…В те дни в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне.
Орест в старших возрастах Академии легко и уверенно шел к закономерному финишу одаренного ученика — выполнению программы на Большую золотую медаль, которая дает ее обладателю право на заграничное пенсионерство. Обилен был урожай наград в последние два с половиной года обучения: две Малые золотые медали (одна из них — за «Филемона и Бавкиду») и три серебряные. Крепло и мужало мастерство молодого живописца, ширился горизонт его мировосприятия, росла общая культура. Орест много читал.
«Охоту к чтению книг» у воспитанников всячески возбуждал еще К. И. Головачевский. Кипренский потом всю жизнь не расставался с книгами, возил их в Италию, затем, при возвращении на родину, снова брал их с собой, очень беспокоился о судьбе своей библиотеки, когда она слишком задерживалась в пути.
С юных лет он был усердным посетителем библиотек. Прежде всего, конечно, академической, с отличным подбором книг по вопросам искусства, истории, литературы как отечественных, так и иноземных авторов: Вазари, Винкельмана, Вольтера, Мольера, Расина, Сумарокова, Ломоносова, Щербатова. Затем, наверное, — эрмитажной. И несомненно — Публичной библиотеки, о которой Орест в 1817 году припомнил вместе с другими дорогими его сердцу местами в Петербурге в письме из Рима А. Н. Оленину. Совершая воображаемое путешествие по родному городу, Кипренский писал из Италии: «Вот я на дрожках приехал на Васильевский остров: здравствуйте, любезная Академия художеств! потом еду чрез Исакиевской мост, сердце радуется при виде Невы и славного города…, долго иду по чистому булевару и все любуюсь Адмиралтейством, останавливаюсь у Зимнего дворца — низко, низко кланяюсь благодетельному Дому сему, взглядываю на строение Биржи, и оттуда еду на Невский проспект; заезжаю в Миллионную к Сергею Семеновичу Уварову, встречаю у него Александра Ивановича Тургенева и г-на Жуковского и желаю им доброго здоровья, от него к дому бывшего… благодетеля моего, всегда живущего в моей памяти графа Александра Сергеевича Строганова… Еду к Казанскому собору, желаю здоровья библиотеке, вот я и у Аничкина моста, заглядываю в бывший мой балкон».
Публичная библиотека у Кипренского — в числе самых дорогих мест в столичном граде, она стоит рядом с Академией художеств, выпестовавшей его талант. А в списке лиц, которых почитал долгом помнить и которым слал поклон, едва прибыв в Рим, на почетном месте — имена писателей: Жуковского, Крылова, Гнедича, Карамзина, Батюшкова, Шаховского. Следует здесь напомнить и о том, что Кипренский был первым русским художником, создавшим в ряду других представителей отечественной интеллигенции своего времени целую галерею портретов поэтов и писателей: Пушкина, Жуковского, Вяземского, Крылова, Карамзина, Батюшкова, Гнедича, а из иностранцев — Гёте.
Из приведенного выше отрывка видно, как любил Кипренский город, в котором провел отрочество и юность и вышел на широкую дорогу искусства, город, который он называл «наипрекраснейшим и несравненным». На его глазах этот город рос и хорошел с каждым годом. Одевались в гранит набережные, прокладывались новые улицы и проспекты, вырастали дворцы и храмы один другого великолепнее. Живописная пышность предшествующих барочных построек, строгая торжественность современной классицистической архитектуры, чудное согласие творений зодчества с водными просторами и зеленью парков — все волновало душу впечатлительного юноши, оттачивало чувство прекрасного, воспитывало вкус. Альбомы Кипренского не случайно испещрены зарисовками петербургских набережных, ростральных колонн у Биржи, петергофского парка.
«Юный град, полнощных стран краса и диво», поднявшийся за сто лет на берегах Невы, кипучая жизнь, бившая ключом в его стенах, богатство его культуры были не только предметом гордости русских людей, но и изумления всех заезжих чужестранцев, поражавшихся тому, что за столь короткий срок Россия возвела новую столицу, затмившую своей красотой стольные грады других европейских держав, которые строились и украшались многие столетия. Приехавший в Россию по приглашению Екатерины II для реорганизации русского флота миланский аристократ Джулио Литта с удивлением и восторгом сообщал в 1789 году своим родным о неотразимом впечатлении, которое произвела на него новая русская столица: «Улицы здесь очень широкие, много площадей. Дворцы общественного назначения и приватные величественны по своей архитектуре. Широкие каналы перерезают Петербург, который, без сомнения, самый красивый город в Европе. Нельзя не поразиться при виде этой столицы, которая была основана только в начале нашего века, ее невероятно быстрому росту и расцвету. Здесь есть театры, в которых даются представления на русском, немецком, французском и итальянском языках, устраиваются балы, имеются клубы для любителей музыки, танцев, бесед, игр, не говоря уже о полной роскоши частной жизни».
Кипренскому на протяжении жизни довелось стать свидетелем целых четырех царствований в России. Императрица Екатерина почила в бозе в 1796 году, когда юному художнику едва исполнилось 14 лет. Ее царствование пришлось на пору, сплошь заполненную трудами в воспитательных классах, изолированных согласно методе И. И. Бецкого от внешней жизни. Царствование Павла I проходило уже в годы становления Ореста как художника и человека, когда складывались его гражданские убеждения, жизненные позиции и человеческие качества. Когда происходившее за стенами Академии стало предметом таких же глубоких размышлений, как и то, что деялось внутри ее в чисто профессиональной сфере.
Век просвещения монархини, сочинявшей законы, пьесы и музыкальные драмы, покровительствовавшей искусствам и переписывавшейся с французскими энциклопедистами, сменился при Павле I на век казармы, бездушной муштры, преследования всего, что было связано с блестящим царствованием Екатерины, которую ее сын люто ненавидел и никогда не скрывал своих чувств ни перед кем, даже будучи еще наследником престола. Павел не хотел оставлять ничего, что носило бы на себе печать екатерининской эпохи: форму солдат и генералов русской армии, состав приближенных к трону вельмож, систему внешнеполитических союзов, даже названия городов, основанных ненавистной матерью, даже моду.
«Не самая важная, но для наружности самая примечательная перемена произошла в воинском наряде, — сообщает нам современник. — Щеголеватость одежды екатерининских воинов найдена женоподобною. В самое короткое время сначала гвардия, а потом вся армия обмундированы по новой форме; и что за форма!.. Описание сего безобразного костюма довольно, кажется, любопытно: он состоял из длинного и широкого мундира довольно толстого сукна, не с отложным, а лежащим воротником и с фалдами, которые спереди совсем почти сходились; из шпаги между сими фалдами, воткнутой сзади; из ботфортов с штибель-манжетами или штиблет черного сукна; из низкой, сплюснутой треугольной шляпы; узкого черного галстука, коим офицеры казались почти удавленными; перчаток с огромными раструбами… и, наконец, из двух насаленных над ушами букол с длинною, тугою проволокою и лентою перевитою косой. Все это в подражание подражателю Фридерика Второго, отцу своему, тогда как в самой Пруссии сей странный наряд давно уже был брошен».
