Рим, виа Сант’Исидоро, напротив капуцинского монастыря

…Светлый край, где небо блещет

Неизъяснимой синевой,

Где море теплою волной

На пожелтевший мрамор плещет,

И лавр и темный кипарис

На воле пышно разрослись,

Где пел Торквато величавый,

Где и теперь во мгле ночной

Далече звонкою скалой

Повторены пловца октавы.

А. С. Пушкин

В Риме Кипренский снял квартиру на виа Сант’Исидоро у домовладельца Джованни Мазуччи. Через двадцать лет на той же самой улице Сант’Исидоро, что напротив Капуцинского монастыря, и у того же самого Джованни Мазуччи остановится другой русский путешественник, которого звали Николаем Васильевичем Гоголем.

Эта улочка, располагающаяся на холме Пинчо, близ площади Испании и церкви Тринита деи Монти, сохранилась и в наши дни. Гоголь, обращаясь к своему приятелю Данилевскому, так объяснял, как можно разыскать его обиталище: «Прежде всего найди церковь святого Исидора, а это вот каким образом сделаешь. Из Piazza di Spagna подымись по лестнице на самый верх и возьми направо. Направо будут две улицы; ты возьми вторую; этою улицею ты дойдешь до Piazza Barberia. На эту площадь выходит одна улица с бульваром. По этой улице ты пойдешь все вверх, покамест не упрешься в самого Исидора, который ее и замыкает; тогда поверни налево. Против самого Исидора есть дом № 16 с надписью над воротами: Appartements meublé. В этом доме живу я».

Во второй половине прошлого века, после объединения Италии и провозглашения Рима столицей нового государства, район города, в котором жил Кипренский, а позднее и Гоголь, подвергся сильной перестройке. От площади Барберини к древнеримским степам, которые проходят по границе большого римского парка Вилла Боргезе, была проложена широкая магистраль виа Венето, на которой построили фешенебельные отели, здания министерств и банков, доходные дома. От площади Барберини вниз, к площади Колонна и к центральному проспекту средневекового Рима Виа дель Корсо, также была пробита новая широкая улица — виа Тритоне с тяжелыми, многоэтажными домами.

А во времена Кипренского и Гоголя здесь пролегали живописные средневековые улочки-щели, на которых жил простой римский люд. Из окон домов и с балконов свешивалось белье. Тут на углу была лавка зеленщика, который устраивал красочную выставку из своих товаров, занимая половину улицы. Рядом располагалась кузница. У входа в нее стояли лошади, у которых меняли подковы. Чуть поодаль фруктовщица расставляла корзины с золотистыми плодами: яблоками, грушами, апельсинами. У дверей остерии с повозки, запряженной осликом, по утрам сгружали бочонки с вином. Хозяин остерии между тем прилаживал на дверях своего заведения оливковую ветвь, означавшую, что в заведении есть молодое вино, привезенное из Дженцано или Фраскати, которые, как и другие окрестные поселения, жители «вечного города» называют Castelli romani — Римские замки, потому что они выросли вокруг средневековых крепостных резиденций бывших феодальных сеньоров. За остерией обувщик чинил башмаки прямо на улице какой-то синьоре, которая, босоногая, стояла рядом, незлобиво переругиваясь с приятельницей, высунувшейся из окна соседнего дома.

Другие дородные матроны сидели у подъездов своих домов на каменных ступеньках или на вынесенных из дома скамейках в окружении целых выводков детей, вязали, штопали белье или искали насекомых в головах друг у друга и заодно следили за приготовлением пищи на жаровне, стоявшей рядом.

Еще дальше была лавка старьевщика, который выставлял на улицу все свои богатства: старинные подсвечники, колченогую статую атлета с отбитыми руками, набор медных плошек, потертый восточный ковер, большую золоченую раму для картины, металлические трости и прочие, никому не нужные товары, на которые никто из обитателей улицы не обращал ровно никакого внимания.

Время от времени хозяйки, занимавшиеся стряпней у себя в доме, показывались в окне, спускали на веревке вниз корзинку и требовали от услужливого зеленщика Пино или булочника Микеле наполнить ее своими товарами: щепоткой петрушки, полдюжиной морковок, двумя кочанами салата-латука и прочими дарами природы впридачу к непременным хрустящим булочкам чириоле, излюбленному лакомству римлян. Операция эта сопровождалась красочной дискуссией с торговцами, угрожавшими прекратить отпуск в кредит своих товаров, если синьора не заплатит долг, но тем не менее покорно выполнявшими заказ неплатежеспособной клиентки.

