С той горсткою невежд, что нашим миром правят
И выше всех людей себя по званью ставят,
Не ссорься. Ведь того, кто не осёл, тотчас
Они крамольником, еретиком ославят.
Народу китайскому сон не нужен — он требует пробуждения.
В середине ⅩⅨ века Китай потрясала крестьянская война тайпинов. Для того чтобы подавить движение тайпинов маньчжурская монархия объединилась с силами китайской реакции и иностранных колонизаторов. К 1864 г. тайпинское государство было разгромлено, а лидеры движения казнены. Но именно с этого времени начинается новый этап национально-освободительной и антифеодальной борьбы китайского народа, этап подготовки буржуазно-демократической революции. К рубежу ⅩⅨ и ⅩⅩ столетий произошли огромные изменения в политической и культурной жизни Китая. Феодальный строй пришёл в состояние полного упадка. Внутренний кризис обострялся вооружённым вторжением западных держав, навязавших Китаю в результате «опиумных» войн 1839—1860 гг. ряд неравноправных договоров. Франко-китайская война 1884—1885 гг., когда китайцы и вьетнамцы плечом к плечу боролись против иноземных захватчиков, японо-китайская война 1894—1895 гг. и героическая оборона Тайваня в 1895 г., революционные выступления «ихэтуаней» (1899—1900 гг.) против империалистического раздела Китая — вот основные события последних десятилетий ⅩⅨ века.
Одновременно это был период, когда в Китае появляется новая интеллигенция, получившая западное образование в Европе, Японии или в колониальных анклавах в самом Китае. Знакомство с западной политической культурой приводило представителей этой сравнительно немногочисленной части китайского общества к убеждению в необходимости реформ, которые вывели бы Китай из полуколониального отсталого состояния. Однако история рассудила по-другому.
Ещё в канун японо-китайской войны в марте 1892 г. в Гонконге группой интеллигентов был основан кружок молодых реформаторов «Литературное общество совершенствования в гуманности». Два года спустя в среде китайской общины на Гавайях выходец из богатой семьи, врач по образованию Сунь Ятсен создал организацию под названием «Союз возрождения Китая». Март 1895 г. оказался знаменательным в истории Поднебесной. Китай потерпел поражение в войне с Японией и уполномоченный маньчжурского правительства Ли Хунчжан, встретившись с японским премьером Ито, подписал унизительный для Китая Симоносекский договор. А 13 марта в Гонконге встретились создатель «Литературного общества» Ян Цюйюнь и лидер «Союза возрождения» Сунь Ятсен, которые провозгласили учреждение объединённой организации — «Союза возрождения Китая». Поражение Китая в войне с Японией революционизировало настроения новых интеллигентов, составлявших руководство «Союза возрождения Китая». Они решили потребовать от маньчжурской монархии, чтобы правящие круги пошли по японскому пути и провели конституционные реформы западного образца. Их требования были изложены в виде «Петиции» на имя императора, опубликованной 30 мая 1895 г. в издававшейся в Гонконге английской газете «Чайна мэйл».
«Мы судим династию,— гласила петиция,— и наш единодушный приговор гласит: династия Цин не исполнила своего долга, не сдержала слова… Император Японии показал Вашему величеству хороший пример. Его мудрость, его дальновидное милосердие к подданным имело следствием то, что Вашему величеству пришлось подписать позорнейший мирный договор, уступить нашу территорию, выплатить самую разорительную контрибуцию».
Авторы петиции аргументировали свои требования ссылками на историю Китая:
«Мы — великая раса,— писали они,— обладающая всеми внутренними качествами великой, современной расы. Могущество наших предков было когда-то известно в Европе и на всем азиатском континенте. Наша цивилизация — древнейшая из ныне существующих, западные нации были нашими послушными учениками.
Увы! Куда делись могущество и слава! Из-за чего сейчас мы в столь жалком, позорном, презренном состоянии? Из-за нерадивости наших правителей.
К стыду наших славных предков, державы ныне рассматривают нас в качестве одной из слабых наций мира. В чём лекарство от наших болезней? В реформе, в реформе по испытанным западным образцам. Мы подчёркиваем это.
Подданные Вашего величества лояльны и законопослушны, но тяжкий груз позора, который каждому из них приходится нести, стал невыносим.
Мы требуем конституционных реформ, большей свободы, в частности свободы слова».
Будучи реформаторами, лидеры «Союза возрождения Китая» считали неотложными следующие меры:
● провозгласить конституционное правление;
● удалить всех неспособных чиновников;
● издать декрет об отмене ношения китайцами-мужчинами кос, символизировавших подчинение маньчжурам;
● запретить женщинам бинтовать ноги;
● запретить опиумокурение;
● издать декрет о свободе печати.
Но в финале «Петиции» звучали угрожающие революционно-ультимативные ноты.
«Довольно подданным Вашего величества терпеть стыд и страдания. Если Ваше величество не облегчит их ношу, им самим придётся сбросить её… Пренебрегите этим манифестом Ваших лояльных, но попираемых ногами, обременённых позором, отчаявшихся подданных — и они вынуждены будут низвергнуть династию Цин»[35].
Итак, новая интеллигенция по примеру интеллигентов древности, обличавших обладателей трона, выступила с обличением-предупреждением. Но в отличие от древних Сунь Ятсен и его сподвижники вышли за рамки конфуцианской морали, не дождавшись никакой реакции на их петицию, решили поднять восстание на юге Китая в г. Гуанчжоу. Однако намеченное на 26 октября 1895 г. восстание в Гуанчжоу было разгромлено властями ещё до его начала. Сунь Ятсен с двумя друзьями вынужден был бежать в Японию, чтобы продолжить борьбу. Формула традиционного противостояния интеллигенции и власти наполнилась конкретным содержанием — революционной борьбой за свержение маньчжурской династии Цин, правившей Китаем с середины ⅩⅦ столетия.
Важно и то, что новая интеллигенция осознала свою новую общественную функцию — преобразование китайского общества на основе его политической, экономической и культурной модернизации. Как показал первый опыт, призывы к верхам встать на путь обновления страны остаются бесплодными. Это получило подтверждение и в деятельности стремившихся к реформам представителей традиционной интеллигенции, возглавлявшихся Кан Ювэйем, Лян Цичао и Тань Сытуном.
Первое выступление «традиционалистов» произошло одновременно с действиями «Союза возрождения Китая» — весной 1895 г. Оно также было стимулировано поражением Китая в войне с Японией. Когда в Пекин прибыли кандидаты для сдачи экзаменов на высшую учёную степень «цзиньши» — «академию), 1300 претендентов предприняли коллективную акцию, подав на имя императора петицию, в которой просили провести реформы по японскому образцу. В их план входило:
● направление чиновников на учёбу за границу;
● создание современной по тем временам армии для обороны страны;
● проведение финансовой реформы;
● предоставление свободы слова путём поощрения выпуска газет и журналов.
Лидером этих реформаторов был Кан Ювэй, интеллигент классической формации, однако отступивший от конфуцианских догм и стремившийся наполнить конфуцианство новым содержанием. Конечно, не вливают вино молодое в мехи старые, но использование привычной формы для внедрения в общество новых идей было для Кан Ювэя и его соратников единственным способом вести диалог с властями, оставаясь в рамках лояльности. Основой учения Кан Ювэя была идея построения своеобразной Утопии — общества Датун (Великого Единения). Это был синтез западного утопического социализма с конфуцианским учением о золотом веке прошлого.
Кан Ювэй, владевший западными языками, имел возможность в Шанхае и Гонконге ознакомиться с социальными учениями Запада. Привнеся в конфуцианство принцип человеколюбия, Кан Ювэй выводил из него теорию всеобщего равенства людей и их стремления к радости, как антитезу существующей социальной иерархии и страданиям. Общество Датун, подчёркивал он, предполагает отмену государства, упразднение его основной ячейки — семьи. К этому можно прийти через упразднение государственных границ, армий, основание всеобщего Великого Союза стран и народов. Во главу угла будут поставлены личная независимость индивидуумов и равенство полов. В обществе Датун труд станет одним из видов радости, все будут работать по нескольку часов в день, при этом сохранятся богатые и очень богатые люди. Изобилие будет обеспечиваться научно-техническим прогрессом. Будет отменена частная собственность на землю, останется лишь один налог — десятина от дохода. Семья должна быть упразднена, детей станут помещать в специальные воспитательные дома. А стариков будут устраивать в домах для престарелых, которые поделятся на несколько категорий, в зависимости от заслуг перед обществом их обитателей.
Ближайший соратник Кан Ювэя — Лян Цичао, используя знание японского языка, достаточно глубоко ознакомился с западными трудами по всемирной истории и естествознанию. Эволюционный метод естественного отбора он переносил на экономические и международные отношения, считал, что мировая цивилизация движется к эре Датун, но в этом движении выиграют сильнейшие. Он справедливо ставил вопрос об исторической альтернативе: прогресс движется либо реформами, как в Японии, либо революционным путём, как это произошло вследствие Великой Французской революции. Для Китая он не исключал оба этих пути, хотя подчёркивал, что предпочитает путь реформ. Лян Цичао предвидел, что при социализме государство будет объединять людей «в подобное машине общество, возглавляемое центральным органом, чтобы скреплять и организовывать его, а также добиваться равенства среди неравенства»[36]. С его точки зрения, Китаю, чтобы вырваться из отсталости, придётся пройти путь жёсткого государственного вмешательства в экономику.
Идеи социальной утопии, основанные на реинтерпретации классиков китайской философии Мэн-цзы и Чжуан-цзы и, главным образом, на буддистских представлениях о победе духовного начала над материальным, исповедовал другой сподвижник Кан Ювэя — Тань Сытун. Он был знаком и с «Общественным договором» Руссо. В будущем обществе, по мнению Тань Сытуна, не будет ни государств с их границами, ни каких-либо форм правления (ни монархии, ни демократии). Это будет земной буддийский рай, в который сойдёт Майтрейя, и где исчезнут страдания, болезни и т. п.
В 1898 г. Кан Ювэй был назначен на пост советника императора Гуансюя, находившегося по молодости лет под опекой вдовствовавшей императрицы Цы Си. Для Кан Ювэя это был шанс осуществить хотя бы часть задуманного плана реформ. Он и его сподвижники с июня по сентябрь 1898 г. готовили и издавали указы об отмене старой системы экзаменов, сокращении численности маньчжурской гвардии, уменьшении числа привилегированных присутственных мест, являвшихся синекурами для сановной знати, о создании Пекинского университета. Реформаторы были озабочены расширением переводов литературы с западных языков и упрощением подачи императору петиций от населения. Вместе с тем идеи насильственных мер не оставляли реформаторов-традиционалистов. Они решили путём заговора устранить консервативную правящую верхушку, возглавлявшуюся Цы Си.
Ставка была сделана на генерала Юань Шикая. Император Гуансюй назначил Юань Шикая заместителем министра обороны. В ходе намеченного на 26 октября парада в Тяньцзине верные Юань Шикаю воинские части должны были уничтожить группу противников реформ. Но заговор провалился, Юань Шикай выдал его план императрице Цы Си, которая нанесла упреждающий удар, отстранив от власти Гуансюя, арестовав и казнив ряд участников заговора. «Сто дней» реформ закончились плачевно[37].
«Истории никто не делает, её не видно, как нельзя увидеть, как трава растёт. Войны, революции, цари, Робеспьеры это её органические возбудители, её бродильные дрожжи. Революции производят люди действенные, односторонние фанатики, гении самоограничения. Они в несколько часов или дней опрокидывают старый порядок. Перевороты длятся недели, много годы, а потом десятилетиями, веками поклоняются духу ограниченности, приведшей к перевороту, как святыне»[38].
Революцию от бунта, который также может в течение нескольких часов свергнуть власть, отличает то, что она планируется, готовится. Её лидеры, даже будучи «односторонними фанатиками» и «гениями самоограничения», должны знать на кого опираться и к каким слоям населения апеллировать. Наконец, у каждой революции для достижения успеха должна быть программа экономического, политического и духовного обновления общества. Выработка такой программы может быть осуществлена только представителями той интеллектуальной части общества, которая принадлежит к революционной интеллигенции.
Китайским бунтом, переросшим в восстание, но не в революцию, было движение «ихэтуаней» («отрядов справедливости и мира») в 1900—1901 гг. Однако ни реформаторы во главе с Кан Ювэем, ни революционеры, ведомые Сунь Ятсеном, не поддержали это восстание. Реформаторы и революционеры считали необходимым опереться на помощь Запада для модернизации Китая. Движение «ихэтуаней» было вызвано настроениями ксенофобии и направлено против засилья иностранных держав на Китайской земле. Цинское правительство даже попыталось опереться на «ихэтуаней» для отражения наступления западных держав. Но этот союз власти и народа оказался весьма кратковременным. Колониальные державы, объединив усилия, направили в Китай войска, которым удалось разгромить «ихэтуаней». Цинскому правительству был навязан очередной неравноправный договор — Международный протокол, подписанный 7 сентября 1901 г. в Пекине[39]. Китай не должен был держать в столице войска, ему запрещалось закупать за границей новейшее вооружение, и, наконец, он обязался выплатить в течение 39 лет иностранным державам компенсацию в виде огромной контрибуции в 450 млн юаней[40].
В 1903 г. Сунь Ятсен и молодой революционер Цзоу Жун выдвигают идею не просто свержения монархии в Китае, но и замены её республикой. В памфлете «Армия революции» Цзоу Жун, отталкиваясь от трудов Ж.-Ж. Руссо, Ш. Монтескьё, Дж. Милля, утверждал, что путь Китая к обретению независимости и могуществу лежит через свержение господства династии Цин. Он также подчёркивал, что революции, причём революции народной, должна предшествовать её идеологическая подготовка[41]. Важнейшую роль в идеологической подготовке революции начала играть пресса. Журналы и газеты издавались за рубежом, в Японии, где обучение проходило значительное число китайской молодёжи, а также на территории иностранного сеттльмента в Шанхае и в крупных провинциальных городах. Они стали рупором новой интеллигенции, призывавшей к свержению монархии.
Пресса играла роль не только идейного пропагандиста, но и организатора революционного движения. В 1903—1905 гг. в Японии и на территории Китая начали возникать революционные организации, ставившие целью борьбу против Цинской династии. Этот процесс был ускорен успехом Японии в русско-японской войне. В июле 1905 г. в Японии Сунь Ятсен при поддержке молодых революционеров — Хуан Сина, Чэнь Тяньхуа, Сун Цзяожэня, Чжан Цзи — объединил на базе «Союза возрождения Китая» другие имевшиеся революционные организации в первую революционную партию — лигу «Тунмэнхой» («Объединённый союз»). По конспиративным соображениям из названия партии были сняты два начальных слова — «Чжунго гэмин» («Китайский революционный»). Программным документом этой партии стали «три народных принципа», предложенные Сунь Ятсеном. В газете «Миньбао» («Народная газета»), которую с ноября 1905 г. начало издавать руководство Тунмэнхоя, Сунь Ятсен разъяснил, что «три народных принципа» это — «национализм», «народовластие», «народное благоденствие». Принцип «национализм» означал свержение чужеземной маньчжурской династии и приход к власти коренной нации — ханьцев. «Народовластие» подразумевало установление в Китае республиканского строя, избрание на общенациональных выборах президента и парламента. Парламент должен был разработать конституцию страны. Наименее чётким был принцип «народное благоденствие», декларировавший «уравнение прав на землю» путём установления единого государственного налога на неё в зависимости от рыночной цены[42]. Сунь Ятсен предполагал, что таким образом постепенно государство сможет дать землю тем, кто её обрабатывает. Наконец, принцип его «национализма» не исключал широкой помощи западных держав в модернизации Китая.
Революционная тактика «Объединённого союза» практически не отличалась от той, к которой прибегал «Союз возрождения Китая». Свержение существовавшего строя предполагалось осуществить путём вооружённых выступлений боевых групп, подготовленных в рядах «Объединённого союза». Причём выступления эти планировались на юге Китая, где были традиционно активны тайные общества. Их рассчитывали использовать для организации общенационального взрыва. Путч в столице не планировался революционерами. Они считали, что народ Китая уже подготовлен к освобождению от маньчжурского владычества. Опыт «тайпинов» и «ихэтуаней» ими практически не учитывался. Они очень медленно осваивали и опыт собственных поражений. Не случайно Сунь Ятсен насчитал 10 поражений своих сторонников, прежде чем они победили Цинов.
Но революционный кризис в Китае нарастал. К нему больше подталкивали даже не выступления сторонников «Объединённого союза» — они лишь показывали возможный путь действий, а те политические и экономические шаги, которые осуществлялись цинским правительством. К осени 1911 г. кризис Цинской империи достиг кульминации. 10 октября в столице провинции Хубэй г. Учане вспыхнуло восстание местного гарнизона. Значительная часть солдат и офицеров «новой армии», расквартированной в Учане, была распропагандирована участниками двух подпольных, революционных организаций, действовавших там. Они назывались «Литературное общество» и «Союз общего прогресса», в идейном плане их руководители были близки «Объединённому союзу» и находились в контакте с ним.
Вооружённое выступление увенчалось успехом. Руководители восстания на следующий же день объединили свои усилия по устройству новой власти с провинциальным Совещательным комитетом по подготовке конституции. Эта принципиальная позиция на объединение всех сил нации для возрождения Китая позволила привлечь на сторону революции патриотов из среды чиновников, военных, представителей национальной буржуазии. Другим шагом, обеспечившим успех революции, было обращение к иностранным державам с уверением в соблюдении всех договоров и соглашений, подписанных прежним режимом. Это обеспечило нейтралитет держав в конфликте и лишило цинское правительство их поддержки[43]. В сложившейся ситуации началось победоносное наступление революции на цинский режим. Через два месяца после выступления в Учане 15 из 18 провинций Китая освободились от власти маньчжурской деспотии, причём в 8 из них революционеры пришли к власти мирным путём. В остальных же решающую роль сыграли части «новой армии», вставшие на сторону революции и поддержанные народными массами.
