В Верхотурье мимо родительского дома к тюрьме Иван прошел ночью.
«Хоть бы в окно постучать…»
Окна были темны.
«Рано отец лег спать. Интересно, прочитал ли программу?…» — Иван представил, как отец достает рукопись из-за икон, как развертывает ее, досадует, не все понимая…
Встали в памяти давно отзвучавшие слова отца: «Фармазоном не вырасти…» Самые неожиданные мысли приходили Ивану в голову. «Слышны ли мои шаги у Камня-Кликуна?.. За маевку со мной расплачиваются или кто донес? Нужно как-то сообщить о своем аресте семье. — Мучила неуверенность: — Что могут в охранке знать? — Перед ним промелькнули лица фоминских кружовцкев. — Верю. Никто не предаст. Жаль, не дали поработать! И все-таки в Фоминке теперь уже есть свои пропагандисты… В Махнево десяток…»
В тюрьме его вежливо расспросили об имени и занятиях, отвели в одиночку.
В камере на столе, привинченном к полу, лежало Евангелие.
Иван небрежно полистал страницы, усмехаясь про себя: на курсах их заставляли заучивать целые главы Евангелия. Тогда он ничего в нем не понимал, в голове от «святой» книги стояла страшная путаница. И сейчас Иван, перелистывая страницу за страницей, читал, стараясь вдуматься в смысл. И снова усмехнулся невесело: «Читаю Евангелие. Просвещаюсь! А на воле идет борьба! Там нужны люди!»
Но «просвещался» он недолго. Через несколько дней его снова куда-то повели по родным улицам. «Вон на горке наш дом! Хоть бы кого-нибудь увидеть из своих. В семье могут потерять меня…»
Тяжела покорность. Тяжело отдаваться чужой воле.
Соседка от своей калитки увидела, бросилась к дому Малышевых. Выскочила простоволосая мать, кинулась к сыну, но рыжий лупоглазый конвойный отбросил ее в сторону.
— Не плачь, мама! Все будет хорошо! Передай отцу, пусть чаще на божницу взглядывает!
Анна Андреевна отозвалась:
— Бога тоже потревожили!
Иван понял: был обыск, программу партии в тайнике за иконами нашли. Он похолодел: неужели и отец арестован?!
Рыжий конвойный ткнул прикладом в плечо.
— Рукам волю не давай! — крикнул Иван.
Конвойные, переглянувшись, мстительно улыбнулись.
— В Николаевских ротах покричишь не так!
Николаевские роты! Шлиссельбург в Нижней Туре!
Его втолкнули в теплушку. Проскрипел засов.
Иван забился в угол вагона, томимый тяжелыми предчувствиями. Вспомнилась Пермь, избиение. «Тогда мне было труднее… Тогда я не знал, за что меня взяли. А теперь я знаю, — думал он. — И там, в Перми, мне сказали, что я — сила! Сейчас мне не должно быть страшно!»
От станции Выя поезд, пройдя верст двенадцать, свернул к казенному Нижне-Туринскому заводу.
Тюрьма помещалась в зданиях бывшего николаевского орудийного завода. «Почему тюрьма носит название Николаевских рот? По названию орудийного завода или… Известно только, что эти роты — жестокое, кровавое дело».
Тюремные корпуса обнесены тыном из бревен, заостренных вверху, стоявших вплотную один к другому Рядом с воротами несколько деревянных домов для конвоя и надзирателей. От тюремных бараков веяла холодная угроза. Лес. Тишина.
Тяжелые ворота надсадно заскрипели, пропустили арестованного и сомкнулись. Тишина точно специально была придумана, чтобы внушить заключенным страх.
По лесенке вниз выстроились надзиратели. Все в одинаковой форме. Синий яркий кант на брюках, синий шнур, свисающий от кобуры револьвера, все на одно лицо. Ударами кулаков они начали перебрасывать Малышева друг к другу. Встречными ударами не давали упасть.
Пахнуло холодом и тлением. Стены — голый камень, покрытый плесенью.
Мелькнул перед глазами ушат, наполненный водой с пучками розог.
Его били нагайками, ключами от камер. Он подавлял крик, кусал губы, стонал. Казалось, сотни ног терзали его тело. Иван закрывал лицо руками. Били по рукам.
Очнулся ночью на сыром земляном полу. Тело горело и, казалось, не принадлежало ему. Пересохло во рту.
Какая-то неясная мысль тревожила сердце. Он не мог уловить ее и все шептал:
— Все равно мне не страшно! В Перми было страшно… а здесь — нет… Я знаю своих врагов…
Мысли все теснее переплетались в сознании: «Забьют? Жалко, что я так мало сделал. Что я сделал? Надо, чтобы и смерть моя стала сигналом протеста! Привязать себя к койке полотенцем, облить керосином из лампы… Обмануть надзирателей… Сжечь себя, да ведь здесь и лампы нет… Выжить! Выжить! Бороться с ними!»