В штатской одежде особенно преследовалось ношение круглых шляп, равно как и фраков, панталон и жилетов. Все проезжающие в каретах при встрече с императором должны были остановить лошадей и, какая бы при этом ни была погода, выйти из экипажа, а мужчинам в любую стужу или дождь надлежало сбросить плащ или шубу. Пешеходы, завидев императора, кидались в страхе в подворотни, ибо никогда не было уверенности в том, что в одежде не будет обнаружено какое-нибудь несоответствие установленным правилам.
Со времен жуткой церемонии похорон Екатерины II, когда рядом с ее гробом в Александро-Невской лавре Павел велел поставить извлеченный из могилы прах отца и когда он, сняв со своей головы царский венец, возложил его на гроб Петра III, а затем снова водрузил венец себе на голову, в Петербурге царили замешательство и страх. Зловещей манипуляцией с короной Павел I еще раз подчеркнул неприятие Екатерины и людей, которые олицетворяли ее успехи как в политической области, так и на поле брани. Из столицы потянулась длинная вереница екатерининских вельмож, которые удалялись в свои деревни, потому что были неугодны новому императору. Только из числа военных деятелей Павел I за три года уволил со службы 7 фельдмаршалов, 333 генерала, 2260 офицеров. Среди них был и А. В. Суворов, честь и слава русской армии, тоже попавший в опалу, потому что не скрывал своего неприятия павловских нововведений, справедливо указывая, что русским воинам нечему учиться у пруссаков, ибо «русские прусских всегда бивали». Современник свидетельствует, что Россия содрогнулась при вести о немилости царя в отношении великого полководца. «Сим ударом, нанесенным национальной чести, властелин хотел как будто показать, что ни заслуги, ни добродетели, ниже самая слава не могут спасти от его гнева, справедливого или несправедливого, коль скоро к возбуждению его подан малейший повод. Сим не довольствуясь, по какому-то неосновательному подозрению, он велел схватить всех адъютантов его, всю многочисленную его свиту, посадить в Киевской крепости…»
Вместо увольняемых екатерининских орлов в Петербург потянулись пронафталиненные и всеми забытые старики, сошедшие со сцены после устранения Петра III. Гвардия, сыгравшая решающую роль в возведении на престол Екатерины, была удалена из столицы, а ее место заняли гатчинские войска Павла I, принявшиеся наводить в городе порядок, угодный новому царю. Жизнь в столице, бывшая столь свободной, роскошной и привольной для дворян при Екатерине, теперь регулировалась правилами казарменного режима. После девяти вечера по городу имели право ходить только врачи да повивальные бабки. Был издан даже полицейский приказ, устанавливавший, в какой час жители Петербурга должны были гасить свет.
По воцарении Павла, вспоминал Державин, «тотчас все приняло иной вид, зашумели шарфы, ботфорты, тесаки и, будто по завоеванию города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».
Нрав у императора был неустойчив и переменчив, точно погода в короткое и холодное петербургское лето. Изгнав Суворова в деревню, Павел вскоре должен был призвать его вновь к себе, чтобы отправить во главе союзных войск в Северную Италию, захваченную французами, с заданием очистить ее от завоевателей. Суворов благодаря своему полководческому гению и чудесам героизма, проявленного русскими солдатами, блистательно справился с возложенной на него миссией, заслужив чрезвычайное благоволение Павла, многия лета на молебнах в церквах, золотую с бриллиантами шпагу от итальянского города Турина, титул светлейшего князя и звание генералиссимуса всех войск российских. Именным указом царя было повелено «отдавать князю Италийскому, графу Суворову-Рымникскому, даже в присутствии государя, все воинские почести, подобно отдаваемым особе его императорского величества». Возвращавшемуся с триумфом из заграничного похода полководцу по указанию царя начали готовить торжественную встречу, достойную его великой славы, но вдруг у Павла опять в корне изменилось отношение к герою Итальянского похода. Встреча была отменена, генералиссимус получил предписание въехать в столицу без всяких почестей, вечером, потемну, дабы не привлекать своей особой никакого внимания. В довершение всего ему запрещалось являться к императору. Рецидив царской немилости доконал престарелого полководца, измотавшего свое здоровье в немыслимо трудном походе, и он вскоре после возвращения в Петербург скончался.
Знакомец А. С. Пушкина Филипп Филиппович Вигель, тоже бывший свидетелем четырех царствований в России, оставил нам интереснейшие мемуары, в которых нарисовал выразительные портреты своих современников и воссоздал атмосферу времени, в кое ему довелось жить. Вот что пишет Ф. Ф. Вигель о царствовании императора-самодура: «Перемены шли при Павле с неимоверною быстротой, более еще, чем при Петре; они совершались не годами, не месяцами, а часами. Тридцать пять лет приучали нас почитать себя в Европе; вдруг мы переброшены в самую глубину Азии и должны трепетать перед восточным владыкою, одетым, однако же, в мундир прусского покроя, с претензиями на новейшую французскую любезность и рыцарский дух средних веков. Версаль, Иерусалим и Берлин были его девизом, и таким образом всю строгость военной дисциплины и феодальное самоуправие умел он соединить в себе с необузданною властию ханскою и прихотливым деспотизмом французского дореволюционного правительства».
В ночь с 11 на 12 марта 1801 года в покои императора в Михайловском замке, обманув стражу, проникла группа гвардейских офицеров во главе с генералом Беннигсеном и потребовала от царя отречения от престола. Павел, которого они нашли раздетым в спальне, отказался выполнить требования заговорщиков. Упорство царя привело гвардейцев в бешенство. Кто-то крикнул со злобой: «Тиран!» На царя обрушился град ударов. Николай Зубов первым запустил ему в висок золотую табакерку, кто-то колотил царя эфесом шпаги, кто-то — рукояткой пистолета, а прикончил Павла измайловец Скарятин, задушив его шарфом.
Наследник престола Александр Павлович знал о заговоре, но думал, что всё обойдется без крови.
Покончив со своим делом, заговорщики отправились к Александру, которого они застали в таком состоянии, что граф Пален, чтобы приободрить его, без дипломатических тонкостей должен был сказать:
— Ваше величество, не будьте бабой. Идите царствовать!
Так началось еще одно царствование, свидетелем которого стал Орест Кипренский и на которое пали самые славные годы его жизни.
Убийство, проложившее путь к трону Александру I, ничуть не омрачило ликования, охватившего столицу при вести о перемене царствования, когда за несколько дней был опустошен в подвалах годовой запас шампанского. С молодым императором, которому не исполнилось еще 24 лет, образованная молодежь связывала упования на либеральные преобразования России. Всем было известно, что его воспитанием занимался швейцарский демократ и республиканец Фредерик-Цезарь де Лагарп, который в Петербурге никогда не делал тайны из своих воззрений, за что язвительная русская императрица именовала его «господином якобинцем».