В этой критической для себя ситуации маньчжурская верхушка вспомнила о генерале Юань Шикае, однажды уже «спасшем» двор от реформ Кан Ювэя. Он назначается командующим войсками, сохранившими верность правительству, кстати, когда-то Юань Шикай руководил ими и реорганизовал их. Вслед за этим 2 ноября 1911 г. он получает пост премьер-министра. Фактическая власть на Севере Китая могла сосредоточиться в руках этого китайского сановника. Но он не спешил в столицу. Он был воспитан в традиционном стратегическом мышлении. Видя шаткость позиций маньчжурской верхушки, Юань Шикай решил реализовать стратагему «превратить роль гостя в роль хозяина», то есть самому стать единовластным повелителем огромной страны.
Только выждав, когда правительственные войска после ожесточённых боев овладели большей частью г. Ухань, но не смогли взять Учан, а повстанцы в свою очередь заняли Нанкин, что свидетельствовало о наступившем равновесии сил, Юань Шикай появился в Пекине. Здесь, оценив обстановку, он приступил к реализации других, промежуточных стратагем «извлечь нечто из ничего» и «для вида чинить деревянные мостки, втайне выступить в Чэнцзан». Первая из них была рассчитана на иностранных дипломатов, а вторая — на революционные силы юга. Представителей западных держав Юань Шикай убедил, что он может быть гарантом их интересов в Китае, в связи с чем ему была обещана политическая и финансовая поддержка. Одновременно он вступил в тайный контакт с лидерами революционного юга, стремясь и в случае полной победы революции получить полноту власти. Если через британского посланника он интересовался реакцией Запада на возможное провозглашение его императором, то у лидеров революции он оценивал шансы стать президентом страны[44].
Конечно, молодым интеллигентам, стоявшим во главе левого крыла революционных сил, было трудно тягаться в искусстве борьбы за власть с таким прожжённым политиканом-стратагемщиком, каким был Юань Шикай. При этом следует учитывать, что он был военной и политической фигурой, известной в общенациональном масштабе. Предложив революционному югу перемирие, Юань Шикай решил переиграть его лидеров за столом переговоров. Для Юань Шикая перемирие и переговоры предотвращали наступление южан на столицу. Переговоры начались в Шанхае 18 декабря. Правительственная сторона, активно поддержанная ведущими европейскими державами — США и Японией, отстаивала идею конституционной монархии. Напомним, что Великобритания, Германия, Испания, Италия, Россия, Япония были монархиями. Для Юань Шикая принятие этой формы правления южанами создавало бы реальную возможность отстранить от власти маньчжурскую верхушку и, провозгласив императором себя, основать новую китайскую династию. Антиманьчжурский потенциал революции был бы, таким образом, реализован. В этом и заключалась его стратагемная ловушка. Представители революционного юга пытались в ходе переговоров твёрдо отстаивать идею президентской республики, предлагая Юань Шикаю пост президента. Против этого не возражали и Сунь Ятсен, и Хуан Син.
Сунь Ятсен возвратился в Китай из США через три дня после начала шанхайских переговоров. 25 декабря его торжественно встречали в Шанхае, и уже на следующий день на совещании руководителей «Объединённого союза» он был выдвинут на пост временного президента республики. А 29 декабря в Нанкине, который был столицей Китая в 1368—1421 гг. после свержения монгольской династии, а также являлся в 1853—1864 гг. столицей повстанцев-тайпинов, на конференции представителей провинций Сунь Ятсен подавляющим большинством голосов (16 из 17) был избран временным президентом страны и принял на себя эти полномочия. «Объединённый союз» начал выполнять свою программу.
Уже 1 января 1912 г. Сунь Ятсен в Нанкине — этом символе китайской государственности — принимает президентскую присягу. Её текст носил чёткую антиманьчжурскую, демократическую направленность. «Я клянусь свергнуть маньчжурское самодержавное правительство,— провозгласил интеллигент, впервые в тысячелетней истории Китая ставший руководителем страны,— укрепить Китайскую республику, заботиться о счастье и благоденствии народа, руководствоваться общественным мнением народа. Обязуюсь быть преданным интересам нашей страны и всегда служить народу». Далее он определил цели и сроки своего пребывания у власти:
«Когда самодержавное правительство будет свергнуто, когда внутри страны не будет больше смуты, когда Китайская республика займёт подобающее ей место среди других государств и будет признана ими, тогда я сложу с себя полномочия. Торжественно клянусь в этом народу»[45].
День принесения этой присяги стал днём провозглашения Китайской республики.
Созданное Сунь Ятсеном правительство начало строить новые государственные институты. В январе-марте 1912 г. было сформировано правительство, создан высший законодательный орган — Национальное собрание, обнародована и принята временная конституция республики, отменены многие наиболее одиозные предписания цинских властей, такие, как ношение мужчинами кос и бинтование ног у женщин, пытки в судах и продажа в рабство за долги.
Избрание Сунь Ятсена временным президентом и его меры по строительству государства нанесли сильнейший удар и по дальнейшему существованию цинской монархии, и по замыслам Юань Шикая. Ему пришлось скорректировать стратегические планы, оставив прежней главную цель — установление режима своей личной власти. Во-первых, он лично возглавил переговоры с революционным Югом. Во-вторых, Юань Шикай вынудил через императрицу-регентшу малолетнего императора Пу И отречься от престола. Цинская династия 12 февраля 1912 г. прекратила своё существование. В эдиктах об отречении провозглашалась республика и вся власть передавалась Юань Шикаю. Это усилило его позиции на переговорах. Руководство «Объединённого союза» почти единогласно высказалось за соглашение с Юань Шикаем. Сунь Ятсен в тот же день перед Национальным собранием был вынужден сложить с себя президентские полномочия. 15 февраля Юань Шикай единогласно был избран президентом республики. Но он был представителем традиционной политической культуры Китая, и для него образ главы государства выступал только в императорских одеждах.
Столицей страны вновь стал Пекин. Юань Шикай переформировал правительство, введя в него своих сторонников. Он укрепляет и расширяет своё влияние в армии. Сунь Ятсен, в свою очередь, реорганизовал «Объединённый союз» в общенациональную парламентскую партию Гоминьдан. На выборах в Национальное собрание Гоминьдан одержал победу, получив почти 50 % мест и в нижней и в верхней палатах. Но парламентские методы борьбы не входили в стратегию Юань Шикая. Ближайший сподвижник Сунь Ятсена — Сун Цзяожэнь — фактически руководивший Гоминьданом, мог претендовать на пост премьер-министра, но по негласному распоряжению Юань Шикая он был убит. Премьером становится командующий Бэйянской армией, военный министр Дуань Цижуй. Юань Шикай перешёл к традиционной для цинского Китая «политике умиротворения» Юга. Отношения Севера и Юга резко обостряются. На юге вспыхивают крестьянские восстания, вновь начинают действовать революционные организации.
Гоминьдан выступил с призывом к народу начать вооружённую борьбу с Юань Шикаем, как с узурпатором власти. Вооружённые силы на юге, оставшиеся верными республиканским идеалам, начинают вооружённую борьбу с режимом Юань Шикая, которую называли «второй революцией»[46]. Но военное и политическое превосходство позволили Юань Шикаю к осени 1913 г. разгромить вооружённые силы Гоминьдана. Это означало завершение Синьхайской революции в целом.
Синьхайская революция, результатом которой явилось свержение Цинской династии и создание республики, победила. Монархия была уничтожена, но власть перешла в руки реакционного правительства Юань Шикая, добившегося поста президента. Феодализм ещё сохранял прочные позиции во всех областях жизни. Опираясь на милитаристские клики, Юань Шикай пытался воссоздать монархию. Страна оставалась отсталой и слабой. Империалистическая экспансия в Китае продолжалась, и вместе с тем росло национальное самосознание народа, всё активнее боровшегося за независимость. Лучшие представители китайской буржуазии выступали против сохранения феодальных устоев, китайская революционная интеллигенция, обретя опору в суньятсеновском Гоминьдане, готова была продолжить борьбу за демократическое переустройство китайского общества[47]. Таким Китай вступил в один из крупнейших кризисов международных отношений ⅩⅩ века, в тот излом их, который именовался Первой мировой войной.
Разумеется, Китай как полуколониальная страна, не начинавшая, по сути, процесс модернизации, не мог быть активным субъектом борьбы двух коалиций держав. Но кризис международных отношений затронул его в полной мере, наложившись на излом национальной истории. Китай под сильным нажимом держав Антанты объявил войну Германии и Австро-Венгрии только 1 августа 1917 г. Пользуясь тем, что государства Антанты сосредоточили свои усилия на европейских фронтах, а США ещё не были готовы к активизации своей политики в отношении Китая, претензии на господство в Китае выдвинула Япония. Опираясь на крупные военные базы в Южной Маньчжурии и Корее, Япония под предлогом войны с Германией ввела в провинцию Шаньдун —сферу немецкого влияния в Китае — значительные военные силы. После завершения боевых действий против немецких гарнизонов в Шаньдуне Япония, игнорируя протест Китая (7 января 1915 г.), оккупировала всю эту провинцию и вслед за тем предъявила китайскому правительству ноту, называемую «21 требование», где излагалась широкая программа, рассчитанная на захват японским империализмом господствующих политических и экономических позиций в Китае.
Текст «21 требования», переданный японским посланником Хиоки 18 января 1915 г. Юань Шикаю, состоял из пяти разделов:
● от Китая требовалось признать соглашение Японии с Германией о провинции Шаньдун, согласиться не сдавать в аренду территорию этой провинции и прилегающих к ней островов третьим странам, предоставить Японии право на железнодорожное строительство и проживание японцев в Шаньдуне;
● Япония настаивала на продлении срока аренды Южно-Маньчжурской железной дороги, Дальнего и Порт-Артура до 99 лет, контроле над восточной частью Внутренней Монголии, предоставлении ей права на контроль и управление Гирин-Чанчуньской железной дорогой на 99 лет;
● Япония потребовала превратить Ханьепинский металлургический комбинат в смешанное японо-китайское предприятие и лишить Китай права без согласия Японии распоряжаться собственностью этого предприятия;
● Китай должен был отказаться от отчуждения или сдачи в аренду какого-либо пункта на своём побережье третьим странам;
● наконец, общеполитические требования предусматривали японский контроль над Китаем, обязательство китайской стороны приглашать японских советников по политическим, финансовым и военным делам; полицейские учреждения в важнейших пунктах Китая должны были управляться совместно японцами и китайцами; Китай должен был приобретать в Японии не менее 50 % вооружений, создавать японско-китайские арсеналы; наконец, Японии должно было быть предоставлено право сооружать железные дороги в Центральном Китае и в долине Янцзы, а Китаю не разрешалось строить без ведома Японии железные дороги и порты в провинции Фуцзянь.
По сути Япония спустя 20 лет после японско-китайской войны 1894—1895 гг. вновь предъявила Китаю ультиматум как побеждённой стороне. Но при этом японское правительство, помня о демарше держав в 1895 г., сорвавшем японские захватнические планы, попыталось скрыть от мировой общественности, в том числе и от союзной Великобритании, содержание своего ультиматума. Китайская дипломатия решила применить «один яд против другого» и проинформировала о японских требованиях американского посланника в Пекине. 25 января сообщения о притязаниях Японии появились на страницах китайской прессы. Японское правительство, опасаясь вмешательства держав, попыталось даже отрицать сам факт предъявления требований Китаю. 27 января японский посол в Вашингтоне выступил с официальным опровержением сообщений, опубликованных китайской прессой. Но одновременно японское правительство предписало своему послу в Пекине принудить китайскую сторону немедленно вступить в переговоры по оформлению соглашением японских требований.
Дипломатический расчёт японского правительства оказался достаточно точным: державы не вступились ни за Китай, ни за свои интересы в Китае. В мае 1915 г. Юань Шикай принял японские требования, хотя и в несколько смягчённом варианте. Китай был поставлен перед угрозой превращения в колонию японского империализма. Но те, кто скрепил своими подписями это соглашение, не учли реакции китайского народа, который решительно поднялся на борьбу против захватнических планов Японии. 25 мая — день подписания правительством Юань Шикая соглашения с Японией — был назван китайской общественностью «днём национального позора». Революция дала ощутимые плоды: китайцы оказались способными на организованное сопротивление. По всей стране прокатилось мощное движение бойкота японских товаров, банков и торговых организаций. Это ослабляло и позиции Юань Шикая в стране.
Значительную роль в трансформации китайского общества стали играть созданные в стране в результате постепенных реформ в области образования университеты. Именно они превратились в очаги нового знания, новой культуры. В них, наряду с зарубежными центрами высшей школы, получили подготовку китайские интеллигенты новой формации. Лидером этого направления развития китайского общества стал Пекинский университет. Здесь в 1915 г. зародилось «Движение за новую культуру». Девизом новой интеллигенции стал лозунг «Наука и демократия».
«Это было не только новое поколение образованного сословия, но и новая интеллигенция, представлявшая иную социальную среду — новые средние слои,— отмечает A. B. Меликсетов.— Это были патриоты, остро и болезненно переживавшие упадок своей родины, её бедность и отсталость, разнузданность милитаристских режимов, однако видевшие выход из создавшегося положения не в возвращении к традиционным ценностям, а в смелом движении вперёд, в модернизации всех сторон жизни Китая»[48].
Эта интеллигенция сплотилась вокруг печатного органа «Синь циннянь» («Новая молодёжь») — журнала, который начал выходить в 1915 г. под редакцией профессора Чэнь Дусю, ставшего через два года деканом факультета гуманитарных наук Пекинского университета. Если первые реформаторы и революционеры пытались обращаться с призывами к верхам, то лидеры «Движения за новую культуру» апеллировали к молодёжи Китая, в первую очередь к студенческой молодёжи. Такие идеологи движения, как Чэнь Дусю, Ли Дачжао, У Юй , Гао Ихань, резко выступали против предложения Кан Ювэя восстановить в Китае культ Конфуция, в котором они видели препятствие на пути политических преобразований и развития демократии. Великий писатель Лу Синь начинал печататься на страницах журнала «Новая молодёжь», борясь за раскрепощение личности от пут старого режима, старого уклада жизни китайских тружеников.
Боевая позиция журнала «Синь циннянь» и представителей «Движения за новую культуру» в целом активизировали демократическое движение в Китае. Но придать ему революционный характер смогла лишь такая историческая личность, как Сунь Ятсен, являвшийся наиболее крупным теоретиком государственного строительства. После поражения в борьбе за президентский пост Сунь Ятсен как бы отошёл на второй план в политической жизни страны. Но он нашёл в себе силы продолжить разработку своего учения, изучить развитие крупнейших индустриальных держав того времени, понять существо их политики и определить реальные пути достижения Китаем положения в мире, соответствующего возможностям страны и потенциалу её народа. Сунь Ятсен смог освободиться от многих иллюзий прошлого. Так, некоторая идеализация Японии была полностью развеяна в его сознании после появления на свет «21 требования».
К окончанию мировой войны Сунь Ятсен завершил и опубликовал фундаментальную теоретическую работу, состоявшую из трёх книг: «Социальное строительство (Первые шаги народовластия)» (1917), «Материальное строительство (Промышленный план)» (1918) и «Духовное строительство (Учение Сунь Вэня)». Сунь Ятсен ещё в 1917 г. в брошюре «Вопрос жизни и смерти Китая» дал оценку мировой войны, как войны грабительской, идущей за передел мира между империалистическими державами. В заключении же своего фундаментального труда он провидчески отметил:
«Китай, как самая богатая и населённая страна в мире, станет объектом, за счёт которого попытаются возместить убытки от войны… Пока Китай останется отданным на милость милитаристских держав, ему будет грозить или раздел на части между несколькими державами, или поглощение одной из них»[49].
Это в полной мере подтвердилось на открывшейся в январе 1919 г. Версальской конференции, где державы-победительницы пытались создать новую систему международной безопасности. Китай, выступивший на стороне Антанты, был в праве рассчитывать, что его национальные интересы будут учтены. Китайская делегация в первую очередь потребовала денонсировать навязанное Японией Соглашение от 9 мая 1915 г., известное как «21 требование», ликвидировать сферы влияния держав в Китае, возвратить Китаю концессии и таможенную автономию, вывести иностранные войска с его территории. Чтобы Китай стал субъектом международного права, необходима была отмена того, что было определено Международным («Боксёрским») протоколом 1901 г. Однако союзники не пошли на встречу чаяниям Китая, ни о каком восстановлении суверенитета страны, подорванного системой неравноправных договоров, они не захотели даже разговаривать. Более того, они признали «право» Японии на германское «наследство в Китае».
Известие об этом вызвало в Китае бурю возмущения. 4 мая тысячи пекинских студентов вышли на площадь Тяньаньмынь с требованиями не ставить подпись китайской делегации под Версальским договором, отказаться от «21 требования», удалить из правительства прояпонски настроенных министров[50]. К июню эпицентр протестных выступлений переместился в Шанхай, где студентов поддержали рабочие, торговцы, служащие. Движение охватило всю страну. Наиболее активно в нем участвовали помимо студенчества, мелкая буржуазия и — впервые в истории Китая — молодой китайский пролетариат. Появилась новая форма борьбы — забастовка трудящихся.
