4

Шесть лет.

Фантазии мои не меняются, и я тоже. Эдмунд и я. Живем вместе. Живы.

И все. Зачем задумываться о деталях. Детали значения не имеют.

День теплый, Эдмунд сидит в садовом кресле, спина прямая-прямая, глаза полуприкрыты. А сад сияет невероятной белизной. Он сидит спиной к нам. Пайпер подходит и наклоняется к нему.

— Эдмунд, — шепчет она, ласково трогая его за колено. — Эдмунд, смотри, кто приехал.

Он поворачивает голову, и я застываю на месте, не в силах даже улыбнуться.

Он тощий, теперь куда худее, чем я, лицо изможденное. Айзек стройный и грациозный, а Эдмунд совершенно истощенный.

Глянул внимательно и отвернулся. Закрыл глаза. Закрыл тему.

Такого я не ждала.

Пайпер подсовывает мне складной металлический стул, а сама идет заварить чай. Сижу, гляжу на Эдмунда, и он в конце концов поворачивается. Глаза цвета хмурого неба. Руки все в шрамах — новые и уже зажившие, шрам на шраме — тонкие белые линии. И на шее такие же. И он нервно теребит эти рубцы — снова и снова.

Эдмунд…

Не знаю, что еще сказать.

Какая разница. Для него я далеко, все еще за тысячу миль. И граница все еще на замке.

Сижу, ерзаю, не представляю себе, что делать. Как же хочется его коснуться. Он снова открывает глаза, в них плещется такая ненависть — не подступишься.

Пайпер возвращается с чаем. Старый надежный английский чай. Две войны тому назад медицинские сестры на поле боя поили чаем раненых солдат, чай выливался через сквозные раны и убивал раненых наповал.

Оборачиваюсь, гляжу на сад. Тщательно ухожен, интересно, кто им занимается? Маленький ангел вымыт до блеска, ни мха, ничего. Вокруг благоухают подснежники и белые нарциссы. Чудится, что призрак давно умершего ребенка внимательно следит за нами, пока его высохшие косточки покоятся глубоко в земле.

Нагретые солнцем каменные стены увиты розами, бутоны скоро раскроются. Густые кусты жимолости и клематиса. Побеги путаются между собой, борются друг с другом, карабкаются, стараются добраться до верха. Напротив яблоня в цвету, вся обсыпана белым. Ветви подрезаны, вжаты в стену и туго подвязаны — не дерево, а множество распятий. Под яблоней тюльпаны — всех оттенков белого и кремового — кивают огромными чашечками с игольчатой бахромой. Они уже скоро завянут, чашечки слишком широко раскрыты, лепестки вывернуты наружу, являя почти неприличные черные сердцевины. У меня никогда не было своего сада, но я все равно понимаю, что это растительное буйство — вовсе не ради красоты. Скорее, тут таится страсть. И что-то еще. Ярость.

Это же Эдмунд. Я узнаю его в растениях.

Поворачиваюсь, гляжу ему прямо в глаза — мрачные, гневные, непреклонные.

Прекрасная погода. Теплый, полный жизни день. Такой взгляд совершенно не вяжется с погожим днем.

Пайпер улыбается устало.

— Ему нужно время, — говорит, словно Эдмунда здесь нет.

А что, у меня есть выбор?

Потом я нечасто захожу в сад, слишком уж это трудно. Тут даже воздух душит, заряжен электричеством. Ненасытные растения с бешеным аппетитом высасывают соки из почвы. Растут прямо на глазах, вылезают толстыми зелеными языками из черной земли. Жадные, изголодавшиеся, глотающие воздух.

Не могу дышать в этом саду. Клаустрофобия. Задыхаюсь, отчаянно стараюсь думать о чем-то веселом, чтобы Эдмунд не догадался, что у меня в голове. Из всех чувств остались только страх, ярость и вина. Но он даже не пытается понять, что со мной.

Сидит тут, неподвижный и холодный, словно статуя мертвого ребенка.

С каждым днем я все реже и реже сижу рядом с ним — мне все страшнее и страшнее, эта ужасная белизна сада меня слепит.

Придумываю всяческие оправдания, с утра до вечера занимаюсь работой на ферме. А на ферме работы хватает, так что я могу до бесконечности себя обманывать, делать вид, что никто ничего не замечает. Как тогда, с едой. Все же знали.

Проходит несколько дней, я одна с Айзеком в сарае. Пайпер пошла встречать Джонатана, он возвращается после недельной смены в больнице. Добираться туда так трудно, что не имеет смысла ездить домой каждый день.

И тут Айзек вдруг смотрит мне прямо в глаза, так он смотрит только на собак.