Лагарп был родом из города Роль швейцарского кантона Во. О его политических симпатиях уже в молодости достаточно выразительно говорил тот факт, что он намеревался отправиться в Северную Америку, чтобы вступить в ряды повстанцев, сражавшихся за независимость своей страны. Но судьба его сложилась иначе, ибо молодого швейцарца присмотрел небезызвестный Мельхиор Гримм, парижский корреспондент Екатерины II, выполнявший важные поручения русской императрицы. Гримм, в числе прочего подбиравший для царицы нужных ей людей, распространяя свои предпочтения главным образом среди масонов, рекомендовал Лагарпа для сопровождения в путешествии по Италии Ланского, брата фаворита Екатерины II. Швейцарец, который произвел самое лучшее впечатление на высокопоставленного русского вояжера, в 1783 году был вызван в Петербург, где царица препоручила ему воспитание своего шестилетнего внука Александра.
Лагарп оставался в России до 1794 года, после чего вернулся в Швейцарию и принял там активное участие в борьбе против бернской олигархии, за установление в стране республиканского строя. Когда в 1798 году была провозглашена Гельветическая республика, Лагарп стал главным руководителем республиканской Директории. Впоследствии он был тесно связан с итальянскими карбонариями, открыто выступал за освобождение Италии от австрийского гнета. Побывавшая в 1819 году в Италии мадам Нессельроде, жена российского канцлера, была буквально шокирована поведением бывшего воспитателя царя. В письме мужу она докладывала: «Ты должен знать, что во время своего путешествия по Италии Лагарп вел себя по обыкновению, как смутьян, и проповедовал в провинциях, подвластных Австрии, независимость…».
Более всего политиканствовавшую «Нессельродиху» поразило, что Лагарп покровителем итальянской независимости называл своего бывшего ученика, русского императора Александра I…
Павел I, преследовавший все, что было связано с именем покойной матушки, не забыл, между прочим, и «господина якобинца», проповедовавшего либеральные идеи его сыну, и в 1799 году лишил его пенсии и орденов, пожалованных Екатериной. Александр, став царем, немедленно отменил эти меры, вызвал своего бывшего воспитателя в Петербург, а позднее присвоил ему звание генерал-лейтенанта (у Екатерины швейцарец удостоился всего лишь звания полковника). Лагарп использовал новое кратковременное пребывание в Петербурге, чтобы подготовить для Александра I меморандум с программой преобразований, необходимых для России. Обосновывая неизбежность этих реформ, швейцарский мыслитель подчеркивал, что «авторитет и могущество России не совместимы с сохранением нынешних злоупотреблений» и что реформы необходимы, «ибо повсюду, даже в России, существует глухое стремление к иным, лучшим порядкам», игнорировать которое нельзя, чтобы не привести к революционным потрясениям. А положение в России, по мнению Лагарпа, было совершенно нетерпимо. «Есть от чего прийти в ужас, — писал он, — когда подумаешь, что все судебные должности находятся в руках людей, которые в большинстве своем изучали юриспруденцию только по воинским уставам…».
Перед Россией, по мнению Лагарпа, стояла грандиозная задача создания законодательства, определяющего права и обязанности граждан.
Как, казалось бы, должно было быть далеко от воспитанника старших возрастов Академии художеств Ореста Кипренского то, что происходило в окружении молодого русского императора! Но судьба будущего художника сложилась так, что он впоследствии не только пользовался благосклонностью новой российской императорской четы, не только в 1819 году в Италии портретировал Фредерика-Цезаря де Лагарпа, но был знаком с его идеями, в определенной мере разделял их, проявлял интерес к политической жизни Швейцарии, родины воспитателя будущего русского царя и покровителя итальянских карбонариев. Мысли, которые вложил Лагарп в свой достопамятный меморандум, адресованный в 1801 году Александру I, могли быть знакомы Кипренскому уже со времен учебы в Академии, ибо он тесно общался еще с академических лет и со своим «благодетелем», президентом Академии художеств графом Александром Сергеевичем Строгановым, и с сыном президента Павлом Александровичем, который входил в число «молодых друзей» Александра I. Орест посещал строгановский салон, слышал дискуссии о либеральных идеях, воодушевлявших молодого императора. Кипренскому вообще очень везло на людей, ценивших его талант, — способствовавших его профессиональному росту, становлению личности как представителю тогда еще столь малочисленной группы мыслящей художественной интеллигенции. Особенно велика при этом была роль А. С. Строганова.
Александр Сергеевич Строганов (он родился в 1733 году), как и большинство русских вельмож того времени, в молодости многие годы прожил за границей, побывал в Германии, Швейцарии, Италии, Франции, слушал в этих странах лекции знаменитых профессоров, посещал музеи и картинные галереи, приобретал картины и скульптуры старых европейских мастеров, собрав замечательную коллекцию произведений искусства — одну из самых богатых в России.
Особенно приглянулась Александру Сергеевичу Женева, где он провел целых два года и собирался остаться и дольше, сблизившись с тамошним ученым миром, но не получил на это согласия отца. Вернулся А. С. Строганов в Россию с солидным багажом знаний в области науки, техники, искусства и языков: помимо французского, за границей он овладел в совершенстве немецким и итальянским.
В 1771–1779 годах Александр Сергеевич снова жил за границей, где продолжал собирать картины и разные редкости. К 1793 году в его галерее было 87 шедевров флорентийской, римской, ломбардской, венецианской, испанской и голландской школ живописи, свыше 60 тысяч монет, множество камней, медалей, эстампов, а также громадная библиотека, считавшаяся лучшей в России, особенно в части старинных рукописей. Владелец этих сокровищ, как мы уже отмечали, не держал их под замком. Дом А. С. Строганова был, по словам современников, «средоточием истинного вкуса», его посещали видные русские художники, писатели, ученые, многие из которых пользовались дружбой, а зачастую и материальной поддержкой хозяина. Среди них, помимо Кипренского, мы встречаем художников Варнека, Егорова, Шебуева, Левицкого, Щукина, скульпторов Мартоса и Гальберга, композитора Бортнянского, писателей и поэтов Державина, Гнедича, Крылова, Богдановича. Вот где еще совсем юный Орест установил первые контакты с интеллектуальной элитой России, избравшей его своим любимым портретистом. «Доступный каждому из них (русских художников. — И. Б. и Ю. Г.) во всякое время, — вспоминал о А. С. Строганове современник, — знаток их дела, участник и советник в их предприятиях, ходатай перед престолом, помощник в нужде, кроткой и теплой души человек, он не только не отверг просьбы ни одного из художников, но и не пренебрег ни одним случаем, чтобы найти и ободрить талант».