В результате правительству пришлось отказаться от подписания Версальского договора, уволить японофилов из кабинета министров, прекратить репрессии против патриотического движения. Немалую роль в уступчивости правительства сыграл урок России, где свершилась Октябрьская революция. «Как первый тунговый лист, упавший с ветки, говорит о приближении осени, так революция в России предвещает новые великие события»[51],— ещё в 1918 г. писал выдающийся революционер, учёный и поэт Ли Дачжао. И действительно, под влиянием Великой Октябрьской революции нарастали революционные настроения в Китае. Они и вылились в 1919 г. в мощное патриотическое «движение 4 мая», направленное против империализма и феодализма. Участники «движения 4 мая» брали на вооружение русский пример, многие из его лидеров (Чэнь Дусю, Ли Дачжао, Дэн Чжунся, Цай Хэсэнь, Чжан Тайлэй, Пэн Бай) обратились к марксизму. Эти лидеры прошли путь от «Движения за новую культуру», через «движение 4 мая» к революционному движению, основанному на идеях Маркса и Ленина. «Идти по пути русских — таков был вывод», так позднее оценил Мао Цзэдун обретение китайцами марксизма в результате применения его русскими. В первых рядах этого «похода по пути русских» шла китайская революционная интеллигенция.
Капают слёзы из глаз,
Гнев закипает в груди!
Я пробудился от сна!
О горечь утраты иллюзий!
Го Можо родился 16 ноября 1892 г. Его детство протекало в годы, когда начинала формироваться китайская национальная буржуазия, возникали промышленные предприятия, появлялся пролетариат. Экономическое развитие страны, как уже упоминалось, вызывает к жизни новые общественные силы: появляется интеллигенция новой формации, одна часть которой развёртывает либерально-реформистское движение под руководством Кан Ювэя, а другая выдвигает на политическую арену Китая могучую фигуру великого революционера-демократа Сунь Ятсена.
Прогрессивные веяния сказались и на развитии национальной культуры: расширяется сфера научных исследований, происходят изменения в системе образования. Если старая китайская школа предполагала только зубрёжку древних канонов, то теперь в китайскую школу стали пробивать себе дорогу естественные и точные науки. Это отразилось на образовании, полученном Го Можо.
Его мать прививала своим детям любовь к родной литературе, к классической поэзии (именно она занималась воспитанием детей; отец, обедневший помещик, был болен и измучен постоянными заботами о содержании семьи). Уже в 6—7 лет Го Можо знал наизусть многие стихи китайских классиков. Развитию поэтических вкусов и наклонностей мальчика способствовало и само местечко Шавань, где он родился и рос (уезд Лэшань провинции Сычуань). Расположенное у подножия горы Эмэйшань, на берегу реки Дадухэ, оно удивительно живописно; чудесные картины родной природы пробуждали творческое воображение будущего поэта.
С другой стороны, сказывалось веяние времени: в программу занятий Го Можо дома включались основы естественных и точных наук.
Когда Го Можо исполнилось 13 лет, он поступил в начальную школу высшей ступени в г. Цзядине, находящемся в 75 ли от Шаваня. Хотя в этой школе и пытались вводить новые предметы — математику, иностранные языки, но изучение их было поставлено слабо. Родной язык и литература преподавались хорошо и вызывали у мальчика живейший интерес.
В Цзядине молва многое связывала с именем жившего здесь в период правления династия Сун великого поэта Су Дунпо (Су Ши, 1036—1101), повсюду встречались его изображения, о нём рассказывали предания. В глубоких омутах текущей поблизости реки Дадухэ водится «рыба-тушь», чёрного цвета; говорили, будто она черна оттого, что выпила много туши, вылитой в реку Су Дунпо. Легенды о замечательном поэте не давали заглохнуть поэтическому воображению Го Можо и его интересу к литературе.
Позже будущий писатель тщательно изучал «Шицзин», «Шуцзин» и другие классические книги. Особенное предпочтение отдавал он летописи «Чунь-цю», очень увлекался философской системой Чжуан-цзы[52], постоянно участвовал в спорах по вопросам философии, истории и общественных отношений.
Первые десятилетия ⅩⅩ в. в Китае — период пробуждения народных масс к активной политической жизни. Го Можо, как и многим другим прогрессивно настроенным интеллигентам, хотелось найти путь практической помощи народу; литература казалась им недостаточно действенной. Не удивительно поэтому, что, несмотря на увлечение литературой, Го Можо, как Лу Синь, решил «приобрести практические навыки» — заняться медициной. Это и привело его в Японию.
Между правительствами Китая и Японии существовало соглашение об обмене студентами для обучения в пяти учебных заведениях каждой страны за казённый счёт. В Японии это были так называемые «высшие школы», являвшиеся по существу подготовительными курсами для поступления в институт. В июне 1913 г. Го Можо выдержал вступительные экзамены и был принят в Высшую школу № 1 в Токио, где вместе с другими китайскими студентами (в том числе с известным впоследствии писателем Юй Дафу) в течение года изучал японский язык, а затем три года учился в Высшей школе № 6 в Окаяма, на медицинском отделении.
Здесь началось знакомство будущего поэта с иностранной литературой.
У кого-то из его товарищей оказался английский перевод стихов Рабиндраната Тагора из сборника «Новолуние». «На берегу», «Спящий воришка», «Мир младенца» и другие стихотворения Тагора произвели на Го Можо большое впечатление, и он долго находился под обаянием огромного таланта индийского поэта.
В своих первых стихах Го Можо пытался подражать Тагору: ему нравилась ясность отношения великого поэта к окружающему миру, его стремление ввести в поэзию живую разговорную речь. В 1917 г. Го Можо сделал попытку перевести некоторые стихотворения Тагора. Но печатать переводы не удавалось, и поэт вскоре прекратил эту работу.
Первое произведение Го Можо — новелла «Останки» — написано им на основе подлинного происшествия. В анатомическую при школе, где он учился, принесли для вскрытия труп казнённого, на трупе обнаружили татуировку — изображение женщины и женское имя из четырёх иероглифов.
Это был рыбак, приговорённый к смерти за то, что выкрал у полиции тело своей утонувшей возлюбленной и нанёс смертельную рану ножом одному из полицейских. Татуировку рыбак сделал в тюрьме. Го Можо увлекла романтичность этой истории, сила страсти, во имя которой человек жертвует жизнью. Он послал своё произведение в шанхайский журнал «Дунфан цзачжи» («Восток»), но редакция отказалась напечатать новеллу, и автор сжёг её.
В том же 1918 г. Го Можо написал небольшой цикл стихотворений «Жалобы пастуха», несколько «Песен пастуха» и «Упрёки, обращённые к солнцу». Он отправил стихи в Пекин, в журнал «Синь чжунго цзачжи» («Новый Китай»), где их и напечатали.
Впрочем, всё это было ещё далеко от подлинного литературного творчества — скорее это была просто дань романтическим увлечениям юности.
Изучение немецкого языка открыло Го Можо красоту стихов Гейне, познакомило с философией и поэзией Гёте. Много читал он Шиллера, Шекспира, Ибсена, восхищался книгами Л. Толстого, Тургенева (в английских и немецких переводах); в 1918 г. начал работать над переводом на китайский язык стихов Гейне, но Гейне, как и Тагора, печатать было негде, и работу пришлось оставить.
В 1919 г., уже будучи студентом медицинского факультета императорского университета Кюсю, Го Можо познакомился с творчеством Уолта Уитмена, и впечатление от стихов американского поэта оказалось особенно сильным на фоне «движения 4 мая», волной прокатившегося по всему Китаю. «Движение 4 мая», подготовленное всем ходом развития политической и культурной жизни страны, повлекло за собой подлинную культурную революцию, положившую начало новой литературе Китая.
Китайская литература, которая в лучших своих образцах на протяжении многих столетий была носителем богатых гуманистических традиций, к концу ⅩⅨ — началу ⅩⅩ в. оказалась оторванной от действительности, стала изысканно-вычурной по содержанию и языку. Передовые писатели и поэты, творившие на рубеже веков, делали попытки прорвать замкнутый круг и приблизить литературу к жизни. Они старались расширить тематику своих произведений: возрождая лучшие традиции классики, говорили о нищете народа, о разложении в среде господствующих классов, писали о варварских действиях империалистов — обо всём, что составляло сущность эпохи. Отказываясь от старого литературного языка «вэньянь», понятного лишь незначительному меньшинству китайцев, людям, получившим классическое китайское образование, эти писатели стремились писать на «байхуа» — литературном языке, основанном на нормах разговорной речи
Одним из лучших представителей этого направления был Хуан Цзуньсянь (1848—1905), поэт-патриот, сыгравший большую роль в истории китайского стихосложения, непосредственный предшественник новой поэзии Китая. В стихах Хуан Цзуньсяня нашли отражение все важнейшие события китайской истории второй половины ⅩⅨ в. Впервые в китайской поэзии изображалась жизнь не только Китая, но и других стран: США, Англии, Франции, Вьетнама, Японии. Хуан Цзуньсянь, многие годы проживший за границей, видел, как трудно приходится там его соотечественникам, и с горечью рассказывал об этом (цикл «Лондонские туманы», стихотворения о жизни китайцев в США и т. д.). Глубоко патриотичны и проникнуты страстным стремлением к изменению положения в стране «Военные песни» поэта, созданные в ранний период творчества. По поводу этих песен Лян Цичао[53] сказал: «Тот, кто, читая эти стихи, не чувствует огромного подъёма духа, не может называться мужчиной»[54]. Новое содержание произведений Хуан Цзуньсяня побудило его к попыткам ввести новшества и в области формы.
В китайской поэзии ⅩⅨ в. прочно господствовали традиционные поэтические нормы, сложившиеся в течение веков и утвердившиеся вместе с системой экзаменов на получение учёной степени. Экзаменационные требования предполагали начётническое знание канонических конфуцианских текстов и умение написать прозаическое и стихотворное сочинение на заданную тему по твёрдо установленным правилам. Правил было много, для разных видов стихотворений они были различны, иногда менее строги (хотя в общих чертах такие законы, как определённые рифмы, принципы чередования тонов, параллелизма строк и т. д., оказывались одинаковыми для всех). Чтобы дать общее представление о жёсткости этих «законов», затронем лишь небольшой их круг и будем говорить только о нормах, принятых для одного вида стихотворений, пожалуй, наиболее распространённого,— «люйши» (стихи строго определённых размеров), произвольно взяв в качестве примера пятисложные «люйши», т. е. стихи, где количество слогов-иероглифов в строке равно пяти. Китайская поэтика требовала, например, наличия в стихотворении только уже сложившихся, установленных традицией рифм, отнюдь не исходивших из норм разговорной речи данного времени, причём располагались они в строго определённом порядке. В пятисложных стихах, состоявших обязательно из одной восьмистрочной строфы, 1-я, 3-я, 5-я, 7-я строки не рифмуются; 2-я, 4-я, 6-я, 8-я связаны одинаковой рифмой; иногда, в виде исключения, с ними рифмуется и 1-я строка[55]. Рифма всегда падает на конец предложения, поскольку в старых стихах каждая строка является законченной фразой; рифмоваться могут только слоги одинаковых тонов[56] и т. д. Старое стихосложение предполагало очень строгое соблюдение принципа чередования тонов в стихотворных строках. По старым поэтическим нормам тона в каждой строке непременно следовали друг за другом в установленном порядке, что давало равномерное их чередование, напоминающее смену долгих и коротких звуков.
Количество строк в стихотворении и слогов-иероглифов в строке было совершенно определённым (для пятисложных стихов — 8 строк и 40 слогов-иероглифов). При этом следовало соблюдать закон параллелизма строк, т. е. каждые две строки должны перекликаться между собой по смыслу, образуя своего рода поэтическую параллель, если первая строка начиналась со слога в одном тоне, то вторая из этой пары непременно начиналась с другого тона.
В эпоху Хуан Цзуньсяня все эти ограничения стали путами, сковывавшими поэтов, ибо в такие жёсткие рамки не вмещалась многосложная лексика, отражавшая новые понятия. Хуан Цзуньсянь и другие прогрессивные поэты (Чэнь Юйшу, Чжан Цзинци, Ни Цзайтянь) иногда нарушали традиционные размеры стиха, смело и свободно обращались с рифмой. В стихах Хуан Цзуньсяня можно встретить тогда ещё непривычную для китайской поэзии лексику: «телеграмма», «пароход» и т. п. Хуан Цзуньсянь нередко вводил в свою поэтическую речь и слова, прямо транскрибированные с какого-либо западного языка: caste («каста»), parliament («парламент») и т. п. Один из принципов Хуан Цзуньсяня в области поэтики формулировался так: «Моя рука пишет то, что произносят мои уста», т. е. поэт стремился приблизить свои стихи к разговорной речи, хотя ему далеко не всегда удавалось окончательно порвать со сложившимися в течение веков формами стихосложения. Стать революционером в поэзии Хуан Цзуньсянь не мог не только в силу объективных исторических условий, но и из-за противоречивости своих политических убеждений: представитель господствующего класса, он был противником революции (у него даже есть стихотворения, направленные против тайпинов и ихэтуаней).
Революционерами в поэзии оказались деятели литературы периода «движения 4 мая».
«До „движения 4 мая“ борьба на культурном фронте в Китае,— говорил Мао Цзэдун,— была борьбой между новой культурой буржуазии и старой культурой класса феодалов»[57].
Беспомощность китайской буржуазии обусловила поражение старой буржуазно-демократической культуры. С «движением 4 мая» возникла новодемократическая культура, связанная с эпохой перехода политического руководства китайской революцией от буржуазии к лидерам трудящихся масс. Революционное мировоззрение, идеи марксизма-ленинизма получали в Китае всё большее распространение. Печатным органом, знакомящим широкий круг читателей с марксистской философией, стал журнал «Синь циннянь».
Журналу «Синь циннянь» принадлежит огромная заслуга и в деле популяризации новых стихов. Ещё далёкие от овладения марксизмом, тем не менее уже подхваченные революционной волной, многие китайские поэты видели в литературе орудие борьбы против империализма и феодализма. Поэтому они не только избирали совершенно новые, актуальные темы, но и объявили решительную войну старым формам стихосложения, препятствовавшим развитию поэзии. В газетах и журналах стали появляться стихи на байхуа, иногда это были уже так называемые свободные стихи (свободные по размерам) — явление необычное для китайской поэзии последних веков. Редакция журнала «Синь циннянь» охотно публиковала такие произведения.
Вэнь Идо, Цзян Гуанцы, Лю Дабай, Лю Баньнун и многие другие поэты — вот представители поэзии периода «движения 4 мая».
Протестом против иностранного империализма и горячим патриотизмом проникнуты стихи Вэнь Идо — поэта, публициста, теоретика литературы и критика. Гневно звучит, например, его «Песня прачки» (1922), выражающая возмущение «капиталистическим раем», не раз испытанное поэтом в годы его учёбы в Америке. Именно тогда он увидел всю фальшь американской «свободы и демократии» и остро почувствовал невыносимую расовую дискриминацию, которой подвергались в США его соотечественники. Эта тема сближает Вэнь Идо с Хуан Цзуньсянем.
Лю Дабай в своих стихах рассказывал о страданиях крестьян, о тяжёлых условиях их существования и, рисуя конкретные явления, выражал протест против власти феодалов и империалистов. Его «Баллада о продавцах ткани» (1920) — живая картина того, как отразилось экономическое владычество империализма в Китае на жизни мелких ремесленников деревни.
Лю Баньнун разоблачал позорное неравноправие в китайском обществе, резко противопоставляя два полюса — «низы» и «верхи». Сочувствием к обездоленным проникнуты такие, например, его стихотворения, как «Юмореска», «Песня работницы» (1918) и др.
Важное место среди зачинателей новой поэзии принадлежит Цзян Гуанцы (1901—1931). Стихи его первого сборника — «Новые грёзы», вышедшего в 1925 г., создавались автором во время пребывания в Советском Союзе в 1921—1924 гг. и звучат гимном революции, призывом к ней. Позже в творчестве поэта появились мотивы ущемлённости, пессимизма. Тем не менее поэзия Цзян Гуанцы, ярко отражавшая настроения мелкой буржуазии, продолжала играть большую роль в литературе, дыша искренней болью и решимостью бороться с врагами страны.
В число известных поэтов очень скоро выдвинулся и Го Можо. К началу «движения 4 мая» он уже твёрдо убедился в том, что литература и искусство призваны стать грозным оружием в борьбе за преобразование Китая. «Пробуждение моего патриотического сознания способствовало пониманию того, что литература и искусство могут служить великому делу освобождения отечества, раскрепощению и счастью народа»[58],— писал впоследствии Го Можо. Его интерес к литературе мог найти, таким образом, исключительно важное применение, а медицинская практика оказалась бы для него весьма затруднительной: ещё во время учёбы в Цзядинской средней школе Го Можо перенёс тяжёлую болезнь, в результате которой частично лишился слуха.
Литературное творчество стало занимать всё более серьёзное место в жизни Го Можо. Вместе с другими китайскими студентами он в 1919 г. организовал в японском г. Фукуока подпольное общество «Ся шэ» («Лето»). Китайские патриоты, жившие в Японии, стремились разоблачить экспансионистскую политику Японии по отношению к Китаю. Члены общества «Ся шэ» переводили на китайский язык материалы японской периодической печати, касавшиеся захватнических планов Японии. Затем эти переводы с соответствующими комментариями размножались на стеклографе и рассылались в учебные заведения и учреждения Китая как материал для антияпонской пропаганды. Литературная часть работы с самого начала была возложена на Го Можо, а вскоре, как вспоминает поэт, он один остался и хранителем стеклографа, и составителем статей, сам наносил текст на восковку, сам отпечатывал его и рассылал[59].
Так работал Го Можо в течение летних каникул 1919 г. Вскоре деятельность общества прекратилась: очевидно, студентам не хватало средств. С сентября 1919 г. Го Можо подписался на шанхайскую газету «Шиши синьбао» («Практика») с её приложением «Сюе дэн» («Светильник науки») и в первом же полученном номере увидел стихи на байхуа. Молодого человека они удивили и обрадовали, он попробовал свои силы в этой форме стихосложения и послал несколько стихотворений («Новолуние», «Белое облако», «Разлука» и др.) в «Сюе дэн». Стихотворения, печатавшиеся в «Сюе дэн», впоследствии вошли в первую книгу поэта — «Богини».