По вечерам на голову прохожего на этих улочках могли обрушиться выплеснутые из окна помои или куча мусора, хотя на каждом углу дома висели потемневшие от времени мраморные таблички с распоряжениями властей, грозившими строгими карами тем, кто будет вот таким образом освобождать свои жилища от «иммондиций»…

Вся жизнь с утра до ночи здесь развертывалась на глазах друг у друга, все жили друг перед другом нараспашку. Каждый знал, что приготовлено на обед у соседей, какую обнову купил синьор Джузеппе молодой жене, как третьего дня синьора Тереза крупно поссорилась с синьорой Амалией. Ни одного заметного события на своей и соседней улице, во всем квартале, в соседних кварталах не случалось, чтобы во всех деталях не быть обсужденным обитателями, которые от зари до зари проводили дни на брусчатке мостовой, бывшей их салоном, гостиной и клубом.

Сильвестр Щедрин в подробнейших посланиях в Петербург так живописал обитателей виа Пурификационе, на которой Кипренский, рядом с виа Сант’Исидоро, помог ему снять жилье: «Теперь напишу вам, маменька, нечто об образе жизни итальянцев, ограничивая себя одною той улицей, в которой живу, и каким образом день начинается и оканчивается. Итальянка, вставши поутру, наискавшись вшей и причесав свою голову, выносит свои упражнения на улицу и начинает работать. Вокруг каждой стоят женщины, пять или более, сложа руки, разговаривают, тут же начинают проходить разнощики, крича: „аква вита!“[1], и каждая выпьет за байок. За ним пастух со свистом гонит коз, и кому надо молоко, он тут же и подоит, другого молока здесь не употребляют, выключая козьяго. Позавтракав таким образом, начнут готовить обед, очищая разные пряные коренья, которые употребляют в пищу сырые. Это я говорю об людях простых, что здесь называется „дженти ординари“, а народ почище, то есть „дженти полито“, те целый день зевают в окошко, ничего не делая, это об женщинах, а мущины идут на работу, а большая часть толкается на площадях и улицах. Часов в девять начинается крик. Первый есть какой-нибудь сборщик церковный, прося денег для божьей матери, св. Франциска и на души, находящиеся в чистилище, и проч(ее). После тянутся жиды, крича беспрестанно: „абито веккио“[2]. За ними явится слепой нищий и, остановившись пред окнами, читает псалмы, другая партия слепых проиграют на инструментах и пропоют. После мальчишка, стоя посредине улицы, поет жалобные театральные арии и декламирует и проч(ее), словом сказать, беспрестанно какие-нибудь явления».

Сильвестр Щедрин с его увлечением театром и жизнь чужой страны воспринимал как бесконечное представление, которое его и развлекало, и преисполняло симпатией к итальянцам, их нравам и обычаям: «Вечером другое: каждая сидит у своих дверей, ибо простой народ живет в нижних этажах (не имея окошек, выключая двери, над которой маленькое, в два стекла окно), и разговаривают во все горло. Под нами живет одна женщина, великая охотница браниться, и всегда почти задирает кого-нибудь, и брань начинается всегда тихо, потом громче, после во все горло, и все живущие в улице высунутся из окошек, а люди, живущие внизу, пристают и делают партии, и брань становится общей; каждая старается сказать бонмо, для забавы зрителей, и уязвить свою соперницу, после чего шум начинает переходить с одного конца улицы до другого, и оканчивается тем, что уже нет домов; тут уже становится общая тишина, и, наконец, каждая, сказав своей соседке „феличе нотте“[3], захлопнет окошко, потом другая, потом третья, и так далее, и по всей улице только и слышно стук окон и „феличе нотте!“».

Очень сочными красками нарисовал позднее жизнь в народных кварталах «вечного города» Николай Васильевич Гоголь на страницах своей незаконченной повести «Рим»: «Тут все откровенно, и проходящий может совершенно знать все домашние тайны; даже мать с дочерью разговаривают не иначе между собою, как высунув обе свои головы на улицу; тут мужчин незаметно вовсе. Едва только блеснет утро, уже открывает окно и высовывается сьора Сусанна, потом из другого окна выказывается сьора Грация, надевая юбку. Потом открывает окно сьора Нанна. Потом вылезает сьора Лучия, расчесывая гребнем косу; наконец, сьора Чечилия высовывает руку из окна, чтобы достать белье на протянутой веревке, которое тут же и наказывается за то, что долго не дало достать себя, наказывается скомканьем, киданьем на пол и словами: „Che bestia!“[4]. Тут все живо, все кипит: летит из окна башмак с ноги в шалуна сына или в козла, который подошел к корзинке, где поставлен годовой ребенок, принялся его нюхать и, наклоняя голову, готовился ему объяснить, что такое значат рога. Тут ничего не было неизвестно: все известно. Синьоры все знали, что ни есть: какой сьора Джюдита купила платок, у кого будет рыба за обедом, кто любовник у Барбаручьи, какой капуцин лучше исповедует. Изредка только вставляет свое слово муж, стоящий обыкновенно на улице, облокотясь у стены, с коротенькою трубкою в зубах, почитавший необходимостью, услыша о капуцине, прибавить короткую фразу: „Все мошенники“, — после чего продолжал снова пускать под нос себе дым».

