Фрагмент 4 ВНОВЬ К СЕВЕРУ ОТ МОСКВЫ

Теперь до цели Брянов смог наконец дотянуться рукой. Он протянул руку в узкую щель, под доски, немного оцарапался, нащупал мягкий уголок и осторожно потащил к себе тот, самый драгоценный, как показала жизнь, предмет.

Перед ним в полутьме чердака, лаз в который он заткнул своим телом, наполовину оставаясь снаружи и стоя на высокой стремянке, появилась старая запыленная папка из кожзаменителя, с поржавевшей застежкой, как у детских портфелей допотопного образца.

Пухлая папочка, полная тайн обыкновенной жизни. Она содержала досье на самого себя, предназначавшееся издавна для того, чтобы обыкновенная жизнь содержала бы хоть какую-то немудрящую тайну. Такой, в сущности детский, секрет был куда как не оригинален, зато… «за что боролся — на то и напоролся». Именно эту поговорочку и вспомнил теперь Брянов, пытаясь себя успокоить, замечая, как дрожат пальцы.

Вытаскивать папку на свет Божий просто так не хотелось: уж если соблюдать конспирацию, то — до конца.

«Будем пока условно считать, что я нормальный… просто осторожный человек», — принял решение Брянов, бросил папку в стоявший рядом деревянный ящик из-под яблок и потащил ящик с чердака.

Добравшись до дому и закрыв за собой дверь, Брянов, как нормальный, по условиям игры, человек, не стал суетиться. Он оставил ящик у печки, а папку понес в комнату. Там он расположился на диване и с усилием нажал на «клавишу» древнего замочка.

Итак, речь шла о маленькой слабости, о дневнике…

Первую запись он сделал в тот день, когда сунул в рот первую сигарету марки «Дымок», то есть в тот же год, когда научился писать…

Многие преступники — грабители, маньяки, убийцы — вели дневники, прятали их в тайниках. Порой такие записи оказывались на суде главным подтверждением вины…

Брянов преступником не был, просто таким способом скрывал кое-что — сначала от родителей, потом от жены, а потом, кстати, и от сына, который научился читать еще до того, как они с Натальей разбежались в разные стороны.

Многие события, даже криминально-бытового характера, почти начисто забывались. Иногда, оставаясь наедине с этими тетрадками и блокнотами, скрывшись как бы в самом укромном уголке мира, Брянов как бы узнавал об этих событиях заново и усмехался, разглядывая свой старый почерк. И тогда Становилось у него на душе тепло… хотя, бывало, и совестно, но — чуть-чуть…

Самые обширные записи относились к выпускному классу школы и годам учебы в университете. Потом он, как правило, стал одним абзацем подводить итоги месяца. Наконец, когда началась семейная жизнь и появилась дача, записей в зимнее время совсем не стало. Зимы стали пролетать, лишь в конце марта или начале апреля оставляя за собой следы площадью в одну страничку…

Теперь Брянов не стал спешить, начал издалека, хотя сердце в предчувствии разгадки бешено застучало.

«Сегодня залили клеем замки на гараже у соседа. Посмотрим, как будет ковыряться…» До Канарских островов было еще очень далеко!

«На дискотеке здорово поднажрались. Остался в общаге. Был на автопилоте. Помню, заснуть не мог — качало, а потом до сортира не донес. Ну, не я один такой был. Утром разбирались, где — чье. Решили провести ферментативный анализ».

Было кое-что и поинтеллигентнее — вроде упоминания спора о фрейдизме (дело было, конечно, в студенческие времена), но о том, как он зачитывался всяким самиздатом, Набоковым и Платоновым, как в байдарочных походах наслаждался карельскими закатами — обо всем этом записей не было, потому что все это он считал сугубо личным романтизмом, непригодным стать «подпольной» или, вернее, «чердачной» тайной.

Бедна жизнь впечатлениями…

Брянов поднял взгляд к окну и вспомнил мудрые слова Сергеича.