Сборник «Богини» вышел 15 августа 1921 г. и сразу же поставил автора в ряды лучших китайских поэтов. Уже через несколько дней после выхода в свет «Богинь» в «Сюе дэн» была опубликована статья «Критический разбор первого поэтического сборника Го Можо „Богини“ (она печаталась в трёх номерах — 21, 22 и 23 августа). Автор статьи Чжэн Боци, верно подчёркивая богатую эмоциональность поэзии Го Можо, в то же время преувеличивал роль этой эмоциональности, утверждая, что в «Богинях» нужно искать только «чувство», «страсть», что там нет никакой рациональной основы. Такой анализ представляется нам односторонним, но примечательно другое — критик сразу и решительно называет «Богини» великолепным произведением новой литературы[60].
И действительно, по единодушному признанию критики, выход в свет сборника Го Можо «Богини» стал выдающимся событием в литературной жизни страны. В Китае до Го Можо не было поэта, который бы с таким высоким мастерством утвердил право новой поэзии на жизнь. Как Лу Синь своими рассказами заложил основу современной китайской прозы, «так и Го Можо своими горячими, протестующими, взволнованными стихами открыл необъятные просторы для современной китайской поэзии»[61],— пишет историк литературы Лю Шоусун. Другой литературовед — Лоу Ци — в книге «О поэзии Го Можо» отмечает:
«Появились „Богини“ и принесли с собой дух сопротивления, дыхание свободы, энтузиазм творчества, новейшую поэтическую манеру. Своей страстной взволнованностью, пафосом героизма, жаром жизни, внутренней наэлектризованностью они потрясли сердца множества молодых читателей»[62].
Что же в стихах Го Можо произвело такое огромное впечатление на его современников?
Молодой поэт создавал свои первые стихотворения в период наивысшего подъёма «движения 4 мая», когда всех мыслящих людей в стране захватил порыв революционного энтузиазма, когда молодёжь увлеклась романтикой борьбы, мечтала о перестройке общества. Го Можо проповедовал идеи, близкие тысячам его соотечественников. Сила таланта дала ему возможность блестяще воплотить в своих произведениях лучшие порывы и светлые идеалы времени, а влияние западноевропейских романтиков в значительной степени способствовало тому, что идеалы эти поэт выражал в приподнятой романтической форме: именно романтизм наиболее соответствовал тогда духу времени. Гневный протест против существующего порядка, пафос патриотизма, свободолюбивые настроения сочетались в поэзии Го Можо с ломкой традиционных ограничений в стихосложении, с новой манерой поэтического письма. Решимость и страстность, с какой Го Можо звал к полному отречению от старого уклада общественной жизни страны, производила огромное впечатление на современников.
Идеей разрыва со старым проникнуты все 54 стихотворения сборника «Богини». В стихотворном «Предисловии» к сборнику Го Можо так говорит о своих целях:
Я — пролетарий. Лишь тело моё —
Вот моя собственность. Им я владею,
А больше и нет у меня ничего.
Созданы мною «Богини» теперь.
Это на собственность, скажем, похоже,
Но мне коммунистом хотелось бы стать —
Так пусть они станут общими тоже.
«Богини» мои!
Идите, ищите таких же, как я, беспокойных людей,
Идите, ищите пылающих так же, как я.
В души милых мне братьев, сестёр загляните,
Струны сердец их затроньте,
Разума факел зажгите![63]
Слова «пролетарий» и «коммунист» в этом стихотворении, конечно, ещё не свидетельствуют о наличии у молодого поэта марксистского миропонимания. Го Можо называет себя пролетарием в самом узком смысле слова (неимущий!), а коммунистические идеи здесь понимаются несколько примитивно: коммунистическим автор считает общество, где всё будет общим. Поэтому, на наш взгляд, заблуждались те критики и литературоведы (например, My Мутянь), которые спешили объявить Го Можо тех лет пролетарским поэтом. Нельзя согласиться и с утверждением My Мутяня, что, будучи пантеистом, поэт в то же время уже «последовательно и до конца» стоял на позициях марксизма[64]. Элементы пантеистического мышления, действительно присущие Го Можо в ранний период его творчества, мы попытаемся рассмотреть ниже. Но о сформировавшемся марксистском мировоззрении поэта тогда ещё рано было говорить, и сам он подчёркивает в своей автобиографии:
«В стихотворном предисловии к „Богиням“ я сказал, что „я — пролетарий“ и хотел бы стать коммунистом, но это была только игра слов[65], на деле же я тогда толком и не понимал, что значит пролетариат и коммунизм»[66].
Сказанное, разумеется, ни в коей мере не умаляет ни идейного значения первых произведений Го Можо, ни их художественной ценности.
В революционных стихах поэт-романтик напоминал своим современникам величественные предания древности, стремясь пробудить в сердцах читателей патриотические чувства, зажечь их ненавистью и любовью, пылавшими в сердце самого поэта. Эту задачу стихи выполняли блестяще. В статье «Эпоха „Богинь“» Вэнь Идо писал, что в успехе «Богинь» нет ничего удивительного, ибо строки их полны гнева и энергии. Критик приводил слова из письма видного поэта и драматурга Тянь Ханя к Го Можо:
«Каждое твоё стихотворение — это твоя кровь, твои слезы, это вся твоя жизнь, это летопись твоих терзаний»[67].
Заметное место в сборнике «Богини» занимает «Вторичное рождение богинь» (1921) — первая пьеса в стихах, созданная Го Можо, одно из самых ярких его произведений. Эта драматическая поэма, по замыслу автора, «символизирует войну северных и южных милитаристов Китая»[68]. В древние времена, как гласит предание, исполины Гун-гун и Чжуань-сюй боролись за императорскую власть; победил Чжуань-сюй, но братоубийственная война навлекла на них обоих гнев горных духов: послышались страшные раскаты грома, небо раскололось и поглотило победителей и побеждённых. Используя в своём произведении мотивы старинной легенды, Го Можо иносказательно говорит о безумных действиях господствующих классов, показывает страдания народа, вызванные войной. Его богини олицетворяют грядущую революцию и справедливый гнев масс, стремящихся создать «третий Китай, отличный от южного и северного,— прекрасный Китай»[69]. Поэма насыщена тревожным и радостным предчувствием революционных бурь, которые должны смести с лица земли всю бессмыслицу и грязь существовавшего строя. Недаром, как отмечает критик Ван Южэнь, пьеса «явилась светлым знаменем борьбы против нашего омерзительного общества»[70].
Иль снова творятся
Бесчинства и бедствия в мире?
восклицает одна из богинь. И дальше:
Но всё это — злое!
Надоело, ох, надоело,
Сёстры мои! Что делать?
Не рухнет ли наше небо?
Солнце заснуло, стынет,
Свет излучать не в силах…[71]
Патетически и взволнованно звучат слова поэта, когда он говорит о страданиях своей земли. Это закономерно, ибо: «То, что выходит из воззрения на личные страдания, всегда почти мелко; то, что выходит из печального воззрения на мир, из мысли о мировых, общественных страданиях, высоко и почтенно»[72],— отмечал В. Г. Белинский.
Идеалы, защищаемые богинями,— это идеалы самого автора, но в них отразились чаяния всего народа — поэма созвучна настроениям той бурной эпохи. Го Можо мечтает о новом мире, и его герои полны решимости создать этот мир:
Первая богиня.
Я пойду и создам новый свет! —
Статуей в нише я не могу оставаться.
Вторая богиня.
Вновь сотворю тепло, если старого нет:
Свет и тепло вечно должны сочетаться!
Третья богиня.
Сёстры! Нельзя наливать молодое вино
В старые мехи — виноградари знают давно.
Если хотите свет и тепло создать,—
Надо ведь выковать новое солнце опять!
Все.
Быть истуканами в нишах мы не хотим!
Солнце заново создадим[73].
В конце пьесы вся сцена озаряется лучами восходящего солнца, раздаётся гимн новому светилу, и заключительные слова ведущего звучат прямым призывом:
«Дорогие зрители! Вам давно надоел этот мрачный, в ядовитых туманах мир… Вы жаждете света. Вы хотели бы знать, что дальше случилось. Но поэт, создавший эту пьесу в стихах, опустил свою кисть на этом месте. Он бежал за море. Ему надо теперь творить новый свет, создавать новое тепло! Дорогие зрители! Вы жаждете видеть, как взойдёт солнце новой жизни? Сотворите его своими руками. Мы увидимся вновь, когда взойдёт солнце!»[74].
Так же открыто зовёт на борьбу за новый Китай стихотворная драма «Цветы дикой сливы» (1920)[75]. И хотя поэт снова обращается к историческим преданиям, его герои, брат и сестра Не Чжэн и Не Ин, живут и действуют в эпоху «Чжаньго» («Воюющих царств», 403—221 гг. до н. э.),— всё это небольшое произведение проникнуто современными автору чувствами и идеями. В основу пьесы положена история Не Чжэна, народного героя (Ⅳ в. до н. э.), выступавшего против агрессии государства Цинь, направленной на покорение восточных княжеств. «Цветы дикой сливы» — символ кровной близости, братского родства; это название взято Го Можо из неисчерпаемого источника народной поэтической мудрости — «Шицзин» («Книги песен»). Мечты о сплочении народа, обращение к патриотическим чувствам китайского юношества, проповедь героизма и свободолюбия — такова идейная основа пьесы. Её первый акт рассказывает о прощании близнецов Не Чжэна и Не Ин у могилы их матери: Не Чжэн отправляется в Пуян (город на территории нынешней провинции Хэнань), чтобы участвовать в борьбе против государства Цинь. Не Ин поёт брату песню — сначала нежную и грустную (ей и горько расставаться с братом, и жаль, что она не мужчина, не может идти сражаться с врагами родины), затем мужественную, вдохновляющую. Сам поэт мог бы сказать о себе словами Не Ин (недаром брат говорит, что её песня звучит слишком по-мужски):
Жить, как трус, на земле — не хочу,
Пусть геройская смерть придёт!
Если б жизнь я могла отдать,
Чтоб спасти свой родной народ![76]
Если вначале песня Не Ин звучит ровно, спокойно, как проникновенное раздумье, высказанные вслух мысли девушки, то заключительная строфа резко отличается от предыдущих: вся она — страстный призыв и благословение брату. Ровный, спокойный ритм строгого стихотворного размера сменяется взволнованными восклицаниями:
Иди, мой брат, иди вперёд!
И там, где кровь твоя прольётся,
Живой цветок свободы расцветёт,
Цветением охватит весь Китай!
Мой брат, иди вперёд![77]
Эти строки, исполненные революционной романтики, внушали молодёжи веру в торжество грядущего нового мира.
Поэма «Нирвана фениксов», которой открывается второй раздел сборника «Богини»,— яркий и проникнутый пафосом созидания гимн прекрасному будущему Китая. Романтическая и возвышенная, она очень характерна для творчества Го Можо в этот период (она написана в 1920 г.). Поэму пронизывает сыновняя любовь к родине, к голодающему, истерзанному народу. Патриотические чувства поэта принимают форму страстного обвинения, горячего протеста. Феникс в поэме поёт:
О, Вселенная,
Я проклинаю тебя!
Ты — бойня, залитая кровью горячей!
Ты — темница, полная скорби и горя!
Ты — могила, где мечутся души усопших!
Ты — ад, где ликуют и прыгают черти!
Ты зачем существуешь — такая?
Мы на запад летим —
Эшафот мы на западе видим.
Мы летим на восток,
На востоке — мы видим тюрьму.
Мы на юг повернём,
Но на юге — усопших могилы.
Мы на север летим.
Но на севере мы, как в аду.
Мы пришли в этот мир лишь затем,
Чтоб у моря учиться рыдать[78].
Беспросветна жизнь человека, подобного «одинокой лодке» в бушующем море, когда гребец не видит вокруг ничего, кроме ревущих волн, когда
Парус разорван,
Разбиты борта,
Сломаны весла,
И сломан руль,
И лодочник стонет в одинокой лодке,
И её качают гневные волны[79].
Но заря новой жизни взойдёт, и ликованием наполнены строки, которыми поэт приветствует возрождение фениксов — возрождение Китая:
Встаёт рассвет,
Встаёт рассвет,
Снова ожил умерший свет.
Весна пришла,
Весна пришла,
Вселенная вновь ожила.
Восставшие из пепла фениксы поют гимн радости:
Мы с радостной песней летаем.
Летая, мы радости песни поём,
И каждый из нас поёт,
И все и везде поют.
Песни радости ты поёшь? Песни радости я пою?
Песни радости он поёт! Или это поёт огонь?
Песни радости всюду!
Песни радости всюду!
Будем радостно петь!
Будем радостно петь![81]
Огонь здесь — синоним революции, всё сжигающей, всё очищающей, всё обновляющей. Фениксы — классический образ китайской литературы; в старом Китае они символизировали супружеское счастье, взаимную верность. Го Можо трактует этот образ по-новому, так, как принято в европейской литературе. Его фениксы — символ страны, возрождающейся к новой жизни. К такой аллегории поэт нередко прибегал и позднее, а в 1944 г. он объединил несколько сборников своих ранних произведений («Богини», «Звёздное пространство», «Ваза» и др.) под общим названием «Фениксы». Позже в книге стихов периода национально-освободительной войны «Цикады» Го Можо называл фениксом Советский Союз и его Красную Армию.
Образы фениксов трогательны и в то же время исполнены мужества. В поэме ощущается влияние устной народной поэзии. В то время как другие поэты использовали в своих стихах новые народные песни (примером тому служит поэзия Лю Баньнуна), Го Можо увлекается древними народными песнями и стремится использовать их традиции в сочетании с новыми поэтическими приёмами.
Ритм поэмы изменчив: на смену эпически-повествовательному звучанию вступления приходит напевный, замедленный ритм предсмертных песен феникса и его подруги, затем отрывисто раздаются песни птиц, в свою очередь, сменяясь стремительно-радостным гимном возрождённых фениксов.
Следует сказать и о том огромном впечатлении, которое произвели на Го Можо произведения Уолта Уитмена при первом же знакомстве с ними. Захваченный идеями «движения 4 мая», Го Можо мечтал о преобразовании общества; неудивительно, что ему оказались близки идеи равенства и братства народов, оптимизм и вера в человека, бунтарский дух произведений американского поэта.
«И события, происходившие в Китае, и стихи Уитмена,— говорил Го Можо,— буквально сводили меня с ума».
В статье «Как я писал стихи» поэт отмечает:
«…Стихи Уитмена, отбросившего всю шелуху старого, целиком гармонируют с бурным, наступательным духом эпохи „4 мая“. Я глубоко потрясён его героическими, своеобразными, великолепно звучащими мелодиями»[82].
Несомненное влияние творчества Уитмена заметно, например, в стихотворении Го Можо «Песня угля в печи» (декабрь 1920 г.):
О подруга моя дорогая!
Я не забыл о заботе твоей.
Ты не изменишь моим идеалам — я знаю.
Ради людей, которых люблю всей душой,
Я сегодня сгораю!
О подруга моя дорогая!
Ты не забыла, кем раньше я был?
Нынче я чёрен и груб, но за это
Ты ведь не будешь меня презирать?
Только в груди моей чёрной и может
Сердце огнём неуёмным пылать.
О подруга моя дорогая!
Я вспоминаю, как в прежнее время
Был я стропилами, людям служил много лет,
Долгие годы потом я в земле пролежал погребённый,
Только сегодня увидел я заново свет.
О подруга моя дорогая!
В этот миг, когда солнце мне снова блеснуло,
О родине милой своей вспоминаю.
Ради людей, которых люблю всей душой,
Я сегодня сгораю![83]
Влияние Уитмена сказывается здесь и в идее самозабвенного служения людям, которых оба поэта «любят всей душой», и в том, что стихотворение строится на образах, совершенно неприемлемых для «чистой поэзии» (стропила, балки, уголь, который «чёрен и груб»). Но, по мысли Го Можо, только в такой чёрной груди «и может сердце огнём неуёмным пылать». Уитмен тоже обращался к подобным «антиэстетическим» понятиям, именно в них находя жизнеутверждающий смысл. Он пишет, например, о том, как земля
…создаёт такие приятные вещи из такого гноя,
Чистая и совсем безобидная, вращается она вокруг оси,
вся набитая трупами тяжко болевших,
И такие прелестные ветры создаёт она из отвратительной вони…
(«Поэма изумления при виде воскресшей пшеницы»)[84]
Уитмен говорил о себе:
и писал такие стихи, как «Европейскому революционеру, который потерпел поражение», «Испания в 1873—1874 гг.» и т. д.
И Го Можо в стихотворении «Ода бунтарям» бросает прямой вызов силам зла. После «движения 4 мая» китайских студентов в Японии стали называть «учёными разбойниками» («сюефэй»). Свою «Оду» поэт обращает ко всем тем, кто протестует и борется. «Всем бунтарям, что стоят за политическую революцию,— ура! ура! ура!»[86],— заявляет поэт. Тем же духом бунтарства и глубоким уважением к борцу за национальную независимость проникнуто стихотворение «Победоносная смерть» (1919)[87]. Оно посвящено руководителю отряда ирландских повстанцев, который был брошен англичанами в тюрьму и умер там, объявив голодовку. В примечаниях к этому стихотворению автор писал:
«Эти четыре строфы — застывшие слезы, которые лил я в течение многих дней».
В поэзии Уитмена часто звучали урбанистические мотивы — он слагал оды фабричным трубам, домнам, вагранкам, станкам. Вот его воззвание к паровозу:
О, красавец с неистовой глоткой!