— Поговори с ним, — начинает он безо всякого предисловия.

— Не могу.

— А зачем ты тогда приехала?

— Он же не слушает.

— Он слушает. Он не может не слушать. Именно из-за этого все его беды и начались.

Я знаю, они рады бы мне все рассказать, но не решаюсь спросить. Не осмеливаюсь узнать.

А у Айзека в глазах этакая смесь заботы и бесстрастия. Он сочувствует Эдмунду — настолько, насколько вообще способен сочувствовать какому-либо человеческому существу.

И тут к горлу подкатывает все, что накопилось внутри, вся та отрава, от которой меня тошнит. Из меня, как пробка из бутылки, вылетают слова, я их больше сдерживать не могу, я больше не пытаюсь быть вежливой.

— ЕСЛИ ОН, БЛИН, ТАК ВНИМАТЕЛЬНО СЛУШАЕТ, — ору я, — ПОЧЕМУ БЫ ЕМУ НЕ УСЛЫШАТЬ, ЧТО Я БЫ НИ ЗА ЧТО НЕ ВЫЖИЛА ВСЕ ЭТИ ГОДЫ, НИ ОДНОГО ДНЯ НЕ ВЫЖИЛА, ЕСЛИ БЫ НЕ ОН.

— Он знает, — говорит Айзек, — он просто разучился в это верить.

И я молчу, долго-долго.

— Этот сад меня пугает.

— Да, — соглашается он.

Глядим друг другу в глаза, и я вижу все, что должна увидеть.

— Повторяй снова и снова, — спокойно говорит Айзек и отворачивается от меня. Пора кормить свиней.

Что мне еще делать? Вот я и повторяю. Возвращаюсь в сад и сижу с ним час за часом, повторяю снова и снова. Чаще всего возникает чувство, что он все двери захлопнул, чтобы только не слышать. Но меня уже не остановишь.

СЛУШАЙ ЖЕ МЕНЯ, ПАРШИВЕЦ.

Он даже головы не поворачивает.

СЛУШАЙ МЕНЯ.

И тут что-то происходит. В конце концов нагретый воздух, аромат цветов и низкое жужжание пчел заполняют меня, действуют словно опиум. Пружина страха и ярости, зажатая все эти годы внутри, потихоньку начинает раскручиваться.

И во мне что-то раскрывается.

Я тебя люблю, говорю я ему наконец. И повторяю снова и снова, пока слова не превращаются просто в звук.

Тут он поворачивается ко мне — глаза все равно пустые. И говорит:

— Зачем же ты меня оставила?

Тогда я пытаюсь объяснить ему, рассказать, как мы с Пайпер шли сюда. И как в тот день зашли в дом, надеясь, что он тут. И как зазвонил телефон, и это был мой отец. И как все эти годы я проклинала себя за то, что сняла трубку. Но поделать уже ничего было нельзя, отец знал, где я, и у него были Международные Связи. И то, что я выжила и всех опасностей избежала, не отменяло того, что мне всего пятнадцать лет и я ребенок, застрявший в военной зоне, беспомощный перед лицом Официального Медицинского Свидетельства, требующего немедленной госпитализации за границей.

Отец-то полагал, что действует мне во благо.

Эдмунд снова отворачивается. Конечно, он знает, что произошло. Он наверняка все это сто раз слышал от Пайпер.

Но, наверно, ему надо услышать и от меня.

Я наклоняюсь, беру его руки в свои, прижимаю ладони к лицу, а когда он пытается высвободиться, держу их крепко-крепко. А потом — слушает он или нет — рассказываю все остальное. Говорю, как все эти годы снова и снова проживала каждую минуту нашей жизни вместе, как все эти годы пыталась его найти, как все эти годы ничего и никого в моей жизни не было. И как каждый день каждого года я пыталась вернуться домой.

Так мы и сидим, пока день не начинает клониться к вечеру. Появляется луна, созвездия медленно всходят из-за горизонта. Я говорю, а он слушает. Понадобилась почти целая ночь, чтобы все ему рассказать, но я уже не могу остановиться, пока не расскажу все, абсолютно все. И не могу отпустить его рук, хотя мои устали, затекли и заледенели.

Так мы и сидим, почти прижавшись друг к другу, а вокруг — белый сад, залитый холодным светом белых звезд. И нечем нам согреться, кроме тепла другого.

— Ладно, — наконец говорит он громко, голос странный и напряженный, словно он разучился разговаривать.

Вот и все. Ладно.

Тогда он высвобождает руки и берет мои застывшие, заледеневшие ладони в свои — теплые.

Для начала уже хорошо.

Загрузка...