любопытные за окнами Парижа, когда французская армия вернулась в столицу из-под Аустерлица; народ толпой шел за солдатами, приноравливаясь к темпу музыки, но в высшем обществе царили уныние и смятение. Помимо общего горя — поражения страны и оккупации ее победителем — чуть ли не каждая семья оплакивала гибель кого-нибудь из своих близких: брата, отца или мужа…
Но грустнее всех приходилось молодым жандармским дворянам-офицерам, которые не далее как два месяца назад с дерзкой отвагой точили свои сабли и палаши о ступени французского посольства. Их полк вступил в Берлин в качестве военнопленных. Обезоруженные, они шли понурые, сгорбившиеся, тяжело волоча ноги, низко опустивши голову на грудь. Оборвался смех, и умолкли дерзкие шутки. Теперь они шли, сгорая от стыда и обиды, осыпаемые градом насмешек безжалостной толпы, хорошо помнившей их самоуверенность и спесь. Толпа хорошо помнила, что эти самые дворяне-жандармы усердно подбивали своего короля к этой ужасной войне.
На следующий день после этого торжественного въезда началась всеобщая демонстрация, охватившая не только действующую армию, но и гарнизоны крепостей. Они сдавались французам одна за другой, предупредительно вынося ключи. Каждый наступающий день приносил известие о капитуляции какого-нибудь корпуса или о сдаче какого-нибудь укрепления. В прусской армии открылось поголовное дезертирство солдат.
Тогда Наполеон, не опасаясь более Германии, двинулся на Россию.
Стоял мороз, носились снежные вьюги; провиант был скудный и плохой; польские крестьяне бежали из своих деревень, забравши скарб, все съестное и угнавши скот.
Мародерам была плохая добыча; они возвращались с пустыми руками; в избах, амбарах и погребах не было ни хлеба, ни вина; разве картофель попадался иной раз под руку, да и то что за пищу составляли две-три картофелины на человека, политые растопленным снегом!..
О, что за тяжкое время!
Офицерам приходилось не только не лучше, но иной раз даже и хуже, чем солдатам. Они должны были служить образцом мужества и выносливости и потому зачастую отказывались от своей порции в пользу солдат, довольствуясь одним запахом пищи, доносившимся до них из солдатских котлов.
Император разделял общие невзгоды и лишения. Иногда он заставлял своих старых воинов раскладывать костер, а потом просил их принести ему две-три картофелины. Их приносили два-три десятка. Тогда Наполеон садился у костра среди своих гренадеров и сам помешивал палкой золу, в которой пеклись картофелины, а когда они были готовы, раздавал их своим адъютантам.
При виде подобной простоты и самоотверженности в армии еще более усиливалось фанатическое поклонение возлюбленному императору, и все, от маршала до последнего барабанщика, горели желанием умереть за него.
Обледеневший, занесенный снегом путь тянулся нескончаемой лентой, по которой покорно подвигались вперед одна колонна за другой. Перехватывало холодом дыхание, стыли члены, ледяные сосульки висели на замерзших усах. Все жадно вглядывались вперед в надежде набрести на какой-нибудь город или хоть увидеть врага. Но тот неуклонно отступал и отступал внутрь страны, завлекая туда неприятеля.
Ничего не было видно. Кругом расстилались необъятные пространства, сплошь занесенные холодной снежной пеленой, да замерзшие болота, также занесенные снегом.
По вечерам дворяне-офицеры, привлеченные огнем и теплом, собирались на биваках у костров; их солдаты размещались вокруг. Последние были все так же враждебно, как и раньше, настроены к офицерам, если не больше. Между ними не чувствовалось ни малейшей внутренней связи; их не соединяли ни чувства, ни общность интересов, и они, бессильные и подневольные, приходили в бешенство от голода, стужи и лишений.
Между тем бедные офицеры стоически обогревали у костра свои истертые от пути и замерзшие ноги и руки. Порой кто-либо из них приносил черствый хлеб или бутылку водки, купленные чуть не на вес золота у какого-нибудь из евреев-маркитантов. Но и маркитантов было мало, да и провиант у них имелся в крайне ограниченном количестве. Счастливец, добывший хлеб или водку, созывал своих ближайших товарищей и крадучись раздавал им куски хлеба, который они съедали, стыдливо потупившись под жадными взглядами своих голодных товарищей.
Орсимон обыкновенно избирал эти минуты для своих шуток, изводивших товарищей.
— Человек! — возглашал он громким, довольным голосом. — Карту! Как, все то же и то же: консоме, форель под пикантным соусом, ростбиф по-английски, котлеты из дичи с шампиньонами? Фу, какая гадость! Можно ли составить меню банальнее этого? Нет, покорнейше благодарю! Слушай хорошенько, что я хочу. — И он, зажмурившись, мягко и вкрадчиво излагал свои требования: — Черепаховый суп, лангуст по-императорски, котлетки из молодого барашка с каштановым пюре, страсбургский паштет, фазаны с трюфелями, дюшес а лонгруаз и к этому две бутылки вина, только две: Го-Барзак и Кло-Сен-Жорж. Вот и все! Только живее, поторапливайся!