Ты промчись по моим стихам
И наполни их буйной музыкой,
Сумасшедшим, пронзительным грохотом,
Трелями воплей твоих, что от гор, от скал эхами несутся к тебе![88]
Го Можо тоже любуется кораблями, снующими по заливу возле одного из промышленных центров Японии, увлекается шумом и грохотом капиталистического города, где словно звучит «симфония резонанса от игры множества свирелей», где всё «существует звеня, свистя, оглушая криком» («Наблюдаю с горы Фудэтатэяма»[89], 1920).
В творчестве молодого Го Можо можно проследить влияние уитменовской манеры письма, его художественного стиля. Сближает поэтов и принципиальное стремление к использованию живого разговорного языка. Уитмен вместо условного, стилизованного языка «высокой» поэзии заговорил в своих стихах на языке современности. Го Можо вместе с другими поэтами «движения 4 мая» пропагандировал новый стих, по языку вполне доступный рядовому читателю. Уитмен расстался с рифмой во имя ритма, и «ритм его,— отмечает К. Чуковский,— может достигать величайшей, сжатой, как пружина, энергии» и в то же время «может принимать такую сложную гибкость и нежность»[90]. Для Го Можо тоже характерны мелодическое многообразие и борьба за утверждение в китайской поэзии нерифмованного стиха. «Своеобразными строфами, сверкавшими словно драгоценные камни, он как великий учитель воспитывал молодое поколение»[91],— говорил поэт Фэн Найчао в 1942 г., когда литературные круги Чунцина — столицы Китая в годы войны — отмечали 25-летие творческой деятельности Го Можо.
Некоторые стихотворения Го Можо 1919—1920 гг. пантеизмом напоминают ранние произведения Маяковского. Молодой бунтарь Маяковский бросает дерзкий вызов небесам («Облако в штанах»):
Эй вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!
Глухо
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звёзд огромное ухо.[92]
А Го Можо провозглашает:
Я — Пёс Небесный —
Луну проглотил,
Солнце я тоже съел,
Звёзды на небе, Вселенную всю
Я тоже сожрать сумел.
Я — это я![93]
Нельзя говорить о непосредственном влиянии Маяковского на творчество Го Можо в тот период, ибо он познакомился со стихами Маяковского лишь в конце 20-х годов. Здесь просто сказывается общность идей, созвучность настроений. Заметим, кстати, что, познакомившись позднее с поэзией Маяковского, Го Можо проникся к ней искренним интересом и любовью. Первые переводы произведений Маяковского на китайский язык (с английского), сделанные в 1929 г. принадлежат именно Го Можо. Это были «Наш марш», «Рассказ про то, как узнал Фадей закон, защищающий рабочих людей» и «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче». Они опубликованы в книге «Избранные новые русские стихи», первое издание которой вышло в Шанхае в 1929 г. В этот сборник вошли переводы стихотворений Маяковского, Блока, Есенина, Белого, Безыменского, Бедного и других поэтов, сделанные Го Можо. И позже Го Можо не раз с большим уважением упоминал имя Маяковского, а в 1950 г. на торжественном заседании, посвящённом 20-летию со дня смерти великого поэта, выступил с докладом, в котором призывал китайских писателей учиться у Маяковского.
Говоря о влиянии на творчество Го Можо западной литературы, в частности Уитмена, мы должны подчеркнуть, однако, что в поэзии Го Можо нет подражательности: он идёт своей собственной дорогой, новаторство его тесно сочетается с использованием художественных приёмов, издревле свойственных национальной китайской поэзии. Уитмен же, напротив, полностью отрекался от всех традиций, созданных его предшественниками:
«С самого начала он демонстративно отверг все формы, сюжеты, образы, завещанные литературе былыми веками»[94].
Как же отразились в творчестве Го Можо китайские поэтические традиции?
Прежде всего, они лежат в самой сущности его поэзии: горячий патриотизм, страстный протест против несправедливости, воспевание личности, борющейся за правду. Всё это характерно для произведений лучших представителей классической китайской литературы, начиная с великого поэта древности Цюй Юаня (340—278 гг. до н. э.), стихи которого так любил и серьёзно изучал Го Можо. Но традиционные гражданские мотивы в стихах Го Можо выражаются не отвлечённо, не риторически: поэт воплощает свои идеи в образах, привычных для классической китайской поэзии, он мыслит конкретными понятиями, близкими каждому китайцу.
Нередко обращается Го Можо к исторической тематике и народной мифологии: легендарный герой Ся Юй, спасший людей от гибели при потопе, фея луны Хэн Э, повелитель водных стихий Гун-гун, легендарный император Чжуань-сюй и многие другие герои китайских преданий живут в его стихах.
Поэт использует традиционные для китайской литературы образы: «разбитая яшма», «слезы-жемчужины» и т. д., вводит фантастических персонажей (богини, фениксы, Небесный Пёс и т. д.).
Сами названия произведений Го Можо часто выдержаны в стиле китайской классики: «Ночью прошёл десять ли по сосновому бору», «У моря наблюдаю восход солнца»; у него встречаются стихотворные послания, оды в честь определённого события. Для сравнения вспомним, например, такие стихотворения Мэн Хаожаня, как «Ночью возвращаюсь в Лумынь», «Осенью поднимаясь на Ланьшань, посылаю Чжану Пятому» или «Смотрю вдаль» Ван Цзи и множество од средневековой поэзии Китая.
Иногда Го Можо разрабатывает темы, уже встречавшиеся в классической поэзии. Так, например, ещё Цюй Юань воспевал Ся Юя — легендарного героя, сумевшего обуздать потоп:
Бездонных рек разлив — потоп!
Где Юй взял землю для запруд?
Тонули девять округов…
Как насыпь вырастил он тут?[95]
В стихотворении «Эпоха потопа» Го Можо возвращается к этой же легенде. Но поэт не просто повторяет старую тему, а использует её для того, чтобы говорить о делах сегодняшнего дня. Героические мотивы мифологии близки народу, они звучат в его древних песнях: именно на основе народных песен написаны «Девять напевов» Цюй Юаня, которые мы только что цитировали. Эти традиционные темы и понятия дают возможность Го Можо яснее, откровеннее говорить с китайским читателем, воспитанным на образцах народной литературы.
Полёт фантазии, гиперболизация были издавна свойственны той линии классической китайской поэзии, которую принято называть романтической. Космогонические образы Цюй Юаня поражают широтой и размахом; Ли Бо легко и свободно обращается в своих стихах с луной, звёздами и целой Вселенной. Эта особенность ярко проявляется и в поэзии Го Можо.
Нередко пользуется Го Можо и старыми композиционными приёмами. Так, подобно Цюй Юаню он прибегает к форме риторического вопроса. В поэме Цюй Юаня «Вопросы к небу» есть такие строки:
К чему привязаны концы
Небесной сети? И навес
На чём же держится? и где
Тот «стержень полюса небес»?[96]
А у Го Можо в «Нирване фениксов» Феникс поёт:
О вселенная!
Может быть, ты шар, в пустоте висящий?
Может быть, ты глыба, не имеющая границ?
Может быть, ты вечный источник жизни?
Или бездыханна ты и мертва?[97]
Здесь же автор использует характерный для китайской поэзии приём обращения попеременно к Небу и к Земле. У классиков, например, в известном стихотворении Ли Бо «Думы тихой ночью», это выглядело так:
У Го Можо:
Подымая голову, я спрашиваю Небо,
Небо молчит — ничего не знает.
Опуская голову, я спрашиваю Землю,
Земля безмолвна — она не дышит.
Вытягивая шею, я спрашиваю море,
Оно отвечает лишь сдавленным стоном.[99]
В своих стихах Го Можо часто сохраняет и традиционное расположение рифм в строфе. Связь с классическим наследием во многом способствовала успеху поэзии Го Можо, ещё более подчёркивая её оригинальность и новаторство.
Своеобразного и неожиданного было много в поэтическом творчестве Го Можо. В содержании — новая тематика и новые настроения; в форме — свободный размер стиха, нарушение классических принципов рифмовки, часто — полное отсутствие рифмы, несоблюдение законов чередования тонов и параллелизма строк. Он использовал язык байхуа, ввёл большое количество современной терминологической лексики, не боялся употребления в стихах иноязычных слов в иностранном написании и, наконец, умело сочетал старые поэтические нормы с новыми приёмами. Правда, эти особенности были характерны для ряда прогрессивных китайских поэтов того времени, но с наибольшей силой проявились они в стихах Го Можо.
Поэт не только обличает зло и несправедливость, он провозглашает свою веру в силы человека, и стихи, в которых воспеваются созидательные силы природы, полны бодрости и оптимизма. Природа для него — нечто живое, трепещущее, осязаемое:
Огромные белые облака сердито клубятся в небе,
Я вижу могучую красоту Тихого океана,
Он катит громады своих валов, стремясь опрокинуть землю,
Вечно волнующийся поток, представший передо мною.
Всегда разрушая, всегда созидая, всегда исполненный силы —
Поэзия силы, живопись силы, музыка силы и пляска силы, ритм силы!
(«Сигналю, стоя на краю земли», 1919).[100]
Любовью к жизни, энергией, острым ощущением радости бытия дышат, например, такие строки:
Природа вся без конца и без края
Стала сверкающим морем света,
Искрится волнами жизни планета,
Всюду мелодии новые льются,
Всюду стихи раздаются,
Всюду улыбками сердце согрето.
(«Море света»)[101]
Я хотел бы лететь с белым облаком рядом,
С лёгким парусом в море сравниться:
Кто поднимется выше, кто достоин награды?
Кто быстрее до цели домчится?
(«Море света»)[102]
Эти брызжущее через край жизнелюбие, молодой задор, избыток энергии, на наш взгляд, и приводят поэта к таким стихотворениям, как «Небесный Пёс» и «Я — идолопоклонник», которые дали повод некоторым критикам (например, My Мутяню) обвинять Го Можо в крайнем индивидуализме. Ещё раз вернёмся к стихотворению «Небесный Пёс», к его полному тексту:
Я — Пёс Небесный
Луну проглотил,
Солнце я тоже съел
Звезды на небе, Вселенную всю
Я тоже сожрать сумел.
Я — это я.
Я — лунный свет,
Я — солнца луч,
Я — звёзд отдалённых свет,
Я — луч Рентгена. И я могуч,
Как космос,— сильнее нет!
(«Небесный Пёс»)[103]
«Небесный Пёс» — это мифическое существо, дух звезды, чудовище, в гневе пожиравшее всё на свете. Чтобы «Небесный Пёс» пощадил жизнь детей (смерть ребёнка приписывалась именно этому прожорливому божеству), суеверные китаянки приносили кусочки сала и клали в пасть скульптурного изображения «Небесного Пса», сидевшего в храмах у ног богини милосердия Гуаньинь. Этот мифический образ должен был подчеркнуть, по мысли автора, всемогущество человеческого «Я».
В оригинале каждая строчка стихотворения начинается со слова «Я». Это даёт поэту возможность ярче выразить свою мысль об огромном значении человеческой индивидуальности. Такой приём (к нему нередко обращается Го Можо) совершенно невозможен в классической китайской поэзии: первый слог каждой второй строки из двух парных должен, по законам классического стихосложения, противопоставляться по тону первому слогу первой строки; но это исключено, если обе они начинаются с одного и того же слога. Нам представляется, что «Я» поэта в стихах Го Можо очень близко к уитменовскому «воспеванию самого себя». Ведь в том-то и заключался пафос лирики Уитмена, что, говоря всё время «Я», он выступал всё-таки от имени многих простых американцев. В таком же смысле, разумеется, следует понимать и Го Можо, певца народной борьбы. Но нужна сила, чтобы прийти к победе, и поэт славит всё гигантское, могучее, великое. Не умея ещё найти это великое в повседневности, не видя настоящей силы, способной перестроить мир, Го Можо обращается к Вселенной, ища величия в проявлениях природы. Только сливаясь с природой, становится могущественным и человек.
Это преклонение перед великим (сильным!) человеком является основой пантеистических настроений Го Можо, но оно не имеет ничего общего с идеей «сверхчеловека». Идеалистическое начало в мировоззрении поэта, явно ощущавшееся в этот период, приводит его к увлечению пантеизмом, определившим и систему художественных образов. «Я — божество, божество — природа» — из этого главного тезиса пантеизма вытекает и страстное увлечение природой и то поклонение собственному «Я», которое звучит у Го Можо гимном человеку вообще. Ведь природа — это «Я», «Ты», «Он», и в «Я» поэта включаются и «Он» и «Ты». В этом отношении очень показательна «Нирвана фениксов», в частности следующие её строки:
Мы — это он, это я,
Во мне есть ты,
В тебе есть я,
Ты — это я,
И я — это ты.
Ты — огонь,
И я — огонь.[104]
Здесь проповедуется не идея «сверхчеловека», а бунтарское стремление к свободе личности. В этом плане очень близкой Го Можо по духу оказалась философия раннего Гёте.
Свою литературную деятельность Гёте начинал как представитель движения «бури и натиска» (70—80-е годы ⅩⅧ столетия). Социальное неравенство в Германии того времени, господство мещанских воззрений, приниженное положение личности будили протест, стремление подняться над средой, возвеличить униженного человека. Это был протест во имя весьма неопределённо понимаемой индивидуальной свободы. Кумиром немецких «штюрмеров» стал Руссо с его прославлением первобытного состояния, идеализацией деревни, гимнами природе — в противовес цивилизации и буржуазной культуре.
Эти идеи оказались понятными и близкими многим деятелям китайской литературы периода «движения 4 мая». Они мечтали об освобождении человека от всего, что сковывало людей в этом «омерзительном мире», ратовали за полную свободу человеческой личности. И Го Можо долгое время находился под влиянием идей Гёте. «Чувства молодого Гёте, стремившегося к разрушению старого, к созданию нового, в то время вполне соответствовали моим настроениям, мы с ним были близки по духу»[105],— вспоминал Го Можо в своём выступлении на совещании по вопросам художественного перевода в августе 1954 г.
Тогда, в юности, он со своими друзьями по школе даже организовал «Общество изучения Гёте». Летом 1919 г. юный поэт начал переводить отрывки из «Фауста», особенно из первой его части, и в 1920 г. им была переведена с немецкого уже вся первая часть. Эту работу поэт выполнял с подлинно творческим увлечением. Позже, в 1921 г., Го Можо перевёл и «Страдания молодого Вертера».
Восторженное отношение немецкого мыслителя и художника к природе, его склонность к пантеизму, любовь к возвышенному и «потрясающему», антифеодальные настроения, смелость и богатство ритмов его стиха — всё это очень привлекало молодого китайского поэта. Свободолюбие, резкий протест против всякого национального угнетения, характерный для Гёте, гуманистический идеал свободной деятельной личности как нельзя более отвечали взглядам Го Можо. И лишь значительно позже понял поэт истину, хорошо сформулированную Чжоу Яном в статье «Развивать боевые традиции литературной „революции 4 мая“»: «Если для освобождения личности нет предпосылок, каковыми являются освобождение нации и освобождение общества, и если отдельный человек не примкнул к массам, то так называемое освобождение личности чаще всего приводит к трагедии отдельного человека. Единственный правильный выход для интеллигенции — это соединиться с широкими массами, соединить свою индивидуальную борьбу с борьбой народа, с делом народа»[106]. Но тогда, в начале 20-х годов, поэт мечтал о слиянии человека с природой, о возврате человечества к первобытному существованию. Именно в этом свете становится понятным стихотворение Го Можо «Три пантеиста»:
1
Я Чжуан-цзы люблю
Потому что люблю я его Pantheism,
В нём люблю человека, который кормился, сандалии плетя из травы.
2
Я люблю и голландца Спинозу,
Потому что люблю я его Pantheism,
В нём люблю человека, который кормился, шлифуя стекло для очков.
3
Я индийца Кабира люблю.
Потому что люблю я его Pantheism,
В нём люблю человека, который кормился, плетя рыболовные сети.[107]
Поэты-классики (например, Ван Вэй) мечтали о возвращении к прошлому. Но Го Можо говорит о традиционных понятиях по-новому, он «европеизирует» их, видя в даосских положениях Чжуан-цзы тесную связь с пантеизмом, с философией Спинозы. Всё это — поиски пути к утверждению правильного взгляда на мир, на соотношение явлений в природе. Даже заблуждаясь, поэт шёл вперёд, его отношение к миру было действенным, активным, и, как бы он ни проповедовал уход к прошлому, эта проповедь заглушалась в его поэзии прославлением жизни, великих дел человека, открывающего путь в будущее:
С добрым утром, о море, всегда беспокойное море!
С добрым утром, о призрачный луч восходящего солнца!
С добрым утром, бегущие быстро, как стих, облака!
С добрым утром, о мерные струйки дождя, о поэзии слово!
С добрым утром, вулканы, подобные страсти кипящей!
С добрым утром, о ветер, что души людские причёсывать мастер?
О, утренний ветер! Мой голос повсюду с собой разнеси!
С добрым утром, моя молодая отчизна!
С добрым утром, мои соплеменники, к жизни опять возрождённые!
С добрым утром, Великая наша стена!
С добрым утром, покрытые снегом просторы!
О, Россия, которую я уважаю безмерно,
С добрым утром тебя, пионер, зачинатель!
(«С добрым утром»)[108].
Го Можо приветствует новую эпоху, сравнивая её с утренней зарей, и радостно прославляет людей, несущих свет человечеству. Он вспоминает о Тагоре, Леонардо да Винчи, Родене; покорённый поэзией Уитмена, поэт восклицает:
О, Уитмен, Уитмен, океану
Великому равный Уитмен![109]
В этих стихах горячая привязанность к родной земле сливается с чувством любви ко всем людям, ко всем уголкам земного шара, рождающим что-то прекрасное.
Идеалистическое начало в мировоззрении поэта уже тогда тесно переплеталось с материалистическим, и Го Можо по-настоящему, правдиво и конкретно отражал действительность своей эпохи.