Такие же благодарственные слова посвятили А. С. Строганову и сами художники, называвшие его «Периклом Древней Греции для русского искусства». Его биограф недаром писал: «Как президент Академии художеств, Строганов по справедливости должен быть призван истинным образователем и вдохновителем тех знаменитых художников наших, которые появились у нас во второй половине XVIII века и в начале XIX столетия».
Тогда же Кипренский познакомился и сдружился с сыном Александра Сергеевича графом Павлом Александровичем, одним из самых замечательных русских людей своего времени, наблюдавшим французскую революцию 1789 года, по сути дела, глазами ее непосредственного участника и вынесшим из этого опыта стремление к глубоким общественным преобразованиям в России.
…В начале 1789 года, в канун Великой революции, в Париж вместе со своим воспитателем Жильбером Роммом из Женевы прибыл красивый белокурый юноша, который до этого на берегах Лемана в течение полутора лет слушал лекции знаменитых женевских профессоров по ботанике, химии и физике. Юноша называл себя Полем Очером, у него было безукоризненное парижское произношение, ибо он родился и детские годы провел в столице Франции. Оба пришельца из Женевы тотчас включились в активную политическую жизнь, захваченные водоворотом надвигавшейся на Францию революции. Жильбер Ромм, ставший впоследствии монтаньяром, то есть деятелем революционно-демократического крыла Конвента, основал клуб «Друзья закона», в который одним из первых записался его воспитанник. «Великие предметы государственной жизни до того поглощают наше внимание и все наше время, — отмечал в эти дни в своем дневнике Жильбер Ромм, — что нам становится почти невозможным заниматься чем-либо другим».
Юный Очер, наделенный горячим темпераментом, принимал живейшее участие в деятельности клуба и скоро сделался там предметом всеобщего внимания. В клубе обсуждались вопросы, которые вносились затем в повестку дня Национального собрания. Пройдя отличную школу политического воспитания среди «Друзей закона», Поль Очер 7 августа 1790 года вступил в якобинский клуб.
А вскоре после этого над головой молодого якобинца разразилась гроза. Когда Очер вместе с воспитателем был в городе Овернь, умер его слуга, которому юноша сочинил трогательную эпитафию следующего содержания: «Франц-Иосиф Клеман, швейцарец из кантона Вадт (Во), 15 лет служил Полю Очеру, графу Строганову… Положенные здесь Евангелие и катехизис человеческих и гражданских прав свидетельствуют о его религиозных и общежитейских убеждениях… Пусть те, кому попадутся эти строки, почтят память человека… любившего выше всего свободу и добродетель».
Похороны Франца-Иосифа Клемана были совершены без участия духовенства, и хотя в самой эпитафии ничего криминального не было, она раскрывала подлинное имя молодого русского якобинца, бросавшего своим поведением вызов и церкви, и царскому трону, к которому был столь приближен отец Поля Очера.
Полю Очеру, вновь ставшему Павлом Александровичем Строгановым, императрица предписала немедленно вернуться на родину, запретив заодно вступать в русские пределы монтаньяру Ромму. «Я давно противился той грозе, которая на днях разразилась… — с сокрушением писал Александр Сергеевич воспитателю своего сына. — Признано крайне опасным оставлять за границей и, главное, в стране, обуреваемой безначалием, молодого человека…»
Бывший якобинец Поль Очер по велению императрицы был отправлен в подмосковное село Братцево, где он женился на княжне Софье Владимировне Голицыной. В 1795 году у молодых супругов родился первенец, названный в честь деда Александром. В конце своего царствования императрица простила-таки якобинское прошлое Строганова-сына и позволила ему вернуться в Петербург, где он уже при Павле сблизился с Александром, став одним из самых близких его друзей, с которым тот любил вести политические беседы. Павел Строганов, несмотря на перенесенную опалу, сохранил верность своим убеждениям и, видимо, внес немалый вклад в развитие либеральных мечтаний наследника престола. Во всяком случае, в письме Лагарпу от 27 сентября 1797 года будущий русский император подчеркивал, что, если судьба вручит ему трон, он намерен дать России свободу, о чем знают лишь три близких к нему человека: Н. Н. Новосильцев, князь А. А. Чарторийский и П. А. Строганов…
Став императором, Александр объединил вокруг себя названных выше молодых друзей, к которым присоединился и В. П. Кочубей. Они-то и стали членами Негласного комитета, который был образован при царе по предложению П. А. Строганова, когда тот убедился, что на нерешительного и путано мыслящего императора нужно оказывать постоянный нажим, чтобы добиться от него проведения в жизнь государственных преобразований. В четверке членов Негласного комитета П. А. Строганов был самым радикальным деятелем, решительно выступавшим в пользу конституционного правления в России, ибо, как он подчеркивал, конституция есть «законное признание прав народа и тех форм, в которых он может осуществить свои права». Он же был и безусловным сторонником отмены крепостного права, гневно бичевал защитников «рабства», прямо указывая, что «если в этом вопросе есть опасность, то она заключается не в освобождении, а в удержании крепостного состояния», ибо крестьяне, писал он, «к помещикам, своим природным притеснителям, относятся враждебно, с ненавистью…».
Оресту Кипренскому довелось общаться с Павлом Александровичем Строгановым, когда воспитанник монтаньяра Ромма искренне верил в либерализм Александра, верил в возможность осуществления разработанных им для молодого царя реформ и заражал своей верой всех, кто собирался в строгановском салоне. Это был тогда один из самых прогрессивных, как бы мы сказали теперь, салонов, где тон задавали и сам его хозяин, бывший якобинец Поль Очер, и его очаровательная жена Софья Владимировна, красавица и умница, разделявшая демократические убеждения мужа.
Софья Владимировна также много путешествовала по свету, была прекрасно образованна, знала отлично иностранные языки, но не пренебрегала и родным, русским языком, которым владела настолько хорошо, что была автором перевода «Божественной комедии» Данте, ценившегося современниками. Эту женщину воспел Державин, ее тонкий ум, таланты, передовой образ мыслей, мягкий, гуманный нрав восхищали собиравшихся в ее салоне ученых, поэтов и художников.
Как себя чувствовал в этой высокоинтеллектуальной среде молодой художник, которому еще только предстояло сказать свое слово в искусство? Не слишком ли подавляло его присутствие вельможных меценатов, европейски образованной знати, общавшейся с двором, достославных мужей отечественной словесности?
Судя по всему, не подавляло, не связывало, не сковывало уста, ибо юный Орест в соответствии с утверждавшимся в обществе новым, романтическим отношением к художнику, уже с ранних лет видел в себе полноправного члена общества. Современники рассказывали, что в Риме в студию Кипренского, чтобы посмотреть работы знаменитого русского мастера, как-то зашел путешествовавший по Италии король Баварии, но не застал на месте хозяина. Коронованный посетитель оставил в двери свою визитную карточку, рассчитывая, видимо, что, узнав о его внимании, художник тут же явится к нему просить о повторном визите. Кипренского это задело. Он действительно отправился к резиденции короля, но только для того, чтобы передать ему свою визитную карточку, на которой было написано по-французски: «Орест Кипренский. Король живописи».