…Выходя из дома, Орест спускался по улице к церкви Санта Мария делла Кончеционе, иначе называемой церковью капуцинов, первый этаж которой украшали Гвидо Рени, Доминикино и Караваджо, а подземелье — сами капуцины, соорудившие настоящий храм мертвых, где из костей и черепов четырех тысяч умерших братьев были изготовлены колонны и арки, люстры, канделябры, подсвечники — весь жуткий декор обширнейших подземных залов.

Оставив слева церковь капуцинов, Кипренский выходил на площадь Барберини, где возвышался поросший мхом фонтан Тритона, сделанный по рисунку Бернини. Кругом фонтана тоже были расставлены лотки зеленщиков. Тут же паслись козы. По сторонам площади стояли невысокие здания с облупившейся штукатуркой, окрашенные поблекшей желтой или красно-охристой краской с зелеными, вечно закрытыми ставнями. За этими домами поднимались могучие формы палаццо Барберини, который строили славные зодчие римского барокко — Карло Мадерно, Борромини, Бернини.

Площадь славилась тем, что на ней находился трактир «Лепре», где столовались иностранные художники, — жившие в Риме.

От фонтана Кипренский поворачивал направо и выходил на прямую, как стрела, улицу, которая в те времена называлась страда Феличе, а сейчас — виа Систина.

Виа Систина за последние 160 лет почти не изменилась. Одним своим концом она выходит к площади с фонтаном Тритона, другим — к церкви Тринита деи Монти, которая увенчивает знаменитую Испанскую лестницу. Лестница водопадом широких ступенек спускается к просторной площади Испании с небольшим фонтанчиком в виде лодки, сооруженным в память о наводнении, когда разлившиеся воды Тибра залили весь город и по этой площади римляне плавали на лодках.

Площадь Испании, виа Систина и прилегающие к ним другие улицы — это центр «артистических» кварталов Рима. Здесь жили поколения иностранных художников, которые в течение веков приезжали в Рим для изучения его богатого культурно-исторического наследия и совершенствования своего мастерства.

Если пересечь площадь Испании, то после лестницы сразу же попадешь на улицу Кондотти, на которой с правой стороны находится знаменитое римское «Кафе Греко». «Кафе Греко», так же как и трактир «Лепре» на площади Барберини, были наиболее популярными местами общения иностранной художественной колонии в Риме. Именно в «Кафе Греко» приходила почта из России на имя русских художников, архитекторов и скульпторов, которым довелось побывать на «родине искусств». Здесь они могли познакомиться друг с другом, обменяться мнениями о последних событиях.

Виа Кондотти упиралась в главную римскую улицу — Виа дель Корсо. Улицу гигантских палаццо, построенных в эпоху Возрождения, выходящую одним своим концом на просторную пьяцца дель Пополо, через которую Кипренский въехал в «вечный город», другим — к античным развалинам Форума и Капитолийскому холму, где, следуя древней традиции, 21 апреля Рим справляет день своего рождения.

На Капитолийском холме, архитектурный ансамбль которого был спланирован Микеланджело, в этот день как во времена Кипренского, так и в наше время устраиваются торжественные церемонии. Белокаменные палаццо, построенные по рисункам великого флорентийца, украшаются старинными гобеленами и штандартами с гербами древних кварталов города. Капитолийская площадь, поражающая удивительной гармонией и совершенством архитектурных форм, вечером расцвечивается пламенем средневековых факелов, завораживая волшебной игрой света и тени на мраморе дворцов и античных статуй…

В год приезда Кипренского Рим отметил 2569-ю годовщину своего основания, ибо согласно легенде он был заложен Ромулом, потомком троянца Энея, сыном весталки Реи Сильвии и бога Марса, в 753 году до нашей эры.

Легенда гласит, что один из потомков Энея, царь Нумитор, был свергнут с престола своим братом, кровожадным Амулием. Узурпатор убил сына Нумитора, а дочь его, Рею Сильвию, чтобы избавиться от законного наследника престола, посвятил в весталки, которые давали обет безбрачия.

Но Рея Сильвия родила от самого бога Марса двух сыновей — близнецов Ромула и Рема. Тогда жестокий Амулий решил избавиться от появившихся на свет претендентов на престол, повелев сбросить младенцев в воды Тибра.

И опять произошло чудо: братья-близнецы волною были вынесены на берег, где их вскормила своим молоком дикая волчица, а вырастил подобравший их царский пастух. Став взрослыми, братья узнали о проделках Амулия и совершили справедливое возмездие, вернув трон своему деду. Они же и основали «вечный город», названный в честь Ромула Roma — Римом.

Возникшая впоследствии ссора между братьями имела трагический исход. Ромул убил Рема.

Такова легенда об основании Рима. Но только ли это легенда?