В его стихах этого периода причудливо сочетается преклонение перед силами природы, стремление избавиться от оков цивилизации с восхищением материальной культурой и даже благами капиталистической цивилизации. Примером последнего может служить уже упоминавшееся нами стихотворение «Наблюдаю с горы Фудэтатэяма». Фудэтатэяма — гора в Японии, западнее г. Модзи. С горы видно далеко вокруг: «море и суша, корабли и торговые ряды -всё видно, как на ладони»,— рассказывает Го Можо. Кипучая жизнь капиталистического города увлекает поэта. Он остро чувствует её бешеный темп, когда всё «существует, звеня, свистя, оглушая криком… существует, летая, брызгаясь, трепеща…». Его покоряет эта «симфония резонанса от игры множества свирелей», это «бракосочетание человека с природой» (как видим, здесь не идиллическое растворение человека в природе, а равноправный союз двух могучих сил), и поэт с уважением восклицает:
О, ты, просвещение ⅩⅩ века! Строгая мать современной цивилизации!
Такая противоречивость в сознании очень характерна для демократической китайской интеллигенции того времени. Признание преимуществ капиталистической Японии у Го Можо вполне понятно: оно связано с мечтами о процветании собственной страны. Поэт видел технический прогресс Японии, вызванный быстрым развитием капитализма, видел, что одна из стран Востока уже вступила на самостоятельный путь. Тем острее ненавидел он силы иностранного капитала, пытавшегося прибрать к рукам Китай, и феодальный строй, господствовавший на его родине и мешавший её развитию. Особенно сильно испытал поэт эту ненависть, когда в 1921 г. на короткое время вернулся из Японии в Шанхай.
Го Можо жил в Японии и не мог быть непосредственным участником событий, развивавшихся на родине. Но события эти — «движение 4 мая» — пробуждали в нём оптимизм, придавали силы его поэзии. А теперь, по возвращении в Китай, он вплотную столкнулся с печальной действительностью. Поэтому в третьем разделе сборника «Богини» звучат мотивы разочарования. Безрадостным показался поэту Шанхай, в котором чужеземцы чувствовали себя господами, и откликом на возникшие у него чувства и мысли явилось стихотворение «Шанхайские впечатления» (апрель 1921):
Куда ни посмотришь,— скелеты,
На улицах всюду — гробы[110].
Город представился Го Можо кладбищем, где похоронено всё живое и национальное. «Мчавшиеся по улицам автомобили, коляски… казались похожими на катафалки»[111],— рассказывает он об этом времени в своей автобиографии.
В нём заговорило национальное сознание, попранная гордость китайца:
восклицает поэт. Последними двумя строчками Го Можо начинает и заканчивает это стихотворение, подчёркивая его лейтмотив.
Почти такое же настроение и в цикле из шести стихотворений, написанных тоже в апреле,— «Путешествие на озеро Сиху». Поэт страдает за своих соотечественников, оскорблённых, униженных. Он видит моральное разложение части китайцев, стимулируемое и поощряемое «теми, что пришли с Запада».
Ох, больно глазам моим, больно!
И слёз родники кипятка горячее текут![113] —
стенанием вырывается у Го Можо.
Поэт проезжает по родной стране, и перед ним проходят фигуры его соотечественников. С состраданием смотрит Го Можо на старого крестьянина, мотыгой возделывающего свой клочок земли. Он замечает его «седеющие волосы», «благожелательный взгляд», «мускулистые руки со вздутыми венами»:
Мне хотелось встать перед ним на колени,
«Мой отец» — его нежно назвать,
Языком слизать грязь с его ног[114].
Автор рисует яркие картины родной природы:
Прекрасна весна на китайской земле. Поэт-романтик, увлекающийся, фантазирующий, снова обращается к аллегорическому образу богинь, которые «пришли с корзинами цветов, рассыпали цветы повсюду». Го Можо не просто любуется красотой природы; придавая огромное значение роли поэзии, он опечален тем, что недостаточно отточено ещё мастерство китайских поэтов, они не могут в своём творчестве подняться на такую высоту, чтобы способствовать приходу весны на китайскую землю.
И для поэта цветы расцвели,
И для поэта мы песни запели,
Но, увы, настоящий поэт.
Может, только ещё в колыбели![116] —
поют богини весны.
Пейзажная лирика Го Можо великолепна. Своими стихами поэт утверждал человечность новой поэзии, её неограниченные возможности для выражения красоты природы, интимных человеческих переживаний. Его пейзажи продолжали традиции китайских классиков, создававших чудесные образы родной природы. В сборнике «Богини» немало лирических стихотворений такого рода:
Вот уж всходит утреннее солнце, свет его совсем похож на лунный,
Он косыми длинными лучами проникает в тьму сосновой рощи,
На песке молочно-серебристом возникают голубые тени.
А за рощею синеет море — глубока, чиста вода морская.
И далеко в море виден остров, окружённый дымкою тумана —
Словно и сейчас ещё влюблён он в ласковые сны вчерашней ночи.
Я бреду по солнечной дороге тихо, за руку ведя ребёнка,
Птицы высоко летают в небе распевая утренние песни,
И, как будто отвечая птицам, сердце начинает петь тихонько
(«Утренняя радость»)[117].
Тем же созерцательным настроением и в то же время острым ощущением полноты жизни проникнуто другое стихотворение — «Ясное утро»:
Здесь ивы ведут над водой хоровод,
Беседка укрылась в их лёгкой тени.
Здесь облако с солнцем — на зеркале вод,
А я и мой сын — мы в беседке одни.
Кричит попугай и горланит петух,
Вода — словно чистый прозрачный хрусталь!
И бабочки весело вьются вокруг,
Стрелою уносятся ласточки вдаль.
Деревья роняют зелёный наряд,
И листья на воду вот-вот упадут,
По воздуху плавно и мерно скользят,
Слегка серебрясь и кружась на лету.
Вдруг птица по глади воды поплыла,
Рассыпались светлые брызги-огни.
О, яшма, разбитая взмахом крыла,
Безбрежный, бескрайний зелёный тростник![118]
В этих стихах привлекают большое мастерство Го Можо, яркость и поэтичность созданных им образов: здесь словно спокойное, окутанное лёгкой дымкой море и сосновый бор, застывший в безмолвии. Природа живёт и дышит в строчках поэта, но изображение её никогда не бывает самоцелью, оно всегда гармонирует с душевным состоянием лирического героя. Вот звучит пение птиц: «и сейчас же лютня сердца тоже вместе с птицами запела тихо»,— признаётся поэт («Утренняя радость»). Когда он видит, как «руки-ветви древних сосен в вышине дрожат», им отзываются «ветви нервов» — душевные струны поэта («Ночью прошёл десять ли по сосновому бору»). Но, конечно, не только путём непосредственных сопоставлений выражается это слияние чувств человека с природой,— каждое лирическое стихотворение Го Можо создаёт вполне определённое настроение: иногда — бурной радости, но чаще всего — щемящей грусти.
В «Богинях» удивительно переплетаются гнев, возмущение, негодующий протест и большой душевный подъём, ощущение радости бытия. Несмотря на все «бесчинства и бедствия в мире», мир этот в глазах поэта широк, свеж, необъятен, полон поэзии и света. Ничего подобного не было в китайской литературе тех лет. Стихи Го Можо зовут к движению, к деятельности. «В этом отношении поэт резко порывает с традициями отшельнической поэзии древности, воспевающей тишину, покой, отрешённость»,— отмечал Вэнь Идо[119].
Стихи Го Можо отразили дыхание ⅩⅩ в. с его бурно развивающейся техникой, с новой научной терминологией, с географическими названиями всего мира (последнее привычно для европейской литературы, но в китайской поэзии встречались только китайские названия).
Го Можо сумел талантливо выразить мечты множества своих современников, и, когда стихи его «мелодиями морских волн, раскатами грома запели от имени всех»[120], молодёжь с восторгом приветствовала поэта.
Прошло совсем немного времени, и в поэзии Го Можо громче зазвучали уже знакомые нам по третьему разделу сборника «Богини» мотивы тоски и безнадёжности. Эти новые стихи, написанные в 1921—1922 г., вошли в сборник «Звёздное пространство» (октябрь 1923 г.).
В стихотворном «Посвящении» к сборнику Го Можо говорит, что им уже утрачены иллюзии: в жизни, он многое увидел в новом свете и поразился тому, «сколько глубоких страданий» скрывает слабый, неверный блеск «мерцающих небесных светил»[121]. Рука поэта рисует картины, полные холодной, гнетущей тоски, и даже облака в его стихах усиливают ощущение безысходности, они «как женщины в белом», а белый цвет в Китае — цвет траура.
Мёртвую землю морская вода обнимает,
Жемчугом светлым рассыпались слёзы над трупом,
Как женщины в белом, по небу спешат облака,
Хищно кружатся голодные коршуны стаей
В теле земли мириады червей копошатся
И, веселясь, затевают военные игры,
Не знаю, запеть ли я должен военную песню?
Не знаю, запеть ли я должен о бренности жизни?
(«Зимняя сцена», 1921)[122]
Позднее Го Можо уже твердо будет знать, какую песню ему следует запеть (и он громко пел свои боевые песни!), а в те дни его охватывало чувство глубокой горечи. Оно ярко выражено и в стихотворении «Звездное пространство» (1922), давшем название сборнику:
Жемчужной слезою упал с высоты метеор.
О, гении милого сердцу Китая!
Быть может, то вы в небесах проливаете слёзы?
Горючие слёзы о нас, ваших детях и внуках,
Горючие слёзы о юности нашей кипучей,
Которой никто
Указать не умеет дорогу.
О горе! О горе!
И я не могу удержаться от горьких рыданий…[123]
И автор снова обращается к далёкому прошлому — заре человеческой истории, когда всё, по его мнению, было проще, чище, лучше:
Как жаль, что прошло то весеннее, светлое время!
Как жаль, что прошло то свободное, вольное время!
Ах, глядя на небо, я звёздному свету молюсь,
Молюсь, чтоб вернулось опять это вольное время![124]
Или:
Южный ветер дует с моря. В роще
Синий дым над соснами струится —
Это девушки в косынках белых
Жгут костёр, в огонь бросают ветки.
Я гляжу на девушек, на пламя
И шаги невольно замедляю.
Юность человечества я вспомнил,
Предков, живших вольно и беспечно[125].
Пессимистически звучит стихотворение «Горькая чаша». Наша земля кажется поэту «пустынным холодным миром», где человек с самого рождения уже обречён на муки, должен испить горькую чашу жизни, и даже первый плач новорождённого — это «тоскливые звуки».
Ах, почему мы на свет не рождаться не можем,
Как и небо не может никак не светлеть на рассвете?
О горькая чаша,
Зачем же обязан испить я тебя до дна![126] —
таким восклицанием заканчивает Го Можо своё произведение.
Однако и в сборнике «Звёздное пространство» есть стихи совсем иного плана.
Вот стихотворение «Эпоха потопа», написанное в декабре 1921 г. Светлые краски, вера в силы человека, романтическая приподнятость настроения, красота аллегорических образов сближают это произведение с «Нирваной фениксов».
Поэт вспоминает легенду о потопе, случившемся в древние времена и грозившем гибелью людям. Всё затонуло, только кое-где торчали из воды вершины гор — небольшие островки суши среди бушующего моря.
Но человек — сильный, прекрасный человек — не боялся стихии:
В лодке Ся Юй с друзьями,
Топор сжимая руками,
То смело валил деревья,
То дерзко врубался в скалы.
Сила людей первобытных в мускулах их играла,
Воды, что землю покрыли, люди в море вернуть решили[127].
Гордо звучат слова, вложенные поэтом в уста Ся Юя, мифического героя, сумевшего обуздать воду:
Пусть будут в мозолях ладони,
Пусть я ноги натру до боли,
Если потоп обуздать не сумею,
Как себя назову человеком?..[128]
От этой картины мысли Го Можо переносятся к современности: такую же несгибаемую волю, как у героя древности, покорителя стихии, видит поэт у своих современников, людей труда. Заключительные строки стихотворения как бы предупреждают этих людей: вам предстоит «осваивать будущее», вам тоже понадобится вся воля, все мужество, чтобы справиться со своей благородной задачей, ибо «нынче эпоха второго потопа». Этими словами заканчивается стихотворение, идею которого можно сформулировать так: герои, рождённые новой эпохой, мудрые, смелые, непобедимые, перекроят по-своему весь уклад жизни, чего бы им это ни стоило, и сделают будущее человечества светлым и прекрасным.
Мужество, силу и благородство воспевает Го Можо и в стихотворении «Орёл»[129]: сибирский орёл, запертый в клетку с кроликом и двумя горлинками, гневный, могучий, с «клювом, словно из меди отлитым», с «когтями стальными», не трогает беззащитных и слабых.
Героико-романтические образы таких стихов оттесняют на второй план уже упомянутые нами мотивы разочарования.
Поэтому можно согласиться с мнением критиков Лоу Ци[130] и Чжан Гуанняня[131], которые считают стихи «Звёздного пространства» очень близкими по духу стихотворениям сборника «Богини» с их героическими образами и страстным призывом к борьбе за достоинство и счастье человека. Нельзя, как это делает My Мутянь[132], видеть в Го Можо тех лет только «мрачно настроенного гуманиста», утратившего веру в победу в период спада «движения 4 мая».
Большинство стихотворений, вошедших в сборник «Богини», написаны вдали от родины, в отрыве от реальной действительности Китая и в период наивысшего подъёма «движения 4 мая». Поэту казалось тогда, будто рассвет уже занимается над его отчизной, и он спешил своими песнями вдохновить соотечественников на борьбу.
Что касается сборника «Звёздное пространство», то он создавался под непосредственным влиянием китайской действительности, когда горечь разочарования поэта усиливалась общим спадом революционной волны. Это не могло не сказаться на настроении стихов Го Можо, в том числе и пейзажно-лирических. Вот, например, небольшая зарисовка «Тихая ночь»:
Лунный свет серебряный и слабый
Озаряет рощу за деревней,
Сквозь ночные облака мерцают
Несколько едва заметных звёзд.
Млечный путь заволокло туманом.
Что с далёкого приходит моря:
Может, приплыла сюда сирена
Жемчугом оплакивать луну?[133]
В стихотворении всего восемь строчек, но как верно передают они лёгкую мечтательность, невольную грусть, охватывающую человека ночью; при лунном свете всё кажется призрачным, и это ощущение нереальности, сказочности усиливают строчки о сирене, которая приплыла сюда «жемчугом оплакивать луну». Словом «сирена» переводится здесь китайский мифологический образ «цзяожэнь» (существо с рыбьим телом, жившее, по преданию, на дне южных морей). Когда сирена плакала, из глаз её катились жемчужины.
Однако и в пейзажной лирике «Звёздного пространства» не только грусть и уныние. Можно ли упрекать в пессимизме автора таких лирических миниатюр?
Радуется маленький ребёнок,
Сидя у стены родного дома,
То в ладоши весело заплещет,
То свои ручонки к небу тянет
Солнце предзакатное на небе
Всё ещё бросает красный отблеск,
А на западе уже восходит
Золотистый узкий серп луны.
(«Новолуние», 1921)[134]
Лирика Го Можо покоряет своей мягкой эмоциональностью и богатством красок.
Для стихов Го Можо 1919—1922 гг. характерны лексическое и образное богатство, обилие метафор, тропов, аллегорий, разнообразная и гибкая ритмика.
Хотя в основном поэт писал на простом разговорном языке байхуа, он нередко использовал и выражения из старого литературного языка вэньянь. В произведениях Го Можо нашла отражение и характерная для китайской литературы тех лет тенденция к употреблению иностранных слов, непосредственно в их оригинальном написании. Например: desillusion («разочарование»), pioneer («пионер», «первый поселенец»), unshoen («некрасивый») и другие термины хотя и имели китайские аналоги, но вставлялись в иероглифический текст на латинице. В латинском написании Го Можо обычно приводит имена писателей, философов, мифических героев (Spinosa, Prometheus и т. п.), так как по их китайской транскрипции не всегда можно было догадаться, о ком идёт речь. Эта тенденция, по нашему мнению, объяснялась тем, что многие понятия были в Китае тогда ещё новыми, не утвердились в языке (например, symphony — симфония); в то же время вообще сказывалось увлечение китайских писателей западной литературой. В поэтических произведениях Вэнь Идо, Лу Чживэя, Фэн Чжи и др. можно найти немало примеров подобного словоупотребления. В стихах Го Можо иностранные слова встречаются особенно часто, хотя иногда они не сочетаются органически с китайским стихотворным текстом. Однако, как правило, иностранные слова легко воспринимались читателем-интеллигентом, знакомым с ними по западной литературе.
Образы и лексика поэта поражают своим разнообразием. Наряду с такими сугубо современными понятиями, как рентгеновские лучи и электроэнергия, в его стихах встречаются фениксы, богини, Прометей, Андромеда и тому подобные мифические персонажи.
Поэт мастерски находит эпитеты, сравнения и метафоры. У него остров окружён дымкой тумана, «словно и сейчас ещё влюблён он в ласковые сны вчерашней ночи», после дождя «мир погрузился в покой, словно слезами омытое доброе сердце»; песок — молочно-серебристый; водная гладь, потревоженная плывущей птицей,— это «яшма, разбитая взмахом крыла»; дали туманны, «как призраки сна»; облака — будто «женщины в белом» и т. д.
Многие стихотворения Го Можо совсем не рифмованы. В рифмованных же стихах старая система рифмовки сочетается с нововведениями, с приёмами европейского стихосложения.
Иногда Го Можо строит рифму на употреблении омонимов — приём, распространённый в китайской классической поэтике.
Иногда вместо рифмы в конце нескольких строк у поэта просто повторяются одинаковые слоги, не омонимы, а именно одни и те же односложные слова. Это явление было очень распространённым в первый период появления стихов на байхуа, а в старой поэзии его избегали.