В сущности, так и есть: две-три почтовые открытки. Детство промелькнуло, оставив несколько ярких картинок-воспоминаний о «потерянном рае». Школьная десятилетка — считай, почти третья часть жизни — вообще куда-то ухнула вся, только от каникул и осталось несколько «картинок». Школа появлялась потом лишь в сумрачных снах — бесцветной геометрией двора, парт, коридоров и бессмысленным копошением кучи сверстников, одетых в серые пиджачки (он, Брянов, прихватил еще те времена). Студенческие годы прошли чуть поживее… потом — аспирантура. Тут тоже одна черно-белая картинка: белые халаты, гладкие столы, фильтрационные колонки, спектрофотометры… Потом… В общем, если отфильтровать осадок, то… то хватило б, наверно, часа на полтора приятных, ярких воспоминаний: в цвете, в «объемном изображении», с энергией пережитых некогда эмоций… Небогато. Но и завидовать мало кому стоило… Впрочем, если искать в этой истине утешение, то можно и дальше так вот сидеть на диване, а потом еще — и прилечь…

Вся загвоздка — в Канарских островах.

Он, Александр Брянов, стоит на берегу, смотрит на закат, на сиреневую далекую дымку, в которую погружается багровеющий шар… потом он идет в море… тихие волны ласково приподнимают, стараются оторвать от песка, лежащего на дне приятными ребристыми бугорками… а потом, зайдя в теплую воду по грудь, он оборачивается: золотистый берег за полосой воды, пальмы, белый двухэтажный особняк с полукруглыми окнами, вдали — гора с охристой вершиной… и кто-то — светленькая хрупкая фигурка — идет к берегу со стороны особняка… шляпка с широкими отвислыми полями…

Брянов сморгнул.

Великолепная «картинка»! Ярче десятка прожитых, пронесшихся, словно за окном автобуса, лет…

«И. ждала меня у „Речного вокзала“, рядом с крайним киоском. Я опоздал минут на пятнадцать, и она успела вся промерзнуть. Но — NB! — не обиделась.

— Ты чего в метро не зашла? — спросил я. „Стекляшка“ была в двух шагах. Она только улыбнулась посиневшими губами.

Была суббота, но народу откуда-то набилось в вагоны полным-полно. Нас прижало друг к другу. Мы могли целоваться до отвала, но отстранялись и смотрели друг другу в глаза. Она согрелась, и глаза у нее стали мутными. Ее бедро как-то естественно в этой давке очутилось у меня между ног, и мне казалось, что из меня вот-вот вылетит все прямо тут, по дороге.

Потом мы добрались до особнячка ее редакции на Суворовском, долго возились с замком и почему-то расхохотались, будто уже напились шампанского. Потом я целовал ее на скрипучей лестнице, и она залезла мне под шарф ледяными, как смерть, пальцами.

(Брянов-„старший“ ухмыльнулся: прямо поэт был!., „как смерть“… ни дать ни взять „Египетские ночи“ в советской постановке.)

В редакции батареи были раскаленные, и это было хорошо. Там у них стоит кресло — большое, в самый раз. Черное, кожаное. Я кинул на него шапку и шарф, а потом сообразил, что им там совсем не место. И. сбросила шубку…

(Брянов-„старший“ еще раз ухмыльнулся: И. да И.! Ну, хороша конспирация!.. Считай, большой секрет от себя самого: для полного самоутверждения… Кстати, если б не эта запись, никогда не вспомнил бы он про шапку в кресле…)

И. сбросила шубку, и я понял, почему она промерзла на улице: так одеться можно было только на курортную дискотеку. Она сразу засуетилась, стала тянуть из шкафа кипятильник.

— Давай сначала чайку… а потом шампанское, — сказала она, — а то я уже чувствую, что простыла.