У недалеких коллег Кипренского по художническому ремеслу этот поступок вызвал насмешки, они не в состоянии были понять, что для вышедшего из крепостных, терпевшего нужду живописца чувство достоинства было выше желания завладеть вниманием состоятельного посетителя и за счет его заказа поправить свои материальные дела…
Этот юноша с его пылкостью и неровностью характера даже среди образованных посетителей строгановского салона вызывал интерес и уважение пытливым умом, стремящимся проникнуть далеко за пределы тех «умствований», постигнуть которые ему полагалось, чтобы овладеть секретами своей профессии.
Альбом молодого художника, относящийся ко второй половине 1800-х годов, о котором мы уже упоминали, заполнен рисунками, сделанными как с натуры (портретные наброски, пейзажные зарисовки, бытовые сцены и т. п.), так и представляющими собой эскизы-размышления о людях, жизни и мироздании. Эти размышления воплощены в образах Библии, античной мифологии и истории. И наряду с рисунками на страницах альбома — масса записей, помогающих истолковать не всегда ясный смысл изображений, вводящих нас в сложный, очень неординарный, духовный мир этого молодого человека, который ставил перед собой задачу философского осмысления действительности, жаждал получить ответы на нелегкие вопросы, связанные с поиском собственного пути в искусстве.
Своеобразным эпиграфом звучат ко всем записям и рисункам-размышлениям альбома уже приводившиеся слова Кипренского: «Надобно выбрать самую лучшую и безопаснейшую дорогу из всех человеческих умствований, помощию бы которой, будто как на плоте некоем везен будучи, мог прейти бурю сея жизни».
Какое же «умствование» представляется двадцатипятилетнему художнику наиболее надежным и верным руководством в жизни? Оказывается — религия. Вот что пишет по этому поводу автор альбома-дневника: «Мы имеем выше человеческих умствований учение Господа нашего Иис(уса) Хр(иста), следовательно, можем избрать Евангелие нашим… судном, на коем безопасно переплывем бурю житейского моря».
Собственные выводы Кипренский тут же подкрепляет выпиской из позднеантичного философа и богослова Климента Александрийского: «Философия тогда приготовляет человека, когда показывает путь тому, кто желает быть от Христа совершенным».
Эти мысли, конечно, ни в коей мере нельзя расценивать как проявление склонности к мистицизму, захватившему вдруг молодого художника. Нет, Кипренский здесь лишь отразил философские веяния своего времени, когда просветительская философия XVIII века с ее рационализмом и материализмом, подготовившими французскую революцию, в эпоху наполеоновских завоеваний переживала глубокий кризис, поставив на очередь дня поиск новых идей, которые бы открыли путь к преодолению духовного кризиса и обретению новых этических и философских идеалов, способных отвратить человечество от дальнейших кровопролитий и бед — следствия «омрачения рассудка» революционными потрясениями. Совершенствование государственного устройства объявлялось химерической затеей до тех пор, пока не будет облагорожен человеческий характер путем развития в нем творческих начал с помощью искусства. Философские идеи, стало быть, ни в коей мере не носили для Кипренского абстрактный характер, они были тесно связаны с назначением искусства, которому новый век отводил решающую роль в определении судеб человечества.
Молодой художник со всем пылом своей увлекающейся натуры отдается изучению античной философии, делает выписки из трудов римского стоика Сенеки, пытается постигнуть учение пифагорейцев с их теорией чисел как гармонической основы всего сущего, интересуется идеями древнеиудейских и индийских сект, штудирует трехтомный труд Иосифа Флавия «Иудейские древности», приобретя его для своей личной библиотеки, читает работы современных авторов о древних религиозно-философских учениях. Он ищет в них идеи, родственные морально-этическим и философским представлениям романтиков, близкие его собственным поискам эстетического идеала.
Одаренный юноша, несомненно, импонировал высокообразованным посетителям строгановского салона не только чисто артистической независимостью поведения и пренебрежением светскими условностями, но и глубиной ума, широтой интересов, начитанностью, позволявшими ему не чувствовать никакой ущербности при контактах с лучшими представителями дворянской интеллигенции своего времени. Импонировал тем, что в его характере главной чертой была увлеченность, обращавшаяся то на занятия математикой, то на изучение античных философов, то на изыскания в области древних религиозных верований и заставлявшая его порою совсем оставлять в стороне профессиональные дела и целиком отдаваться захватившей его новой страсти. Не это ли было причиной того, что Орест, заслуживавший и серебряные и золотые медали за программы, выполненные в старших возрастах, при выпуске не получил Большой золотой медали, которая достойно венчала прохождение академического курса и давала право на заграничную поездку?
К этому времени Совет Академии пересмотрел сюжеты, которые давались для «сочинения» учениками живописных и скульптурных работ, рекомендовав важнейшие события истории России «для прославления отечественных достопамятных мужей и происшествий».
Программа, над которой начал работать Кипренский в феврале 1803 года, представляла собой эпизод русской истории, нашедший отражение в поэме М. М. Хераскова «Владимир». Он должен был изобразить тот момент, когда, как гласило задание, «приведенным в храм Перуна (или Юпитера) двум варягам, отцу и сыну, исповедовавшим христианский закон, верховный жрец объявляет в присутствии сидящего князя Владимира, чтобы они поклонились тому кумиру или один из них должен по жребию быть принесен ему в жертву, но они, горя любовью к истинной вере и желая умереть вместе, обняв друг друга, сплелись руками столь сильно, что прислужники при жертвах не могут их расторгнуть, на что жрецы, злобствуя, устремляются на умерщвление их кинжалами».
Мы не знаем, что помешало Кипренскому проявить себя при выполнении этой программы — какое-либо новое увлечение, чрезмерная регламентированность задания, сковывавшая фантазию, либо, напротив, «предосудительная» свобода при интерпретации сюжета новым раскованным романтическим живописным языком, но Большой золотой медали художнику не присудили. Почему не присудили — неизвестно, ибо эта работа Кипренского не сохранилась, что добавляет еще одну загадку в полную и без того «белых пятен» биографию живописца.
Однако «благодетель» Александр Сергеевич Строганов не дал питомца своего в обиду: он был оставлен при Академии еще на три года, чтобы подготовить новую работу для участия в конкурсе на Большую золотую медаль. На торжественной церемонии 1 сентября 1803 года Кипренский получил лишь аттестат первой степени, а вместе с ним и шпагу — знак дворянского достоинства, коим вознаграждались выпускники Академии.