Порой в стихах Го Можо рифмовка совершенно не типичная для классики. Например, в стихотворении «Весенняя грусть», написанном в 1919 г., не одна, а две рифмы, и распределяются они по строфе неравномерно, рифмующиеся строки далеко отстоят друг от друга.
Не менее разнообразна и ритмика стиха Го Можо. Многие его стихотворения состоят из строк различной длины, что само по себе не создаёт аритмичности стиха, поскольку ритм в китайском стихосложении определяется не числом слогов, а числом тактов (такт — «дунь»). Строки при разном количестве слогов могут иметь равное число тактов. Такт состоит из различного числа слогов, в зависимости от интонационного выделения слов в смысловые группы. Чаще всего в такте два слога, но бывает один, три и даже четыре слога. Последнее касается, в частности, иностранных слов, такой такт произносится скороговоркой.
Таким образом, в некоторых стихотворениях поэт соблюдает принципы классической ритмики. Однако чаще всего в стихах Го Можо различная длина строк создавала переменный ритм. Примером может служить стихотворение «Приманка смерти», где самая короткая строка состоит из пяти слогов, самая длинная — из десяти, причём количество тактов тоже колеблется от трёх до пяти[135]. Всё это в равной мере касается стихотворений рифмованных и нерифмованных.
Критик Цянь Синцунь считал неоспоримым достоинством стихов Го Можо естественность и лёгкость их стихотворной формы, тесно связанной с выражаемыми поэтом настроениями[136].
В период «движения 4 мая» в Китае возникло большое количество литературных групп, школ и направлений, выражавших устремления различных слоёв общества. Основную роль в развитии новой китайской литературы сыграли представители двух направлений.
Одно из них отличалось чётко выраженным преобладанием реалистических тенденций; это было «Общество изучения литературы» («Вэньсюе яньцзюхуэй»), созданное в Пекине в 1920 г. Во главе общества стоял один из лидеров новой литературы Мао Дунь (Шэнь Яньбин), а в состав его входили такие крупные писатели, литературоведы и переводчики, как Е Шэнтао, Чжэн Чжэньдо, Ван Тунчжао и др. «Общество изучения литературы» боролось за создание подлинно реалистической литературы, за смелое вторжение в жизнь, за «искусство ради жизни». К «Обществу» был близок классик новой китайской литературы Лу Синь.
Другой ведущей литературной организацией, объединившей главным образом представителей романтического направления, являлась группа «Творчество», руководителем которой стал Го Можо.
Го Можо и его товарищи решили издавать свой журнал. С помощью Юй Дафу, Чэн Фану и других друзей, учившихся вместе с ним в Японии, поэт стал собирать деньги на это издание. Ежемесячно каждый из них экономил небольшую сумму из скудной стипендии и отдавал в фонд будущего издательства. 1 апреля 1921 г. Го Можо и Чэн Фану поехали в Шанхай с целью вплотную приступить там к организации издания. Однако сразу наладить дело не удалось, и вскоре Го Можо возвратился в Японию: нужно было кончать университет (писатель окончил его в 1923 г.).
Первый номер квартального журнала «Творчество» («Чуанцзао цзикань») вышел в Шанхае 1 мая 1922 г. Сама дата выхода журнала, его содержание, имена сотрудничавших в нём деятелей литературы — всё это сразу же привлекло к нему внимание общественности. Именно к этому времени, как отмечает Го Можо[137], следует отнести начало организованной деятельности общества. Название для общества и журнала — «Творчество» — выбрал Го Можо. Он хотел, чтобы название соответствовало сущности движения: члены этой организации боролись за создание новой литературы, и созидание, творчество стало их лозунгом.
Большинство участников группы жило в Японии, куда гораздо раньше, чем в Китай, проникли произведения европейской литературы с её течениями неоромантизма, импрессионизма, символизма и т. п., оказавшими известное влияние на членов группы. Этим в какой-то степени объясняется сочетание в их стихах и прозе энергичного протеста против старого общества, призыва к революционному действию с эстетским пониманием природы искусства. Так, Го Можо в 1923 г. в статье «Наше движение за новую литературу» писал: «Мы боремся с ядовитым драконом капитализма… Наша цель — бомбой жизни разрушить заколдованный замок этого ядовитого дракона», и дальше: «Цель нашего движения — раскрыть в литературных произведениях человеческий характер во всей его наготе»[138]. Но вместе с тем он в мае того же 1923 г., читая лекцию в Шанхайском университете на тему «Общественная миссия литературы и искусства», заявлял:
«Поэт слагает стихи, композитор сочиняет музыку, художник пишет картины, и всё это — естественное проявление их таланта: словно лёгкая зыбь, рождаемая на водной поверхности весенним ветерком, оно возникает бесцельно»[139].
Несмотря на такие эстетические взгляды, группа, руководимая Го Можо, действительно боролась «с ядовитым драконом капитализма». Поэтому «Творчество» ни в коем случае нельзя противопоставлять «Обществу изучения литературы», обе организации вели активную борьбу за новую литературу, за национальное и социальное раскрепощение китайского народа. Разногласия между этими группировками возникали в основном по вопросу о творческом методе (участники «Творчества» были романтиками, а члены «Общества изучения литературы» — реалистами). В главном же они были едины и вместе выступали в спорах, волновавших в те годы неоднородный по составу лагерь китайских литераторов. Главной проблемой, вокруг которой велись эти споры, был, как отмечают авторы статьи «Эпоха вторичного рождения богинь»[140], вопрос: должна ли новая поэзия избрать путь решительной, бескомпромиссной борьбы с империализмом и феодализмом, или ей следует ограничиться реформами в области стиля.
Противником обоих обществ в этой дискуссии выступал известный философ Ху Ши[141], который стоял на позициях буржуазного реформизма и все нововведения в поэзии сводил к преобразованиям в области формы, причём и здесь его программа была куцей и половинчатой. Ху Ши сам говорил, что его стихи подобны женским ногам, которые всю жизнь бинтовали: когда повязка, наконец, снята, ноги всё-таки остаются по-прежнему изувеченными. Он прикрывался лозунгом «что думаешь, то и пиши», сводя на нет остроту и боевую направленность поэтического слова. Ху Ши резко критиковал Го Можо и его друзей по «Творчеству».
Представитель декадентского направления в китайской поэзии Сюй Чжимо тоже постоянно нападал на участников группы: он говорил, что литераторы, сотрудничающие в «Творчестве», как нищие на улице надевают на себя жалкое окровавленное рубище, чтобы разжалобить прохожих[142].
Го Можо представлял боевое крыло общества «Творчество». Протест Юй Дафу и некоторых других членов группы, исполненный тоски и горечи, был менее энергичным. На творчестве Юй Дафу сказалось влияние западного декаданса; сборник его рассказов «Мёртвый пепел» дышит безысходностью и разочарованием. Тем не менее, вся молодёжь, входившая в общество, была полна чистых, благородных, патриотических стремлений. Впоследствии Юй Дафу стал революционером и отдал свою жизнь за дело революции: его расстреляли японские жандармы.
В этот первый период деятельности группы «Творчество» Го Можо пишет очень много стихов. Наиболее отчётливый социальный характер носят стихотворения сборника «Провозвестник» (издан только в 1928 г.; в русских переводах известен под названием «Знак авангарда»). Большая часть произведений, вошедших в эту книгу, создана в 1922—1923 гг.
Интересен «Разговор Хуанхэ с Янцзы» (1922), написанный частью в прозе. Две величайшие реки Китая обсуждают судьбы своей родины; они думают над тем, как должен действовать народ, чтобы освободиться от своих страданий, от кровопролитий, от оков иностранного империализма. И родилась на этих реках песня, страстным призывом зазвучала она на их притоках, расплескалась по всей стране:
О люди! Проснитесь! Проснитесь! Проснитесь!
Поэт зовёт Китай к «национальной революции», напоминает о победе Северных Штатов Америки в борьбе за независимость, о Великой французской революции и в особенности о примере трудящихся России:
Если вы начисто, с корнями всё старьё
Не вырвете долой, подобно пролетариям России,
И если новый огонёк в истории людей вы не зажжёте,—
Вам не иметь надежды на свободу![143]
Го Можо мечтает о том, чтобы в Китае, как и в России, произошла революция, тогда будет «две революции ⅩⅩ века». Он призывает «великую китайскую национальную революцию» прийти скорее и «сыграть новую пьесу на мировой сцене ⅩⅩ века».
Тяжела жизнь в Китае, она похожа на «позорный плен»; дома в Шанхае напоминают поэту мрачные тюрьмы, где нельзя ни дышать, ни говорить свободно. Но боевой дух Го Можо не сломлен.
Да, не смеем и двинуться мы!
Так пойдём же к бойцам!
Так пойдём же к народу!
И скорби не надо, друзья,
Болтовни бесполезной не надо!
(«Друзья томятся в застенках», 1923)[144]
Маяковский, увидевший за роскошью французской столицы трагедию трудового народа, в одном из своих стихотворений («Стихи о красотах архитектуры») восклицал:
Мусье Париж, на скольких костях
Твоя покоится роскошь?[145]
Так же видит изнанку капиталистической цивилизации и Го Можо:
Но там, на дороге, не асфальт, не бетон.—
Там пот и кровь, пролитые нами:
Горькая, трудная наша жизнь
Лежит под богатыми автомобилями[146].
Однако недалёк час революционной бури:
Но верю я, братья,
Что в центре улицы,
В центре улицы Цзинаньсылу
Извергнется мощная лава вулкана![147] —
возвещает поэт грядущую революцию, призванную создать новый Китай.
Иначе смотрит теперь Го Можо и на Японию: он ясно видит язвы капиталистического строя. Многое в Японии совсем неплохо, говорит Го Можо в стихотворении «Прощаюсь с Японией» (1923), но те, кто ничем не владеет, обречены на вечное заключение в «цивилизованной тюрьме», ибо в стране душится всякое проявление свободной мысли:
Вы даже не смеете говорить громко,
Попробуйте — и вас в грязи растопчут[148].
И, сочувствуя японским труженикам, поэт вновь обращается мыслью к Китаю, он верит, что его родина сумеет сбросить тяжёлое ярмо существующего строя. Теперь, в 1923 г., он уже не просто мечтает об уничтожении старого общества: он знает реальную силу, которая может это осуществить:
Мне жаль вас, признаться, братья Ямато!
Хоть и моя родина схожа с тюрьмой,
Но есть у нас триста миллионов серпов
И пять миллионов железных молотов.
И мы восстанем однажды утром,
И до основания тюрьму разрушим.[149]
Го Можо понимает всю беспросветность существования рабочих, видит их каторжный труд. Вот стихи о типографии, озаглавленные «В зияющей пещере слов» (1923)[150]:
В этой зияющей пещере слов
Медленно движутся чёрные тени —
Подростки с лицами свинцового цвета
Юные, голодные мои братья.
Поражённый всей глубиной страданий народа, поэт спешит отбросить бесплодные стенания интеллигента:
И слёзы мои ни гроша не стоят,
Они не заслужат мне вашего прощения,
Но завтра, поверьте, я буду с вами,
Чтобы вместе жить и умереть вместе.
Снова и снова призывая к борьбе, поэт предрекает скорую революцию:
Вперёд, сыновья народа!
Рабочие и крестьяне!
Есть копья у нас и пики,
Мы красною нашей кровью
Окрасим горе и слёзы.
Вперёд, сыновья народа.
В атаку! И мы увидим
Рожденье нового мира!
(«Марш», 1923)[151]
Очень характерно для творчества Го Можо этого периода стихотворение «Подбадриваю друзей, оставшихся без работы» (май 1923 г.):
Друзья мои, тоска нам ни к чему, не нужно горевать и убиваться!
Сейчас наш долг — разрушить этот замок, источник бесконечных злодеяний!
Да кто из нас при этом строе может своим трудом спокойно заниматься?
Нам лишь, как псам, ошейник надевают, чтобы буржуям мы служили верно!
Друзья мои, нам радоваться нужно, что мы стремление к свободе сохранили!
Что жажду мы свободы сохранили, ещё друзья, нам радоваться нужно!
И если даже мы пока не в силах проклятый этот замок уничтожить,
Мы всё равно пойдём на гору вместе — ведь лучше, взявшись за руки, идти!
Друзья мои, тоска нам ни к чему,
Не нужно горевать и убиваться!
Воспряньте ж духом, поклянёмся ныне, что замок заколдованный разрушим![152]
Именно тогда, в мае 1923 г., в одной из своих публицистических работ Го Можо писал: «цель борьбы прогрессивных сил — разрушить заколдованный замок ядовитого дракона капитализма»[153]. Поэт утверждал эти взгляды и в публицистике и в поэзии, посвятив всего себя делу освобождения народа. Здесь нет уже и следа проповеди абстрактной свободы личности: Го Можо знает, что на штурм вражеской крепости «лучше, взявшись за руки, идти!»
О революционной борьбе, о социальных явлениях он говорит языком поэта-романтика. В сборнике «Провозвестник» нет каких-либо новых художественных приёмов, только, пожалуй, ритмика стиха становится более свободной. Но в идейном отношении изменения заметны: более внимательно и трезво смотрит поэт на окружающий мир, и стихи его несут в себе не просто энергию бунта,— они говорят о цели борьбы и протеста. Го Можо выступает провозвестником революции.
К 1923—1924 гг. поэт уже был знаком с марксистской литературой. К этому времени он перевёл «Немецкую идеологию» К. Маркса и Ф. Энгельса, «К критике политической экономии» К. Маркса, а также книгу японского профессора Каваками Хадзимэ «Общественное устройство и социальная революция», которую Го Можо оценивал очень высоко[154]. Обращение к марксизму не было, конечно, случайным явлением. Период «Богинь», период юношеских увлечений закончился. Суровая китайская действительность, увиденная во всей её страшной неприглядности, отрезвила поэта. Постепенно он начал понимать, что отвлечённые призывы к сопротивлению не помогут, ибо необходима борьба гораздо более серьёзная и действенная.
Ещё не будучи марксистом, Го Можо тем не менее стал глубже разбираться в законах общественной жизни. Судьбы русской революции и первой в мире страны, пошедшей по неизведанному пути, увлекали и волновали его. Смерть великого вождя революции была воспринята им, как тяжёлое личное горе. «Когда в начале 1924 г. умер Ленин, я переживал это по-настоящему тяжело, как будто бы лишился солнца»[155],— вспоминал Го Можо. Уже 25 января 1924 г. он написал стихотворение «Солнце скрылось», напечатанное первый раз в еженедельнике «Творчество». Солнце — это Ленин; скрылось солнце, и «волны четырёх морей рыдают в унисон» («волны четырёх морей» — это традиционный образ, означающий весь Китай). Кажется, будто силы мрака снова распояшутся и затеют на земле свои дьявольские пляски. Но дело, начатое великим человеком, не умерло, оно живёт в сердцах людей, и люди будут продолжать его:
О, друг мой, друг, считать не надо, что всё уже теперь погибло,—
В моих ушах, подобно грому, вдруг властный голос прозвучал:
И ты, и я, мы все — светила, что тьму враждебную разгонят,
У нас в сердцах пылает факел, И мы идём вперёд, вперёд![156]
Творческим методом Го Можо по-прежнему остаётся романтизм. Поэт прибегает к романтическим образам для выражения своих революционных устремлений, поэтому его романтизм — живой, деятельный, активный. Революционная романтика поэзии Го Можо ярко проявилась в последнем из рассмотренных стихотворений. Свою веру в невозможность гибели ленинизма со смертью его создателя он передаёт как громоподобное звучание какого-то властного голоса. Люди, несущие в сердцах идеи марксизма-ленинизма,— «светила», которые «тьму враждебную разгонят». Подобные гиперболические образы характерны для поэзии Го Можо.
Наряду со стихотворениями общественного содержания у Го Можо есть и любовная лирика. 42 таких стихотворения вошли изданный в 1925 г. сборник «Ваза». Сам Го Можо, как говорит в примечаниях к сборнику ближайший друг поэта Юй Дафу, вообще не хотел их печатать, его уговорили друзья[157]. Большинство стихотворений написано в эпистолярной форме.
На первый взгляд может показаться, будто бы стихи эти стоят несколько в стороне от общего направления творчества Го Можо. Однако, когда вчитываешься в них, видишь, насколько ошибочным был бы такой вывод: лирика, продолжая романтические традиции юности поэта, в красивой и возвышенной форме говорит о реальных, живых человеческих чувствах.
Через все стихотворения этого цикла проходит образ цветка сливы.
О, спасибо тебе, милой сливы цветок,
Свежесть, юность сумел ты мне заново дать,
И давно уж иссякший родник, как поток.
Из груди моей каменной рвётся опять.
Я хочу, чтоб вода из того родника
Каждый день для тебя в эту вазу текла,
Всей душой я желаю тебе, о цветок,
Долголетья, весенних ветров и тепла![158] —
восклицает поэт в «Посвящении» (март 1925 г.).
Цветок сливы в китайской поэзии и в китайском искусстве вообще — символ красоты, изящества и в то же время эмблема стойкости (ведь слива цветёт и в морозы…). Красивую девушку принято сравнивать с распустившимся цветком сливы, и Го Можо использует это традиционное сравнение: цветок сливы в сборнике — как бы воплощение образа любимой.
Го Можо с большой бережностью относится к чувству любви. В его стихах она чиста и трогательна, полна особого обаяния:
Будут вечно цвести для тебя лишь цветы,
Вновь весну моих лет возвратила мне ты.
Гениальных поэтов великие мысли уж не смогут меня удивить
И над морем страданий в волнах моей жизни я не стану вздыхать и грустить[159].
Или:
Ах, я разбушевался океаном,
Она же, как холодный свет луны,
Мне в сердце проникает постоянно,
Но светит лишь с далёкой вышины.