Ученые, в течение столетий считавшие личность Ромула плодом народной фантазии, в последнее время начинают пересматривать свои воззрения на легендарные сведения об основании Рима. Новейшие археологические раскопки дают основания предполагать, что Ромул был вполне реальной исторической личностью. Археологические данные свидетельствуют, что на Палатинском холме, где согласно преданиям Ромул и Рем основали Рим, уже с конца девятого века до нашей эры обитали древние пастушеские племена латинов, которые поклонялись богине Палес, покровительнице стад. В честь этой богини ежегодно 21 апреля устраивались пышные празднества, которые со временем превратились в церемонии в честь основания города.

Благоговейным почитанием обитателей Палатинского холма и много позднее легендарной даты основания Рима пользовались вполне реальные предметы вроде фигового дерева, под которым по преданию оказались выброшенные на берег близнецы, пещера, в которой скрывалась знаменитая волчица, хижина пастуха, приютившего сыновей Реи Сильвии. Что касается самой легенды о волчице и божественном происхождении Ромула и Рема, то все это, по мнению ученых, — позднейшие мифологические наслоения вокруг реальных фактов и реальных личностей Ромула и Рема, основателей города, родословную которых пастушеские племена по вполне понятным причинам вели одновременно и от бога Марса, и от внушавшего им священный ужас зверя — волчицы…

Бесчисленная череда столетий, из которых складывается прошлое города, оставила на его земле свою печать, каждая эпоха засвидетельствовала здесь свое присутствие, превратив Рим в неповторимое, уникальное явление человеческой культуры — раскрытую книгу истории мировой цивилизации. «О Рим, ты целый мир!..» — восклицал Гёте, который писал: «Чем дальше едешь по морю, тем более глубоким становится оно. Подобно этому можно сказать о Риме».

Античная цитадель города Капитолий — лучшая точка для обозрения древнего Рима, откуда открываются дивные виды на руины Форума, замыкаемые на горизонте изломанной линией Колизея, на величавые контуры императорских дворцов и терм Палатина, на средневековые кварталы и памятники Возрождения, окружающие Капитолийский холм с его южной и западной стороны. На самом Капитолии соседствуют бок о бок античность и Возрождение: дворцы, возведенные по рисункам Микеланджело, покоятся на древнеримских фундаментах, а площадь украшает знаменитая конная статуя императора Марка Аврелия, чудом уцелевшая в эпоху варварских нашествий на «вечный город». На Форуме и Палатине в первозданном виде господствует атмосфера античности: здание древнеримского сената, почти не тронутые временем арки Септимия Севера и Тита, колоннады древних базилик и храмов, аркады дворцов, вымощенная глыбами древнего камня Священная дорога, по которой входили в Рим триумфаторы.

В южных и юго-западных кварталах — настоящая чересполосица эпох и стилей. Средневековая ткань города здесь включает в себя и светлые античные образы, и гармоничные шедевры Возрождения, которые удивительным образом уживаются друг с другом, не мешая каждой эпохе говорить о себе полным голосом. Иногда тысячелетия истории города сплавлены в одном каком-либо памятнике. Таков, например, театр Марцелла, сооруженный в период правления Цезаря и Августа, превращенный во времена средневековья в крепость, а в эпоху Возрождения в дворец — палаццо Орсини с присущими этому стилю архитектурными атрибутами, которые как бы подчеркивают здесь преемственность эпох, поступательный ход развития истории.

И так в старом Риме было на каждом шагу. Рядом с театром Марцелла возвышались стройные беломраморные колонны храма Аполлона, основанного в пятом веке до нашей эры, а чуть поодаль — развалины Портика Оттавии, сестры императора Августа, у которых приютился живописный продуктовый рынок. И опять же соседство таких на первый взгляд несовместимых вещей нисколько не оскорбляло вкуса, ибо в Риме античные руины издревле были не предметом музейного мира, а частью жизни его обитателей, согретой, очеловеченной современностью. Поэтому они и воспринимались здесь как-то по-другому, теряя холодность музейных экспонатов…

За Портиком Оттавии тянулись средневековые народные кварталы Рима: стиснутые домами улочки, почерневшие, замшелые стены каменных строений, оставляющие в вышине лишь узкую синюю полоску неба. Только иногда дома там раздвигались, чтобы представить взору чудный палаццо Возрождения или замечательный античный памятник, а затем снова продолжалась средневековая теснота и скученность.

К этому Риму надо было привыкнуть, чтобы понять его своеобразную прелесть, ни с чем не сравнимую и ни на что не похожую. Старый Рим, обрушивавший на новичка целый каскад самых неожиданных впечатлений, торопливого туриста, ожидающего увидеть здесь все разложенным по полочкам, мог привести в оторопь и оставить разочарованным. Но разочарование быстро проходило. Рим обладал магической способностью располагать к себе сердца людей. Несколько простодушно, но очень верно об этом сказал Федор Иордан: «По приезде в Рим, несмотря на его грязь и стертые стены домов, вы немедленно с ним дружитесь. Все в нем грязно… но великолепно!»