Отныне положение Кипренского, не ученика, а пенсионера Академии, было совсем другое. У него были обязанности перед Академией — готовить программу на медаль, регулярно, каждую четверть года предоставлять новую работу, трудиться под руководством наставников-профессоров. Но у него теперь были и права — на кабинет-мастерскую, на отдельный от младших «академистов» стол, на выполнение платных заказов.
Кипренский продолжал ходить в натурные классы, шлифуя свой талант рисовальщика и добровольно выступая в качестве наставника у молодых воспитанников Академии. В это время натурные классы «приходящим учеником» посещал один мичман Балтийского флота, проявлявший отнюдь не дилетантское желание овладеть профессиональными художническими навыками. Офицер, дворянин по рождению и к тому же граф, был поражен пренебрежительным отношением к «приходящим» со стороны профессоров Академии, не скрывавших своего презрения к любителям и считавших их стремление изучать «художества» чистой блажью. «Тут я познакомился, — рассказывал позднее в своих воспоминаниях офицер, — с одним из лучших рисовальщиков натурного класса, получившим обе серебряные медали, Орестом Адамовичем Кипренским. Зная обычай академических профессоров и академиков считать приходящих учеников за что-то ничтожное, не заслуживающих никакого внимания, и никогда ничего не показывающих приходящим ученикам, Кипренский пришел в гипсовый класс в первый день после моего туда поступления и сделался моим руководителем в этом деле, столь трудном для начинающего, в первый раз рисовать с гипсовых головок. С того времени, видя мое сильное желание учиться, Кипренский приходил ко мне в класс каждый вечер и чрезвычайно деятельно толковал мне о лучшем способе рисовать с гипсов, так что месяца через три я был переведен в класс гипсовых фигур. Орест Адамович и в этом классе продолжал меня посещать и давал свои умные и очень полезные наставления. Я собственно ему и его благородным указаниям обязан моим быстрым успехам в гипсовом классе, которым так удивлялись в Академии».
Кипренский опекал подающего надежды молодого офицера и в натурном классе и не ошибся в своем ученике, которого мы все знаем как замечательного русского скульптора, медальера и рисовальщика Федора Петровича Толстого. Таким необычайно чутким к таланту, готовым поделиться с молодыми своими знаниями, опытом, связями Кипренский оставался всю жизнь, и никакие удары судьбы не повлияли на его характер, не убавили его душевной щедрости, не привели к очерствению сердца.
Эти свойства натуры художника во многом, видимо, и предопределили его успех в совершенно новом для него жанре, которым Орест вдруг увлекся сразу же вскоре после окончания Академии. Что пробудило интерес исторического живописца Кипренского к «низкому жанру» портретиста? Легкость получения платных заказов, в чем он, будучи пенсионером, нуждался, или что-либо совсем другое, более глубокое? Нет, дело, конечно, было не в заработке. Первые портреты он писал со своих родственников или знакомых, что исключало какие-либо материальные выгоды: с приемного отца А. К. Швальбе, с бригадира Г. И. Жукова, унаследовавшего после смерти А. С. Дьяконова мызу Нежинскую, с пейзажиста С. Ф. Щедрина. Портретировал Кипренский, стало быть, близких сердцу, приятных людей. Всего к 1807 году молодой художник сделал 11 портретов, из которых до нашего времени дошел только один — А. К. Швальбе. Кто был, помимо Г. И. Жукова и С. Ф. Щедрина, изображен на остальных работах, мы не знаем. Но можно ручаться, что среди моделей Кипренского состоятельных меценатов, готовых осыпать золотом начинающего портретиста, конечно, не было ни одного, хотя в числе его произведений на публичной выставке, открытой Академией художеств в 1804 году, наряду с портретами А. К. Швальбе и Г. И. Жукова (а также набросков фигур натурщиков и композиции, посвященной А. С. Строганову) было и изображение некоего «Благородного дитяти». Неведомо нам и мастерство, с которым были выполнены другие ранние портретные произведения Кипренского. Тогдашний журнал «Северный вестник» удостоил упоминания лишь портрет А. К. Швальбе. Сам же автор очень любил эту свою работу — его портретный дебют, — высоко ценил ее, не расставался с нею почти до самой смерти, возил картину в Италию, показывал ее там на выставках.
Такую привязанность к картине можно объяснить только тем, что она открыла неведомые художнику грани его таланта, определив занятия портретным искусством по влечению сердца и души, а не в силу решения академических инстанций, не разглядевших подлинной сути таланта Кипренского и направивших его на чуждый его дару путь исторического живописца. Молодого, постоянно ищущего, необычайно чуткого к новым веяниям в искусстве художника историческая живопись с ее строго регламентированной системой изобразительных средств толкала на насилие над своим художественным темпераментом в угоду традиции. То, что он отменно усвоил в Академии законы «сочинения» исторической картины, Кипренский вполне убедительно доказал в «Дмитрии Донском на Куликовом поле», то есть в холсте, написанном в 1805 году согласно академической программе. На этот раз Орест не дал хода одолевавшим его романтическим настроениям. Картина написана в строгом соответствии с академическими канонами, она очень традиционна и по композиции с непременным треугольником силуэта, в центре которого помещен главный персонаж — Дмитрий Донской, и кулисным построением пространства, и по сдержанному колориту, и по самой технике с зализанной живописью, потерявшей сочный, пастозный мазок, которым написан портрет А. К. Швальбе. Она насквозь условна театральной жестикуляцией персонажей, очень напоминающей сценическое действо, использованием эффективных драпировок, введением фигуры воина с обнаженным торсом. И хотя претендент на Большую золотую медаль и в этой работе не смог полностью отрешиться от романтических веяний, наполнив картину бурным движением и написав вместо условного героического пейзажа вполне конкретные русские березы и сосны, академическое начальство присудило ему желанную награду.
Впереди теперь была и долгожданная поездка в «чужие края», которую, однако, отодвигали на неопределенное время «политические обстоятельства» и военные действия русской армии против Наполеона. Однако когда в 1807 году был заключен Тильзитский мир с Бонапартом и в августе 1808 года очередная группа пенсионеров Академии отправилась в Италию, Кипренского среди них не оказалось. Почему это произошло, что помешало ему осуществить свою давнюю мечту о поездке в Европу, неизвестно. Новое ли сердечное увлечение, которое уже однажды толкнуло его на попытку сменить кисть на саблю, или некая провинность перед академическим начальством? О «провинности», по всей вероятности, речи не может быть, ибо в 1806 году Кипренскому срок пребывания в Академии был продлен еще на три года.
«Благодетель» Александр Сергеевич позаботился и о том, чтобы, оставаясь при Академии, Орест мог пользоваться всеми правами и преимуществами «свободного художника», и постоянно приискивал ему заказы, вполне достойные его таланта. Для затеянного А. С. Строгановым издания эстампов с картин старых мастеров из его собрания Кипренский делает рисунки с работ Рафаэля, Корреджо, Рубенса, одновременно он пишет живописные копии с «Мадонны с младенцем» кисти Корреджо и с портрета антверпенского бургомистра Клааса Рококса кисти Ван-Дейка, участвует вместе с лучшими русскими живописцами в украшении Казанского собора. Работами по строительству собора руководил А. С. Строганов. Проект здания разработал А. Н. Воронихин.