На другой день Иван встретил своих мучителей без страха, только ненависть к ним до боли теснила сердце.
Вновь его оставили без сознания. Когда очнулся в темноте, спросил:
— Значит, я еще жив? — и не обрадовался этому и не опечалился. Ему было все равно: он был уверен, что его убьют, и готовился к смерти.
И опять нахлынули воспоминания о Перми. Первый арест. Слезы стыда. Иван удивился тому, что теперь не стыдно. А может быть, все это сон?
Карцер — аршин в ширину, полтора в длину. Выпрямиться нельзя, вытянуть ноги или сесть — тоже. Поджав ноги, Иван полусидел. Голова его сваливалась. Он понимал, что сюда его привезли не для того, чтобы он жил. А время бесконечно протяжно. Казалось, ничего нет на свете, кроме времени.
Он силился вспомнить что-нибудь хорошее и не мог, словно сгорели чувства, воля думать и жить. Перед глазами мелькали лица родных — матери, отца, сестры. Он шептал разбитыми губами:
— Мне легче, меня убьют… — и стонал: — Мама, перенеси!
От мертвой тишины звенело в ушах. Тишина давила. Сколько это может продолжаться? Что-то должно произойти! Что-то должно произойти! Скорей бы!
Он хотел умереть. Откуда-то выплыли слова: «Тюрьма, милок, это временное препятствие для нас, революционеров!» Ах, дядя Миша, родной! Ты меня жить зовешь! Ждать зовешь и выдержать зовешь! Я нужен! Нужен!»
Это был толчок для воли. Он должен выдержать. Он выдержит!
…Его снова куда-то потащили. Обласкала волна свежего воздуха. Солнечное небо шаталось над ним.
Очнулся он не в карцере на этот раз, а в общей камере. Какие-то люди хлопотали над ним, поили водой, прикладывали к ранам примочки.
Пахло гнилью, зловонием.
— Кто ты? — спросили его.
— Учитель.
— За что тебя?
— Не помню…
Иван закрыл глаза. Люди перестали допытываться.
— Молчун… — услышал он шепот.
— Пить…
Над ним склонилось заросшее лицо с лукавыми и теплыми глазами. Иван напился и отвернулся.
Люди собрались кучкой у зарешеченного окна и читали. Иван подремывал под монотонный, приглушенный голос чтеца и вдруг вздрогнул, разобрав знакомые слова. Ленин! Они читали Ленина!
Они заспорили о чем-то, Иван не слушал, весь поглощенный радостью: в камере читали Ленина.
— А вас били? — неожиданно спросил Иван. — И разве разрешают здесь читать Ленина?
— Очнулся! — заключенные окружили его. Их было человек пять.
— А ты откуда знаешь Ленина, такой молодой?
Маленький бледнолицый арестант с шумом закрыл книгу, показал обложку: на зеленом коленкоровом переплете стояло: Евангелие. Они переплели книжку Ленина в обложку Евангелия!
…Несколько дней близости с этими людьми преобразили Ивана. Однажды, все еще лежа на нарах, разнеженный общим вниманием, он тихонько запел:
Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно…
Товарищи, присев около него, подтянули припев.
И то, что он поет, что голос звучит бодро, наполнило его радостью.
В двери громко открылся глазок. Раздался грубый голос надзирателя:
— Прекратить пение!
Все посмотрели на глазок и почему-то рассмеялись, будто им никто не мог помешать петь. Но пение прекратили.
— Почему эта тюрьма называется «Николаевскими ротами»?
— Это еще Николаю Первому показалось мало обычных острогов. Он расширил устав тюрьмы, часть тюрем военизировал, для отдельных тюрем создал арестантские роты. Начальство — офицеры. Они и ведут «воспитание» заключенных. Избиения — обязательная мера. Арестанту пощады нет. Даже боевые патроны есть у караульных.
— А мне говорили еще в Перми, что можно прокурора вызвать… — задумчиво сказал Иван.
— Прокурорский надзор — далеко, не вызовешь. И не пытайся, друг, они отчитываются только перед комендантом крепости, а тот все их дела одобряет. Даже начальник тюрьмы на вызов не приходит. Только озлобишь еще больше этих… А зачем терять силы?
Время не торопится. Но товарищам некогда. То и дело вспыхивают споры:
— Ты изучал «Историю культуры» Липперта?
— Да, и Маркса — «Труд и капитал».