Покорял прежде всего добродушный, незлобивый характер итальянцев, их гостеприимство, тонко развитое чувство прекрасного, их красочные обычаи. Виа дель Корсо становилась центром грандиозного народного представления во время знаменитого карнавала, когда все римляне — и стар, и млад, и патриции, и плебеи — вдруг смешивались в одну бурлящую радостью и беззаботностью толпу, которая неистово предавалась удовольствиям праздника.

Как в Риме все было не похоже на чинный Петербург с его ровной и размеренной жизнью, с его никогда и нигде не исчезающими социальными гранями!

В римском карнавале привлекало больше всего именно это — возможность забыть об имущественных и иных различиях между людьми и стать членами единого человеческого сообщества, живущего теми же чувствами, теми же интересами, теми же радостями, что и все. Не случайно поэтому путешественники оставили нам так много зарисовок римского карнавала. Вот что писал о римском карнавале прибывший в Рим осенью 1818 года Сильвестр Щедрин:

«Наконец, дождались карнавала, о котором подробно написать бы вам, маменька; но сколько ни описывай, нельзя вообразить и нельзя иметь понятия, не видавши оного, каким образом веселится народ в сие время…

Что же касается до народу, то вообразите себе, что целый город сошел с ума, — в подобном случае, что станут делать? Я воображал, что, будучи никем не знаем, и полагая, что мое лицо также маска для карнавалу, и еще новенькая, которую никто не узнает, но лишь вышел, как и в меня стали швырять конфетами; увидевши, что нет спуску, я пристал к нашим лифляндцам и швырял также конфетами и встречных, и поперечных. Прогуливаясь с Батюшковым по Корсу, как нас обоих завидели, то тотчас явится маска с метелкою, вычистит платье и за работу ударит тупым концом и пойдет далее; всякий подходит, берет за руку, визжат и делают разные дурачества, иные одеты художниками, прескверно, в соломенных, треугольных шляпах, ходят с портфелями, держа в руках головешки, или большие угли, обступают попавшегося, рисуют с него портрет, выхваляя голову, фигуру и прочее… И чудное дело, всякий говорит и называет это дурачеством, но никто не может усидеть дома. Мне один сурьезный ученый немец, приехавший с молодым, мне знакомым Голицыным, говорил, удивляясь, что он никоим образом не может усидеть дома во время карнавалу, и заключил тем, что кто может это время тратить за книгою, тот, должно быть, мертвой».

Равным образом зрелище римского карнавала позднее захватило и Николая Васильевича Гоголя. В письме к сестрам он рассказывал: «Я не знаю, писал ли я вам что-нибудь о карнавале, то, что называется у нас масленицею. Это очень замечательное явление. Вообразите, что в продолжение всей недели все ходят и ездят замаскированные по улицам во всех костюмах и масках. Иной одет адвокатом с носом, величиною через всю улицу, другой турком, третий лягушкой, паяцом и чем ни попало. Кучера даже на козлах одеты женщинами в чепчиках. Всякий старается одеться во что может, кому не во что, тот просто выпачкает себе рожу, а мальчишки выворотят свои куртки и изодранные плащи. У каждого в руках по целому мешку шариков, сделанных из муки. Этими шариками они бросают друг в друга и засыпают совершенно всего мукою. Все смеются и хохочут».

Гоголь, как выражался Федор Иордан, который тесно общался с писателем в Италии, тотчас сдружился с Римом, когда приехал туда.

И уже в первых письмах Николая Васильевича содержатся страстные панегирики Италии и Риму. Чем же больше всего очаровала эта страна и этот народ великого русского писателя-реалиста? «Что тебе сказать об Италии? — поверяет он 30 марта 1837 года Н. Я. Прокоповичу. — Она прекрасна. Она менее поразит с первого раза, нежели после. Только всматриваясь более и более, видишь и чувствуешь ее тайную прелесть. В небе и облаках виден какой-то серебряный блеск. Солнечный свет далее объемлет горизонт. А ночи?.. прекрасны. Звезды блещут сильнее, нежели у нас, и по виду кажутся больше наших, как планеты. А воздух? — он так чист, что дальние предметы кажутся близкими. О тумане и не слышно».

И в письме А. С. Данилевскому, помеченном 15 апреля 1837 года: «Когда въехал в Рим, я в первый раз не мог дать себе ясного отчета. Он показался маленьк(им). Но чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше, а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу — и уж на всю жизнь».

Летом 1837 года Гоголь, скрываясь от римской жары, уехал в Германию. Уехал и сразу же стал скучать по Италии и Риму. «И когда я увидел наконец во второй раз Рим, — писал он, вернувшись в „вечный город“, — о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то, не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет… Всю зиму, прекрасную, удивительную зиму, лучше во сто раз петербургского лета, всю эту зиму я, к величайшему счастию, не видел форестьеров[5]; но теперь их наехала вдруг куча к пасхе, и между ними целая ватага русских. Что за несносный народ! Приехал и сердится, что в Риме нечистые улицы, что нет никаких совершенно развлечений, много монахов, и повторяют вытверженные еще в прошлом столетии из календарей и старых альманахов фразы, что италианцы подлецы, обманщики и проч(ее) и проч(ее), а как несет от них казармами, — так просто мочи нет».