В выгодности заказов для Казанского собора можно не сомневаться, но Ореста щедрое денежное вознаграждение никак не могло увлечь религиозной живописью. Из порученных ему сюжетов — «Иисус Христос среди апостолов по воскресении», «Моление о чаше», «Уверение Фомы», «Мироносицы, идущие ко гробу», «Воскресение Христово», «Иисус в вертограде с Марией Магдалиной», «Апостол Марк» — он ограничился выполнением только двух последних. Душа молодого художника не лежала к отвлеченным библейским темам, он стремился к отображению живых людей, с которыми приходилось общаться в гуще повседневной жизни, к передаче на холсте и бумаге не книжных, а реальных, конкретных чувств и настроений своих современников.
«Кто сказал, что чувства нас обманывают?» — вопрошал Орест в своем «философском» альбоме. Ответ на этот вопрос он давал кистью и карандашом, стремясь к созданию нового отечественного портретного искусства, которое должно было прийти на смену умозрительной и рассудочной портретной живописи прошлого века, провозгласить новое видение человека.
«Кто сказал, что чувства нас обманывают?»
Уже одной постановкой этого вопроса Кипренский заявлял о своем несогласии с предшественниками — и самими живописцами, и их моделями, полагавшими, что художник должен прежде всего думать о воплощении идеи человека, а не его самого с его реальным, конкретным, неповторимым внутренним миром, с его реальной, конкретной, неповторимой внешностью, чаще всего очень далекой от образцов античной красоты.
Г. Р. Державин, когда в Россию приехала знаменитая портретистка Анджелика Кауфман, написал стихотворное обращение к ней, изложив академические нормы портретного искусства, придерживаясь которых она должна была изобразить его жену:
Напиши мою Милену,
Белокурую лицом,
Стройну станом, возвышенну,
С гордым несколько челом;
Чтоб похожа на Минерву
С голубых была очей,
И любовну ласку перву
Ты зажги в душе у ней…
«Живописице», как называл Гавриил Романович Кауфман, он, по сути дела, не оставлял никакой свободы для собственной трактовки внешности и характера «его Милены», указав даже, каким должен быть цвет ее кожи, глаз и волос на портрете и каким выражение лица — горделивым, на манер Минервы…
Нет, работать портреты в такой манере Кипренский не хотел и не мог для людей нового века.
«Кто сказал, что чувства нас обманывают?»
Ведь эти чувства, внушаемые человеком, с которого пишется или рисуется портрет, и должны составить главное достоинство изображения. Слов нет, в портрете надобно прежде всего верно передать внешность человека, он сам и все его близкие и знакомые должны в портрете узнать изображенного, которому на полотне надлежит оставаться самим собой, а не перевоплощаться в некий абстрактный, идеальный образ. Но доподлинно верным портрет будет, ежели художник сумеет правильно изобразить и характер человека, для чего надобно уметь проникнуть в его душу. Вот где проявляется талант истинного портретиста — за видимым узреть невидимое, сокровенное, упрятанное в глубине человеческого естества…
Орест гордился, что уже с молодых лет научился читать в душах портретируемых, были ли они его сверстниками или умудренными возрастом седовласыми мужами, простодушными крепостными девушками или хозяйками великосветских салонов, крепостными музыкантами или знаменитыми писателями и художниками. Он не всегда рисковал признаться на полотне в том, что увидел и понял, наблюдая портретируемого, но когда ничто не мешало ему сделать это, из-под его кисти выходили подлинные шедевры, которым суждено было стать основополагающими вехами в отечественном портретном искусстве.
В начале века в Петербурге начали усиленно обживать два острова — Крестовский и Каменный.
Крестовский остров, покрытый густым, непроходимым лесом, еще во времена Елизаветы Петровны был украшен небольшим дворцом, имевшим в плане форму Андреевского креста, что и дало ему имя. Остров, подаренный позднее графу Алексею Григорьевичу Разумовскому, к 80-м годам XVIII века пришел в полное запустение, когда его приобрела за бесценок расчетливая Анна Григорьевна Козицкая. На Анне Григорьевне был женат вторым браком екатерининский дипломат Александр Михайлович Белосельский-Белозерский, потерпевший крах на дипломатическом поприще, как язвительно сообщает в одном из писем граф Ф. В. Ростопчин, за «идиллические депеши о французской революции». Ростопчин тут не грешил против истины. Князь, представлявший Россию сначала при дрезденском дворе, затем в Пьемонте, действительно видел в Великой французской революции событие исключительного значения, анализу и характеристике которого он уделял первостепенное внимание в своих донесениях. Посол был воспитан на трудах французских просветителей, и посему такое отношение к революция у него было вполне закономерным. Он вообще был известен как один из образованнейших русских людей своего времени, переписывался с Вольтером, Руссо, Бомарше, Мармонтелем, Делилем, Лагарпом и другими известными деятелями европейской культуры, дружил с В. Л. Пушкиным, Н. М. Карамзиным, И. И. Дмитриевым. Александр Михайлович и сам пробовал силы в литературе и музыке, за что удостоился избрания почетным членом Российской Академии наук и почетным любителем Академии художеств, а также был отмечен признанием Болонской и Нансийской академий. Из Европы князь привез в Россию богатое собрание книг, картин и статуй. Его художественную коллекцию сравнивали со строгановским собранием.
Попав в опалу, он так и не возвратился к дипломатической деятельности, хотя при Павле I опала была снята и А. М. Белосельекий-Белозерский был осыпан царскими милостями, а в царствование Александра I ему было пожаловано звание обер-шенка, чин действительного тайного советника и орден Александра Невского.
Но государственными делами князь занимался мало, увлекшись литературными опытами. У него были прелестные дочери от первого брака (его первая жена Варвара Яковлевна, урожденная Татищева, умерла в Турине в 1792 году), из которых уже в отроческом возрасте красотою и живостью ума отличалась Зинаида, будущая поклонница таланта Ореста Кипренского. Хозяйственные заботы Александр Михайлович препоручил своей супруге Анне Григорьевне, принесшей ему громадное состояние и умело приумножавшей его. Приобретение Крестовского острова тоже оказалось выгодным предприятием. Александр I, в начале своего царствования избравший для дачного сезона Каменный остров, соединил его мостом с Крестовским, после чего началось необыкновенное оживление всей этой стороны. Вслед за царем на модные острова кинулась заводить дачи вся знать, а вместе с нею другая богатая публика, буквально озолотив Анну Григорьевну Белосельскую-Белозерскую.
В числе других на островах завел дачу и Иван Васильевич Кусов.