Он хохотал, но другие злились, зажимали себе уши и кидали в него картофельной шелухой. Орсимон, смеясь, отбегал в сторону и продолжал свои гастрономические перечисления. Таким образом он один-единственный так или иначе вносил нотку оживления и разнообразия в уныло-трагическое настроение этих молодых людей, мечтавших о славе, а в результате получивших лишь стыд и измену.
Ночь проходила, брезжил холодный, мрачный рассвет, барабанный бой поднимал на ноги истомленных людей и тащил их длинной, змеевидной лентой по промерзшим дорогам.
27 января 1807 года после нескольких легких стычек произошло крупное, решительное сражение в окрестностях Эйлау.
Полк Оверна не принимал непосредственного участия в предварительных стычках. В утро сражения под Эйлау он находился совершенно в том же настроении, как во время битвы под Йеной. Он состоял из тех же офицеров и тех же враждебно настроенных солдат, в рядах которых царило то же сумрачное настроение и по временам раздавались злорадные угрозы на австро-германском наречии. Офицеры делали вид, что не замечают настроения своих солдат и не слышат их угроз, опасаясь того, что малейшее замечание способно вызвать взрыв открытого возмущения и залп картечи в спину. Они ожидали момента вступления в бой в полной дезорганизации, не ведая, что за ними неотступно следит недремлющее око Наполеона, мысленно решившего их судьбу.
Часов около восьми русские открыли огонь, но на него с живостью отозвалась французская артиллерия. Русские войска расположились перед французскими в виде полукруга. Маршал Даву должен был занять правый фланг французских войск, тогда как маршал Ней должен был занять левый; но при начале атаки они отсутствовали. Офицер главного штаба, зорко наблюдавший в бинокль с высокой колокольни, узрел наконец их приближение. Тогда Наполеон бросил свои войска в центр, и битва закипела вовсю.
В пылу сражения, заметив, что корпус Даву слабеет под натиском врага, значительно превышавшего его численностью, Наполеон распорядился послать ему на подмогу 1-й и 2-й иностранные полки д’Оверна и Изембурга.
Подхлестываемые своими командирами, полки двинулись вперед, но двинулись вяло.
Ла Тур д’Оверн получил приказ занять один из холмов, расположенных среди поля битвы, и удержать за собой эту позицию во что бы то ни стало. Он звучно крикнул: «Вперед!» — сопровождая свой возглас красивым жестом; командиры и капитаны повторили за ним этот возглас, унтер-офицеры выказали полную готовность слепо повиноваться приказаниям, но зато солдаты отнеслись более чем холодно.
Первый батальон был тотчас окружен казаками. Ла Тур д’Оверн был ранен шашкой в плечо, выбит из седла и тотчас же перенесен в походную амбулаторную палатку.
Команду принял граф де Пиенн; он выказал массу энергии и сумел подбодрить солдат; в дело вступили другие батальоны, правда, без энтузиазма и без радости, но все же повинуясь команде. Однако, находясь на поле битвы, под открытым огнем, они дрогнули, а у подножия холма окончательно смешались. Холм был занят русскими гренадерами и артиллерией, открывшими нещадный огонь по всей линии.
— Солдаты! — восторженно крикнул граф де Пиенн. — Смелые, дружно вперед! На вас смотрит вся армия! За Францию! Да здравствует император!
Он наэлектризовал бы подобным возгласом всю французскую армию, австрийцы же остались равнодушны и продолжали с опаской оглядываться назад. Но так как залпы неприятеля образовали значительные прорехи в их рядах, то в конце концов это озлобило их и заставило дружно отстреливаться.
Перестрелка продолжалась. Пули и картечь свалили нескольких офицеров: одни были ранены в грудь, иные же в спину… в общей суматохе не было времени разбираться.
Озлобленные и разъяренные солдаты кинулись, наконец, в штыки. Злоба и жажда мести подбили их на чудеса храбрости.
Гранлис, Невантер, Микеле, Тэ, Иммармон, Новар, Орсимон, Прюнже, Рантиньи и Мартенсар, с оружием в руках, с горящими глазами, чуя смерть, грозившую им отовсюду, спереди и сзади, обернувшись к своим рядам, взывали к делу чести, долга и славы своих вчерашних убийц и сегодняшних солдат.
Кантекор и сержанты поступали иначе: они воодушевляли нерешительных энергичными ударами приклада и ноги.
Вот при каких обстоятельствах солдаты браво прошли под перекрестным огнем, захватили холм, словно разъяренным вихрем смели с него неприятеля и завладели орудиями.
Рантиньи получил резаную рану в лоб. Возбужденные, вспотевшие, еле переводя дыхание, его товарищи окружили своего командира, ожидая новых приказаний свыше. Но приказа не получалось. Плотно сжавшись на захваченном возвышении, оба полка представляли теперь живую мишень для всех орудий и ружей неприятеля, и не прошло нескольких минут, как картечь и пули стали градом осыпать этот злополучный холм.