Кипренский был художником и не оставил нам такого обширного эпистолярного наследия, как Гоголь, в котором рассказал бы о своих мыслях и чувствах по приезде в Италию. Но благодаря автору «Ревизора» мы имеем возможность восстановить психологическую атмосферу, в которой жили и творили русские художники на итальянской земле.

При этом, конечно, никак нельзя забывать того, что писатель прибыл в Рим из России, пережившей восстание декабристов и познавшей тяжесть николаевской реакции. Кипренский же и его друзья Сильвестр Щедрин и Самуил Гальберг приехали в Италию задолго до 14 декабря 1825 года. Они, как и многие другие представители их поколения русской интеллигенции, в те времена еще были одушевлены надеждами, еще верили в либерализм русского царя Александра I, еще носили в душе гордость за подвиг России, которая дала Европе освобождение от наполеоновского владычества. Гоголь, как рассказывают его друзья, очень неохотно показывал при пересечении европейских границ свой паспорт. Ему не доставляло никакого удовольствия объяснять, что он русский, что он подданный николаевской России.

Кипренский, когда в Швейцарии его паспорт приняли за некую китайскую грамоту, с гордостью разъяснял, что это русский паспорт, что он — российский гражданин. В письме к Оленину Кипренский, прожив нисколько месяцев в Италии, прежде всего спешил сообщить, что «лучше ее воображал», что не видит в этой стране «ни саду Европы, ни Рая земного». И тут же, подчеркивая свои патриотические чувства, добавлял, противопоставляя упадку Италии растущую славу и могущество своей родины: «В некие годы! — не сумневаюсь, что здесь могло быть нечто подобное Раю, равно как в некие годы были непроходимые леса и болота там, где славный Петро-Александров град…»

А Гоголь всячески подчеркивал несовпадение своих взглядов на Италию и ее народ с мнением высокопоставленных петербургских чинуш. Говорить во времена Гоголя хорошо об Италии и ее народе, угнетаемом союзной с Россией Австрией, было совсем немодно. Одновременно с Гоголем в Риме весной 1837 года пребывал великий князь Михаил Павлович, который ругал на чем свет стоит Италию и итальянцев, а его раболепствующее окружение из великосветских щеголей согласно ему поддакивало. И это представителя царствующего дома имел в виду Николай Васильевич, когда изливал в письмах свое негодование по поводу оскорбительного отношения к итальянскому народу со стороны вельможных русских путешественников, от которых — напомним слова писателя — казармой несло так, что просто мочи нет. Намек на Михаила Павловича, который был командиром Гвардейского корпуса и изводил подчиненных невыносимой муштрой, был более чем прозрачен…

Кипренский же, напротив, говоря об Италии, заявляет: «…я радуюсь, что родился русским и живу в счастливый век Александра Первого и Елисаветы Несравненной…»

Сочувствие бедственному положению Италии у Кипренского в 1817 году, когда итальянцы связывали еще свои надежды на освобождение от австрийского гнета с новой ролью в международной политике России Александра I, вызывало прилив патриотических чувств, а у Гоголя, двадцать лет спустя, когда именно николаевская Россия помогла Австрии сохранить свое господство на Апеннинском полуострове, — желание не иметь ничего общего с петербургскими пособниками австрийских палачей Италии.

Прозрение у самого Кипренского наступило в Италии и во многом — благодаря Италии. Жуткая нищета итальянцев, как мы помним, поразила художника сразу же после пересечения швейцарской границы, покончив с иллюзиями насчет «Рая земного», коим грезилась «родина художеств» из Петербурга. Страна, родившая на своей земле бессмертные образы красоты, при ближайшем рассмотрении оказалась самой обездоленной из всех европейских стран, по дорогам которых Кипренский проехал, направляясь в Рим. И таково было впечатление всех русских путешественников.

Даже у не очень склонного к эмоциям Федора Иордана сердце сжалось при виде рубищ Италии, особенно на фоне ее роскошной природы, которой русский гравер так радовался после суровых альпийских пейзажей в Швейцарии: «При спуске в скором времени мы почувствовали теплоту, начали помаленьку скидывать с себя пледы, затем шинели. Чудо перерождения представилось моему взору: всюду зелень, голубое небо, палящее солнце. Долой пальто, жарко делается в карете. Боже мой, что за прелесть! Вчера был холод, вокруг все было мертво, обнаженныя деревья стояли, как черные истуканы, и украшали мертвую природу. Теперь же цветущее веселое лето, вся природа в зелени и солнце радует и жжет палящими своими лучами. Это прерождение дало мне понять, отчего Италия называется садом Европы. К пяти часам вечера мы были в гостинице, где почувствовали себя немного разочарованными. Народ показался мне страждущим, неопрятным и бедным после тех местностей Европы, которыя я проезжал, особенно после Швейцарии, соседки Италии. Вид поселян меня пугал: они стояли кое-где в артистических позах, плащи закинуты на плечи ловко, художественно, но они все изношены и в заплатах; характерныя лица, с прекрасными, темными головами, но цвет лица желтый, лихорадочный — они выглядят тщедушными».