Кусов был богатый купец, миллионер. Вигель, которому он приходился дальним родственником, рассказывает, что миллионера, несмотря на его худое происхождение, жаловал вниманием сам Александр I, дачный сосед богатого купца, удостаивал его визитами, даже трапезничал в кругу кусовского семейства. Это была одна из причуд венценосного соседа Кусовых. Когда императору приходило в голову отобедать в доме Кусовых, он предварительно оповещал об этом главу семейства Ивана Васильевича, дородного седовласого мужчину, которого посетители льстиво именовали патриархом по причине его многочисленного потомства, прижитого с тремя женами, отчего возраст окружавших его детей простирался от пяти до сорока пяти лет. «Патриарх», бывший коммерц-советником и кавалером орденов, полагал, что его богатство и знакомство с царем дают ему право попросту не замечать всех прочих нахлебников, но весь преображался, когда в его светлице появлялся божий помазанник. Обычно миллионер восседал с женой во главе длинного стола, а по бокам располагались два поколения потомства вперемежку с гостями, порою довольно чиновными. В случае же визита царя слуги удалялись, за стол с царем допускалась только женская половина семейства Кусовых — супруга Ивана Васильевича, его дочери, невестки. Кушанья подавали и меняли тарелки сыновья и зятья, а себе старик Иван Васильевич отводил самую мизерабельную роль, ибо во все присутствие венценосного гостя стоял за его стулом. Александру I, пренебрегавшему домами высокородных вельмож (которых точно магнитом притянуло вслед за ним на острова), дабы кто-либо из последних не слишком возомнил о себе, у раболепствующего купца было легко щеголять мнимым демократизмом; кусовская «простота», сообщает Вигель, нравилась царю, и в их доме «без всякого тайного умысла он делался весел и любезен».
Это и поразило воображение Лизаньки, кузины Вигеля, дочери обедневшего дворянина, выданной матерью в 16 лет замуж за сына миллионера Николая Ивановича Кусова, по словам Вигеля, «жирного и здорового» детину. Молодую женщину, воспитанную на французских романах, «с нежными чувствами, с умом и знанием приличий» в доме Кусовых никто, включая ее супруга, которого «смешило слово чувствительность», не понимал, как никого из своих купеческих родных не могла понять и она, со временем так возненавидевшая «широкие и раздутые кусовские лица», что с нею при виде их делались нервические припадки. Экзальтированная кузина Вигеля воспылала тайной страстью к «еще молодому (Александру в это время не было 30 лет), прекрасному, ласковому» человеку, «повелевающему миллионами людей», о чем ее невнимательный идол, кажется, даже не подозревал. Ее несчастливый брак с купеческим сынком окончился самым трагическим образом…
И вот в этой-то семье в 1808 году оказался Орест Кипренский, которому согласно желанию коммерц-советника надлежало увековечить его самого и всех его многочисленных чад и домочадцев.
Нелегкая стояла задача перед молодым портретистом. Дотоле ему не приходилось писать лиц купеческого звания, да к тому же ворочавших миллионами и знавшихся с самим царем, отчего не может не закружиться голова даже у знатных особ, не то что у людей самого что ни есть «низкого» происхождения… Однако купцы народ трезвый, расчетливый, не склонный к фантазиям, рассуждал сам с собою Кипренский.
Орест даже улыбнулся при мысли о том, как бы прогневался Иван Васильевич, когда бы он дерзнул изобразить его вроде батюшки, под голландского бургомистра или, паче того, в латах римских…
Тут всякие фантазии предосудительны. Писать Ивана Васильевича надобно таким, каков он есть, в подлинном природном виде: черном сюртуке, белой манишке, подпирающей короткую жирную шею белым же воротничком, и непременно при всех орденах. Но первейшее внимание сходству надобно обратить, дабы верность черт соблюдена была отменным образом, что есть наиглавнейшее условие успеха художника. Однако ж сходство сходству — рознь, мало черты верно передать, надобно жизнь в них вдохнуть, ответствующую нраву, летам и положению портретируемого посреди людей.
Кипренский во всем потрафил Ивану Васильевичу. Он решил тут не отступать от традиции и избрал для коммерц-советника привычную форму старого парадного портрета, изобразив его фигуру почти в целый рост и придав ей прямо вельможную важность и стать. Купец сидит в золоченом кресле, держа в руках раскрытую книгу, которая должна подчеркивать его просвещенность. Традиционный прием атрибута использован, однако, так, что он не дополняет созданный художником образ, а контрастирует с ним. Как-то очень уж неловко держит фолиант купец, привыкший, видно, больше орудовать безменом и амбарными книгами, а не держать в руках ученые труды и предаваться праздным мыслям.
Еще более реалистичным по своей сути представляется зрителю написанный тогда же портрет сына Ивана Васильевича — А. И. Кусова, имеющего действительно «широкое и раздутое кусовское лицо» с чванливо искривленным ртом…
И в это же время, проявляя поразительную гибкость кисти, Кипренский пишет парные портреты супругов П. П. и А. В. Щербатовых, выдержанные в лучших традициях XVIII века. И в это же время он выполняет портреты своего друга, мецената и любителя искусств А. Р. Томилова и ректора Горного института А. И. Корсакова, в которых от XVIII века есть еще атрибуты, указывающие на род занятий портретируемых (миниатюра в руке А. Р. Томилова, чертеж Горного корпуса в руке А. И. Корсакова), но уже нет преграды, отделяющей их от зрителя. Зрителя, которого захватывает мысль, поглотившая А. И. Корсакова, зрителя, который ждет новых, красноречивых слов об искусстве от задумавшегося вдруг А. Р. Томилова. И в это же время Орест пишет «Художника с кистями за ухом» и «Молодого человека в розовом шейном платке», чисто романтические по всему своему строю работы, вершины его творческих искании в эту пору.
Если другие произведения по сравнению с прорывом вперед, сделанным портретом А. К. Швальбе, кажутся некими отступлениями художника, еще только собирающегося с силами, чтобы свершить переворот в отечественном портретном жанре, то два последних полотна как бы говорят, что он теперь приступает к осуществлению своего замысла.
Удивительно, что почти целый век считалось, что это — автопортреты художника, и как таковые они брались за начальную точку отсчета при анализе всей автопортретной серии, оставленной Кипренским. Невооруженным глазом нетрудно увидеть, что на них изображен не автор, не Орест Кипренский, а другие люди. Но ошибка эта совсем не случайна. Не случайна потому, что в «Художнике с кистями за ухом» и «Молодом человеке в розовом шейном платке» Кипренский выразил свое собственное представление о романтической творческом личности — вдохновенной, раскованной, полной чувства собственного достоинства, веры в жизнь, в людей, в искусство, — выразил настолько ярко и талантливо, вложил столько своего, личного, сокровенного, что созданные им образы зритель невольно стал идентифицировать с образом самого их творца.