— Рассказывай. Кто еще что изучал?
— У меня — Базаров и Скворцов «Краткий курс экономической науки».
Иван забыл о боли, радуясь, что попал сюда: «Да это же школа!» С веселой жадностью он включился в занятия.
— Здесь и Яков Михайлович… «Андрей» сидел.
— Уважаемая тюрьма… А какое у тебя, соловей, партийное имя?
От ласкового слова «соловей», как иногда звал его отец, стеснило дыхание.
— Так какое же партийное имя?
Иван быстро ответил: «Миша»… и подумал: «Дядя Миша, дорогой мой крестный! Вот только товарищи из Фоминки и знать не будут, что это — я. Как-то они там? Удалось ли спасти хоть часть литературы?»
Он и не знал, что у братьев Кочевых и у Стеши в день его ареста был обыск. Только литература покойно висела в мешочках в подвале казенного магазина.
Не знал Иван Михайлович и того, что фоминцы собрали около сотни рублей, запекли в хлеб и поехали в Верхотурье, чтобы передать ему. Но в тюрьме его уже не было. Иван об этом и не узнал бы, если бы не вопрос следователя:
— Сколько в Фоминке людей состоит в вашем кружке?
— В каком кружке?
— Забыл? А в том, который деньги для тебя собрал.
— Не получал я никаких денег, — с искренним недоумением возражал Иван. А самому от радости хотелось запеть:
«Живы друзья! На свободе! Помнят… Ах, зеленая моя Фоминка!»
— Кому же принадлежала программа РСДРП, которую на божнице у отца в доме нашли?
— Мне. Я ее для обертки тетрадей купил, подешевле…
…В ноябре Ивана выслали в родной город под особый надзор полиции.
Свобода. Глазам открылось огромное, безоблачное небо, морозный день и высокие сосны, оцепеневшие от стужи и окутанные инеем.
Иван увидел эту красоту, но она его не согрела и не порадовала.
Бежали к монастырю верхотурцы.
Иван останавливал знакомых, желая узнать, что произошло, но те отворачивались от него, как от прокаженного, обходили стороной.
Какая-то приезжая богомолка сказала:
— Святому монастырю портрет наследника престола Алексея Николаевича прислали. В раме… С императорской короной на голове.
Иван побрел дальше, к реке. На заводях лед прозрачный, сквозь него видны камни, медленное движение рыб.
За Иваном неотступно вышагивал человек с тростью.
«Важная я теперь персона, — усмехнулся тот. — Даже портрет наследника не бежит смотреть, меня сторожит!»
Маша тоже была без работы: неблагонадежную в школу не допускали. Стражники наведывались и домой к Малышевым.
Отец невесело смеялся:
— Не дадут на нас ветерку дунуть… Берегут! Вот и наша фамилия в чести…
Маша суетливо бросалась на помощь отцу, когда тот возвращался с работы.
— Ты, Марья, не егозись. Иван да и ты много мне денег присылали… Отложили мы с матерью… Хватит пока… — говорил отец.
Иван вздыхал: мало приходилось ему присылать в дом денег: все тратил на выписку литературы для крестьян.
Мимо дома, как и прежде, проходили освобожденные из тюрьмы. Только отец теперь не покупал для них одежды:
— В доме свой арестант… Не знаю, чем накормить, во что одеть.
Это не обижало, отцу необходимо над кем-то подшучивать. Удивляло, что он стал теперь любопытен к богомольцам, пускал их в дом и все расспрашивал:
— Надеешься вымолить?
— Чего?
— Да царствие-то небесное… На земле его не добиться, так, может, там…
Снег быстро занес улицы, залепил окна. Талые, мягкие хлопья снега, похожие на перья, все падали, падали.
— Пурга лошаденку у меня к земле пригибает, — жаловался отец, возвращаясь с работы.
Ивану было стыдно: молодой, здоровый парень сидит дома, а пожилой, усталый человек вынужден работать за двоих.
Он писал друзьям в Фоминку:
«На отца смотреть больно: надо же прокормить такого лба, как я!»
Писал он им и другое:
«Веры в царя нет ни у кого. Правители напуганы революцией пятого года. Новому закону министра Столыпина верить нельзя. Растолкуйте крестьянам: кулаки выходят на хутора и захватывают лучшие земли, да им же еще и ссуды огромные крестьянский банк дает».
Кочевы отвечали:
«Мы поняли тебя, Иван. К нам приехали три семьи переселенцев. У них исподней рубахи нет, так их разорили. Земля их ушла под кулаков».
Письма перевозила Маша.
А большевиков становилось все меньше. Слабенькие отходили, сильные сидели в тюрьмах.