У меня был свой план. Я бухнулся в кресло и скомандовал оттуда:

— У нас всего полтора часа. Я тебя вылечу, иди сюда. Сначала у нас будет сначала. Потом — шампанское. Потом — чаек. Потом — опять сначала.

Она подошла ко мне и, ну надо же, споткнулась об мою ногу и как раз „сначала“ чуть не отдавила мне все коленкой».

Ну, это тоже все-таки не Канары, решил Брянов. Канары должны были приближаться, хотя еще скрывались за горизонтом. Теперь полагалось внимательно следить за числами, отмечать места действий…

Потом — Н. Только Н… Много подробностей… Аспирантура кончилась, начались будни молодого специалиста… Один отпуск, другой… Пицунда. Так, женитьба на Н. осталась позади… Проскочили, не заметив, и защиту кандидатской диссертации… Снова зима… дальше — Сочи… Родился Сан Саныч… Дача… дача… дача… Так, еще один маленький загул… было дело… тут подробности, подробности… три страницы, но это все — мимо, за один тот день он искупаться на Канарах не успел бы…

Дача, дача, дача, развод… Так…

Брянов еще раз полистал в обратную сторону, снова проверяя даты…

Итак, похоже, что Сан Саныч был прав… Значит, остается последняя «пятилетка»…

Брянов заметил, что листок дрожит в его пальцах. Сердце уже не просто колотилось, а подпрыгивало, как крышка на кипящем чайнике. Он заставил себя не спешить, не торопиться.

Зима. Зима. Зима. Все — сплошная Москва. Дача. Дача. Дача.

Внимание: последний оборот!

Вот теперь все ясно…

Ясно ничего быть не могло.

Он с трудом вздохнул…

Откуда-то взялось облегчение… такое, видимо, редкостное облегчение, как у смирившегося под виселицей преступника.

Он посмотрел в окно. Мир там стал чужим. С этим новым миром что-то предстояло делать… или же, в противном случае, — действительно повеситься.

«Внимание, Брянов! Слушай сюда!»

Он хотел было поговорить с собой вслух, но поостерегся.

«Слушай команду: с сегодняшнего дня считай, что ты совершенно нормальный человек! — и добавил немного погодя: — Русский… родился в Москве».

Он вспомнил про недопитую бутылку водки. В доме уже было прохладно, и водка должна была пойти хорошо. Он приподнялся было с дивана, но решительно передумал, приказав себе выпить по новой не раньше, чем доберется до крыши Рейхстага.

«Жить стало лучше, жить стало веселей… Ты, Саня Брянов, получил то, о чем мечтал… накликал своим дневничком».

Он вырвал из старой тетрадки один чистый листок, потом аккуратно оборвал его неровный край, чтобы у листка был приличный вид, потом сел за стол, взял ручку — нашел одну с красной пастой и очень обрадовался — и стал писать с решительным, мощным нажимом:

ВНИМАНИЕ, АЛЕКСАНДР БРЯНОВ! СЛУШАЙ КОМАНДУ!

ВО-ПЕРВЫХ, НЕ ВЗДУМАЙ ВЫБРОСИТЬ ЭТОТ ЛИСТОК, ДАЖЕ ЕСЛИ ТЕБЕ ПОКАЖЕТСЯ, ЧТО В НЕМ НАПИСАНА ПОЛНАЯ ЧУШЬ! ПРЯЧЬ ЕГО, НО ТАК, ЧТОБЫ ОН САМ МОГ ЛЕГКО ПОПАСТЬСЯ ТЕБЕ НА ГЛАЗА! ЧИТАЙ ЕГО ВСЕГДА ВНИМАТЕЛЬНО. ЭТО — ИНСТРУКЦИЯ, БЕЗ КОТОРОЙ ТЫ РИСКУЕШЬ ПОТЕРЯТЬ ВСЕ…

Это «все» Брянов не смог бы определить словами, но очень ясно чувствовал всю глубину его значения…

Загрузка...