А вот слова графа Ф. Г. Головкина, бывшего посла России в Неаполе, путешествовавшего в 1816–1817 годах по Италии: «Сколько бедняков в Апеннинах! Это возбуждает ужас и жалость. Они встречаются по сорока и по пятидесяти, с дикими воплями. Два дня тому назад у дверей того заезжего дома, где я ночевал, было найдено два человека, умерших с голоду. Урожай в этом году был богатейший, но церковную область разоряют эти ужасные монополии. Вообще в Италии все народы жалуются на своих монархов… Я только удивляюсь, как все население не переходит в стан разбойников…»

В Швейцарии, на родине Лагарпа, в кантоне Во Орест запомнил лозунг-девиз его граждан: «Свобода и отечество!» Проехав же Италию с севера до Рима, Кипренский увидел, что итальянцы не имеют ни свободы, ни отечества и что вину за это в немалой степени несет Россия, победительница Наполеона, Россия его кумира Александра I.

Венский конгресс и другие международные встречи новых повелителей Европы, объединившихся в Священный союз, отдали Италию на заклание Австрии. Страна была раздроблена на целых восемь государств: Пьемонт или Сардинское королевство, австрийские владения (они включали северные области Ломбардию и Венето), герцогства Пармское, Моденское и Тосканское, княжество Лукка, Папское государство и Королевство Обеих Сицилий (Неаполитанское королевство). Австрия не только захватила Ломбардию и Венето, но и практически контролировала все так называемые независимые итальянские государства, за исключением Сардинского королевства. В Парме, Модене и в Тоскане на престолы были посажены отпрыски австрийской династии Габсбургов. Австрийские гарнизоны были размещены на территории Папской области. Австрия могла диктовать внешнюю и внутреннюю политику Королевству Обеих Сицилий и назначать австрийского генерала главнокомандующим неаполитанской армии.

На весь Апеннинский полуостров легла тень тяжелого солдатского австрийского сапога, топтавшего национальное достоинство Италии.

Австрия же ходила в привилегированных союзниках России, и русский царь не иначе обращался к австрийскому императору, как словами «любимый брат мой»…

На размышления влекли и вести из России, где во все большую силу входил у Александра А. А. Аракчеев. Царь, без конца разъезжавший по Европе, вручил управление государством именно этому кровожадному зверю, одно имя которого наводило всеобщий ужас и омерзение.

Настроения надежд, горячих упований, веры в будущее постепенно сменялись настроениями разочарования, апатии, неверия. Император Александр I, в честь которого после победы над Наполеоном слагались оды, теперь все более представлялся неким двуликим Янусом. За границей он по-прежнему поддерживал окружавший его ореол «монарха-гражданина», даровал конституцию Польше, произносил либеральные речи. Обещал Александр дать конституцию и России и даже поручил своему временщику разработать проект освобождения крестьян от крепостной зависимости. В 1818 году в речи при открытии Варшавского сейма он публично посулил ввести конституционное правление и в России.

Но все это были слова. На деле же крепостная зависимость крестьян оставалась в неприкосновенности. Более того, крепостные порядки стали постепенно распространяться и на армию. Ради экономии средств на содержание огромной армии А. А. Аракчеев подбросил Александру I идею об организации военных поселений. В этих поселениях солдаты-крестьяне должны были овладевать военным делом, служить в армии и одновременно кормить самих себя, обрабатывая землю. Это была худшая форма военно-крепостного гнета. По барабанному бою крестьяне выходили на пахоту, по барабанному бою с пахоты шли на военные учения. В военных поселениях царила жесточайшая палочная дисциплина, вся жизнь была строжайше регламентирована. Железному порядку должны были подчиняться все жители, включая женщин и детей. Крестьяне повсеместно требовали отмены военных поселений, но Александр I был неумолим. «Военные поселения, — говорил он, — будут, хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Петербурга до Чудова». А расстояние это равнялось более чем ста километрам.