Всё время к ней я простираю руки,
Зову, хочу поймать неверный свет.
Но пустота, исполненная муки,—
Вот мне её единственный ответ![160]
Некоторые стихотворения напоминают народную песню:
Ущербная луна потом
Сумеет полной стать.
Отцветшие цветы в саду
Начнут цвести опять,
И только радости былой
Ты не воротишь вспять.
Её рука с моей рукой
Встречалась так давно!
А нашим встретиться устам
Когда же суждено?[161]
Здесь явления природы противопоставляются чувствам человека, образный строй близок к песенному, ритм — строгий, количество слогов в строках колеблется от четырёх до шести, но каждая строка — трёхтактная.
Богатая образность, мелодичность, задушевность и искренность — вот примечательные черты любовной лирики Го Можо. Смена настроений — то грусть и уныние от суровости возлюбленной, то подъём духа и ликование, вызванные её благосклонностью, — все это правдиво передаёт живые человеческие эмоции.
«Движение 30 мая» 1925 г., начавшееся с расстрела британской полицией демонстрации студентов Шанхая, выступивших с протестом против засилья иностранных империалистов, явилось прологом гигантской волны революционных выступлений, первым этапом национальной революции (май 1925 — июнь 1926 г.). Благодаря росту китайского рабочего класса и слабости национальной буржуазии роль гегемона революции перешла в руки трудящихся и их авангарда — Коммунистической партии Китая. Усиливалось влияние марксистской идеологии на широкие слои интеллигенции.
После событий «30 мая» значительно изменилась политическая ориентация большинства участников группы «Творчество»: они встали под знамя революции. Новое издание группы — двухнедельник «Потоп» — занял уже гораздо более определённые позиции, чем предшествующие журналы «Творчества». Осенью 1925 г. там был опубликован ряд публицистических и литературоведческих статей Го Можо, в начале 1926 г.— работа «Сознательность деятелей литературы и искусства», а 16 мая 1926 г. в третьем номере ежемесячника «Творчество» — статья «Революция и литература». В этих работах Го Можо решительно присоединяется к марксистскому положению о партийности литературы, о классовой позиции писателя. Он выступает за культуру, которая «держит равнение на класс пролетариата», и утверждает, что «подлинной литературой может считаться только литература революционная», ибо «литература и революция неразделимы»[162].
Поддержал Го Можо его ближайший друг Чэн Фану, поместивший в четвёртом номере «Творчества» статью «Революционная литература и её бессмертие», а в девятом номере статью «От литературной революции к революционной литературе».
Задача создания «революционной литературы» из отвлечённой идеи превратилась в практический лозунг текущего дня.
В начале 1926 г. Го Можо стал деканом литературного факультета университета имени Сунь Ятсена в Гуанчжоу, а в июле 1926 г он вступил в ряды Национально-революционной армии и, работая в политотделе, принял участие в Северном походе: прошёл с войсками от Гуанчжоу до Уханя и Наньчана.
После взятия Учана (март 1927 г.) Го Можо был назначен заместителем начальника политотдела Национально-революционной армии Китая. Когда 18 апреля 1927 г. «Чан Кайши предал революцию и в Нанкине вступили в сговор империализм и остатки внутригосударственного феодализма»[163], поэт оказался одним из тех деятелей культуры, которые подверглись усиленным преследованиям со стороны реакционеров. Он бежал в Сянган (Гонконг), потом, несмотря на приказ об аресте, снова вернулся в Шанхай и под чужой фамилией вместе с Чэн Фану и другими литераторами организовал издание «самого боевого» ежемесячника того времени — «Литературная критика»[164].
Мэй Ди, автор статьи «Мои впечатления о Го Можо», рассказывает о выступлении поэта в конце апреля 1927 г. в Учане на стотысячном митинге протеста против массовых расстрелов чанкайшистами рабочих и коммунистов (он приехал туда специально для участия в этом митинге, тайно пробравшись через районы, захваченные гоминьдановцами). Го Можо в своей речи заклеймил зверства чанкайшистского правительства, поправшего элементарные человеческие права. Он призывал своих слушателей подумать, может ли такое правительство заботиться о благе народа, о его свободе, «или оно только губит народ, мешает поступательному движению революции»[165]. В ответ на его гневные слова из толпы неслись громкие возгласы:
«Долой контрреволюционное правительство! Долой контрреволюционеров, расстреливающих народ! Создадим свою собственную власть!»[166].
Позже, в августе 1927 г., поэт принял участие в Наньчанском восстании, возглавленном Чжу Дэ, Хэ Луном, Чжоу Эньлаем и Е Тином. Это восстание явилось попыткой отстоять завоевания революции и положило начало созданию Народно-освободительной армии Китая
Деятели группы «Творчество» в Шанхае почувствовали необходимость активизировать свою борьбу за революционные идеалы и решили объединиться с литераторами реалистического направления. Поэт Цзян Гуанцы, который, вернувшись из Советского Союза, активно печатался в издательстве «Творчество», вместе с другими писателями и поэтами, собравшимися в тот период в Шанхае, обратился к Лу Синю с предложением сотрудничать с ними. Как свидетельствует Чжэн Боци[167], Лу Синь охотно согласился и предложил воссоздать еженедельник «Творчество», собираясь участвовать в нём. Го Можо, находившийся среди восставших в Наньчане, приветствовал эту идею, но у ряда членов общества она не нашла поддержки, и план сорвался.
Тем не менее издательство «Творчество» продолжало вносить свой вклад в дело национальной революции вплоть до 7 февраля 1929 г., когда его деятельность была запрещена. Но даже после официального закрытия это издательство просуществовало ещё некоторое время под названием «Цзяннаньское книгоиздательство» и выпустило в свет много переводной марксистско-ленинской литературы. Когда в 1930 г. под руководством Коммунистической партии Китая организовалась Лига левых писателей, основная часть членов группы «Творчество» вошла в неё вместе со многими представителями «Общества изучения литературы».
Изменения во взглядах Го Можо после «движения 30 мая», его переход на позиции пролетарского писателя, как в зеркале, отразились в стихотворениях сборника «Возвращение», увидевшего свет в 1928 г.
Революция потерпела поражение, в стране свирепствует гоминьдановский террор, жизнь народа невыносимо тяжела. В одном из стихотворений сборника «Возвращение» («Вспоминаю Чэнь Шэ и У Гуана», январь 1928 г.) автор переносится мыслью от крестьянских восстаний былых времён с их мужественными вождями к положению китайских крестьян теперь, в ⅩⅩ в.
Их жилища — гниющие стены, дырявые крыши,
Их одежда похожа на жалкое рубище нищих.
Миллионы крестьян, как бездомные псы, голодают,
По неделям питаясь травой и древесной корою,—
такую картину видит поэт на севере Китая.
А на юге? О, друг мой, на юге немногим получше:
Ведь и там, в нищете и бесправье народ пребывает.
Я прошёл по районам, что к югу лежат от Чанцзяна:
Ни один человек там не выстроил нового дома[168].
Однако теперь Го Можо уже более конкретно представляет себе расстановку классовых сил и задачи революции:
Но крестьяне встают, их не меньше трёхсот миллионов
Я не верю, что мы не подымемся грозной лавиной,
Я не верю, что мы не одержим великой победы,
Что не будет Чэнь Шэ у нас, что У Гуана не будет.
Ведь сегодня с крестьянами пять миллионов рабочих,
Нам дадут они опыт свой, пушки дадут и винтовки.
Друг! Восстанье крестьян, руководство рабочего класса,—
Вот та сила, которая мир переделает старый![169]
Несмотря на временное поражение революции, энтузиазм борца-революционера не иссяк, его дух не сломлен, он по-прежнему верит в силы народные, в лучшее будущее Китая. В тяжёлом 1928 г. Го Можо не только правдиво говорит о горечи поражения, но и находит в себе силы неизменно утверждать веру в человека. Этот огромный заряд энергии кажется нам одним из самых замечательных свойств его творческой личности.
В январе 1928 г. поэт публикует «Декларацию поэзии»:
Взгляни на меня: я правдива и искренна,
Я не приодета и не приукрашена
Рабочему классу любовь моя отдана,
Крестьянам, что еле прикрыты лохмотьями.
Я, в сущности, тоже босая и голая,
И в сердце моем разгорается ненависть
К тупым богачам, утопающим в роскоши,
К шелкам, украшениям и драгоценностям.
Послушайте, это моя декларация.
Я встала в едином строю с неимущими,
Быть может, слаба я и голос мой слаб ещё,
Но я закалю себя в грозных сражениях.
Я как бы воскресну — прямой и настойчивой,
Исполненной силы, исполненной мужества.
Настанет пора, и я буду над родиной
Громами греметь, бушевать ураганами[170].
Трудно представить себе более меткую и полную характеристику сущности поэзии Го Можо!
Поэт ждёт новых революционных бурь, которые очистят китайскую землю. В сборнике «Возвращение» есть лирическое стихотворение «К месяцу», написанное тоже в январе 1928 г.:
Нет, не могу я, как ты, быть спокойно-беспечным,
И нет на душе у меня тишины;
Жажду я музыки, пусть её звуки,
Как дробь барабанная, станут повсюду слышны.
Пусть будет жизнь бушевать, как безбрежное море,
Что волны свои посылает вперёд,
С рокотом скалам удары наносит
И грохотом брызг потрясает, ревя, небосвод[171].
В стихотворении «Вспоминаю о погибшем друге» (январь 1928 г.) поэт с гордостью говорит о бодрости и мужестве участников Северного похода, о том, сколько надежд было связано с победой революции, которая казалась тогда уже близкой:
Тогда улыбкой наши лица озарялись,
И угнетённые всех стран гордились нами,
Но революцию в пути беда застигла —
Наполовину побелело знамя, что было алым всё от нашей крови,[172] —
такой великолепной метафорой рисует Го Можо отступничество правого крыла гоминьдана. Концовка стихотворения глубоко оптимистична:
Так горько нам: тебя меж нас не стало,
И многие друзья — герои пали.
Но мы по-прежнему вперёд с надеждой смотрим,
В победу революции мы верим![173]
То же настроение и в другом стихотворении — «Завоюем»:
Я с вином ярко-красным, мой друг, уж бокал приготовил —
То горячая кровь, что моё переполнила сердце.
Нашей плотью и кровью мы грозную бурю поднимем,
Новый мир с новым солнцем себе завоюем![174]
Здесь уже у художника совсем иная позиция, чем в «Богинях». Его «богини» ждали, когда кончится война, чтобы потом создавать «новое солнце». А теперь поэт хочет сам собственной «плотью и кровью» поднять грозную бурю, которая разрушит старый мир, он твёрдо и решительно идёт завоёвывать «новый мир с новым солнцем».
Тем, кто борется за это новое солнце, не страшны никакие трудности, их воли не сломит террор; на смену погибшим героям поднимаются сотни новых несгибаемых борцов:
Белым-бело у нас перед глазами,
Но нас нельзя террором извести.
И, смерти не боясь, мы твёрдо и упорно
Идём вперёд по своему пути.
Хотите убивать — что ж, убивайте!
Убьёте одного, а встанут сто других.
У каждого из нас есть волосок волшебный,
Подуешь — и один ты сотней станешь вмиг.
(«Террор, подобный огню и яду», январь 1928 г.)[175]
Белый террор свирепствует на родине поэта, и Го Можо передаёт это с помощью метонимического образа: вокруг «белым-бело». Он обращается к классике, используя любимый в народе образ героя средневекового романа «Путешествие на Запад» царя обезьян Сунь Укуна, любое желание которого исполнялось, стоило ему лишь подуть на вырванный у себя волосок.
Многие стихотворения сборника «Возвращение» датированы январём 1928 г.: этот месяц был очень плодотворным для Го Можо, он мог написать несколько стихотворений в день. Для сюжетных построений, для сравнений и метафорических образов Го Можо, как и раньше, часто обращается к исторической действительности своей родины, к народным преданиям и легендам. Например, мы встречаем в его стихах имена Чэнь Шэ и У Гуана — вождей крестьянских восстаний Ⅲ в. до н. э., имя Цинь Ши-хуана, основателя Циньской династии, правившего в 221 — 207 гг. до н. э. («Вспоминаю Чэнь Шэ и У Гуана») и др.
На родине Го Можо ежеминутно грозила опасность ареста, скрываться становилось всё труднее. В феврале 1928 г. тяжело больной поэт был вынужден эмигрировать в Японию.
В Токио положение Го Можо и его семьи было очень тяжёлым. Денег не хватало на еду, одежду, топливо. Кроме того, мучил постоянный надзор японской полиции. В августе 1928 г. поэта арестовали, и он несколько дней просидел в тюрьме. «Со времени приезда в Токио ни минуты не чувствовал себя свободным, целыми днями за мной следит полиция. Ну, невозможно жить, прямо-таки невозможно!» — вспоминала Мэй Ди слова Го Можо, сказанные в 1931 г.[176] А в это время на родине поэта бросали в тюрьмы молодых людей, читавших его книги. Когда журналы «Вэньи синьвэнь» и «Душу юекань» провели опрос читателей, большинство из них назвало лучшим писателем современности Го Можо. Но написанное и переведённое поэтом в это время почти не печатали; издательства чурались его работ, цензура их запрещала.
Наступили годы, когда Го Можо почти не писал стихов: юношеская приподнятость настроений улеглась, условия жизни стали невыносимыми; подавляла вечная полицейская слежка, сказывалась и оторванность от родной земли. «Когда писатель покидает родину, отрывается от её реальной действительности, он не в состоянии ничего написать»[177],— утверждает сам поэт.
Все своё время он отдаёт научной работе: занимается изучением памятников древней культуры: надписей на костях, «Ицзина» («Книга перемен»), «Шуцзина», изучает творчество Цюй Юаня.
К этому же времени относятся основные труды Го Можо по истории и археологии. Его книги, посвящённые исследованию китайского общества на ранних этапах развития, внесли немалый вклад в историческую науку: в работах «Эпоха рабовладельческого строя», «Бронзовый век» (обе они переведены на русский язык) и др. учёный выдвинул свою концепцию зарождения и развития рабовладельческого строя в Древнем Китае.
Одним из немногочисленных поэтических произведений, созданных Го Можо в годы эмиграции, было стихотворение «Поэзия и оборона».
Написано оно в 1936 г., к тому времени Северо-Восток страны уже несколько лет томился под пятой японского империализма, а иностранные державы — США, Англия, Япония — ожесточённо боролись между собой за колониальный раздел Китая. Чанкайшистская клика разоряла страну. В те дни коммунисты и лучшие представители революционно настроенных демократов поднимали народ на борьбу за освобождение своей родины, против японского империализма. В числе этих лучших людей был и непримиримый борец за справедливость, страстный патриот Го Можо.
Творчество Го Можо принадлежит к лучшим образцам революционной литературы, оно неотделимо от идеологической борьбы, так как именно политике отдаёт Го Можо «душу поэзии» своей:
Народу китайскому сон не нужен — он требует пробуждения.
Отбросим мелодии древних гимнов и колыбельных песен,
Оставим их матери, шьющей платье у колыбели ребенка[178].
И Го Можо, с присущей его поэзии страстностью, провозглашает, что его народ не будет дожидаться «гибели всей отчизны»:
О, нет! Мы подымем до самого неба волну народного гнева,
Мы протрубим сигнал к сраженью, мы искореним измену.
Мы призовём народ Китая встать на борьбу с врагами[179].
«Поэзия и оборона» — яркое свидетельство полного перехода Го Можо на позиции пролетариата и безоговорочного утверждения в сознании художника материалистического миропонимания.
В 1936 г. было создано и стихотворение «Мэнь», позже открывшее собой сборник «Голос войны». «Мэнь» — произведение, в котором поэт, ещё несколько лет тому назад воспевавший отвлечённый идеал свободы личности, говорит о силе единения с народом. «Мэнь» (суффикс множественного числа в китайском языке для лиц), в стихотворении Го Можо — символ массы, коллектива, и это слово теперь для поэта — «альфа и омега всего, и введение и заключение»[180]. Ему стоит лишь вспомнить это слово,
И в голове рождаются слова:
Не «я», не «брат», не «друг» и не «товарищ».
А «мы», «друзья», «товарищи» и «братья».
И мужество растёт, и грозной силой слов
Готов разить я тысячу врагов[181].
Великолепно по своей силе и глубине написанное в июне 1936 г. стихотворение «Памяти Горького». Здесь поэт-романтик одухотворяет природу, наделяя её человеческой способностью чувствовать боль утраты:
Улыбаться солнце нынче вправе ли?
И оно скрывается вдали
И скорбит в своём всесветном трауре
По титану, гордости земли[182].
Всего четырьмя строчками поэт умеет сказать о многом: и об огромном значении поэтического слова, и о роли великого русского писателя, и о неразрывной связи китайской и советской литературы.
Слова должны, как молот, быть весомы, Острей серпа должна быть наша речь. И кровь и жизнь — отдать готовы всё мы, Чтоб Горького традиции сберечь[183].
Как непосредственное развитие этих мыслей звучат слова, написанные Го Можо в 1940 г.:
«Влияние Горького больше, чем влияние только литературное. Китайские писатели преклоняются перед ним, любят его, следуют ему… Мы от Горького узнаем не только, как нужно писать или о чём писать, но и учимся тому, как жить и какими быть»[184].
Интеллигенция Китая прошла через первый излом национальной и мировой истории, не только понеся трагические потери, но и обретя новое качество. Во-первых, практически полностью обновилось понятие «интеллигент», это было связано со сменой поколений и со сменой социального уклада общества. Во-вторых, значительно выросла численность интеллигенции и её влияние на общественную жизнь. В Китае прошла реформа образования и появилась университетская интеллигенция, борьба за национальное освобождение, борьба против иностранных колонизаторов сформировали революционную интеллигенцию.