Идея военных поселений была проверена на практике самим А. А. Аракчеевым. Этот жуткий персонаж выдвинулся на политическую сцену России еще при Павле I. Он был подполковником, когда Павел вступил на престол. Через два дня после этого он стал генерал-майором и имел две тысячи душ. Павел оценил собачью преданность Аракчеева, его неукротимое желание услужить. «На просторе разъяренный бульдог, — пишет современник, — как бы сорвавшись с цепи, пустился рвать и терзать все ему подчиненное: офицеров убивал поносными, обидными для них словами, а с нижними чинами поступал совершенно по-собачьи; у одного гренадера укусил нос, у другого вырвал ус, а дворянчиков унтер-офицеров из своих рук бил палкою… Чрезмерное его усердие изумило самого царя, и в одну из добрых минут, внимая общему воплю, решился Павел его отставить и сослать в пожалованную им деревню Грузино…»

Вот тогда-то Аракчеев и попробовал на досуге дополнить крепостные порядки, которые он находил недостаточно строгими, еще и военной дисциплиной. Это было подлинное изуверство. «Сельское житье его было мучительно для несчастных крестьян, между коими завел он дисциплину совершенно военную, — свидетельствует мемуарист. — Ни покоя, ни малейшей свободы, ни веселия, плясок и песней не знали жители села Грузина. Везде видны были там чистота, порядок и устройство, зато везде одни труды, молчание и трепет… Все было на немецкий, на прусский манер, все было счетом, все на вес и на меру. Измученный полевою работой, военный поселянин должен был вытягиваться во фронт и маршировать; возвратясь домой, он не мог находить успокоения: его заставляли мыть, и чистить избу свою и мести улицу. Он должен был объявлять о каждом яйце, которое принесет его курица. Женщины не смели родить дома: чувствуя приближение родов, должны были являться в штаб».

Словом, жизнь в аракчеевской деревне была сплошным адом. Произвол Аракчеева не имел никаких пределов. Он издевался над людьми как хотел. Одним из его развлечений были свадьбы. Когда Аракчееву бурмистр докладывал о предстоящих свадьбах, то он вызывал к себе женихов и невест, расставлял их попарно, жениха с выбранной им невестою. Затем он приказывал перемешать женихов и невест таким образом, чтобы в парах оказались чужие, не любящие друг друга молодые люди, и приказывал их обвенчать. Если же ему докладывали, что какая-либо из сторон не согласна на это, то он давал короткий приказ: «Согласить». Согласие вырывалось ценою жесточайшего наказания, для чего в Грузине в графском арсенале всегда стояли кадки с рассолом, в котором мокли розги и палки. Аракчеев предпочитал, чтобы среди его рабов больше рождалось мальчиков, нежели девочек. И женщинам, которые приносили ему девочек, он угрожал даже штрафом.

Помимо розг, провинившиеся крестьяне могли быть наказаны также и тем, что им надевались на шею железные рогатки. Фанатическая любовь к чистоте Аракчеева также оборачивалась для его рабов беспредельными издевательствами. Посетителей Грузино поражало, что в его саду не видно было опавших листьев. Листья, оказывается, обязаны были немедленно собирать крестьянские дети, которые днями должны были сидеть, укрывшись в кустах сада. Аракчеев обожал певчих птиц и тут тоже прибегал к мерам, которые полностью отвечали его стилю правления. «Я нынешнюю весну, — пишет граф одному из корреспондентов, — строгий отдал приказ в своем Грузине всех кошек посадить на привязь, дабы более моим птицам садовым дать свободы».

Аракчеев был весьма сластолюбив. Одна из его сердечных привязанностей крепостная Анастасия Минкина вошла к графу в огромнейшее доверие и на целые двадцать пять лет стала его домоправительницей и наперсницей в жестоких издевательствах над крестьянами. Впрочем, в последнем она, по свидетельствам, превзошла и самого Аракчеева. Не выдержав истязаний, крестьяне убили Минкину. Рассказывают, что, когда Аракчеев узнал об этом, приехав в Грузино, он в порыве отчаяния выскочил без фуражки из экипажа, с криком и воплем бросился на траву, рвал на себе волосы, бился в судорогах. «Мщение Аракчеева убийцам было беспощадно… — пишет современник. — Мне, …невольному свидетелю казни, при воспоминании об этой трагедии и теперь еще слышатся резкие свистящие звуки ударов кнута, страшные стоны и крики истязуемых и какой-то глухой, подавленный вздох тысячной толпы народа, в назидание которого совершались эти наказания».

А царь, раздававший в Европе конституции, питал к этому человеку безграничное доверие, удостаивал его личных визитов в Грузино, где, чтобы сделать удовольствие своему любимцу, проявлял знаки внимания и к Анастасии Минкиной, заходил в ее комнаты, пивал у нее чай. Вслед за царем самые высшие сановники, чтобы заслужить милость Александра, должны были гнуть спины не только перед всесильным временщиком, но и перед его сожительницей. «Генералы всевозможных рангов, нисколько не стыдясь, — читаем в мемуарах, — целовали ей руки, бесконечно льстили ей, заискивали ее милостей, служили для нее шпионами и доносчиками. По смерти Настасьи в ее бумагах нашлись очень любезные письма к ней разных высокопоставленных лиц с присоединением дорогих сюрпризов вроде кружев, серег».

Глухие вести об аракчеевском произволе, о двуличии Александра доходили до Италии и вместе с итальянскими наблюдениями со временем определили подлинный переворот в душе Ореста Кипренского, сказавшийся самым решительным образом и в творениях его кисти и карандаша, и в отношении к России и ее повелителю.

Загрузка...