Вот она, вотчина Демидовых, Нижний Тагил.
Перед выходом из вагона на арестованных надели наручники.
Цепи! Этого еще Иван не переживал.
С вокзала вели по широкой Салдинской улице. Группа надеждинских большевиков держалась дружно. Их шесть человек. Весь город развернулся перед ними, раскинувшись по берегам реки. Плотина, огромный пруд, храмы, часовни. Ниже реки огромные доменные печи выпускали клубы черного дыма. За ними — правильные ряды заводских корпусов.
Чувство, что ты опять не принадлежишь себе, угнетало все сильнее.
— Ах, жаль, что нас взяли. Время-то сейчас важное: построили железную дорогу, промышленность растет… — шептал Иван, — а рабочие живут так же плохо… Нам нужно бы это использовать…
— Не разговаривать! — неслись по колонне окрики конвоиров.
Сентябрь стоял сухой. По дороге ветер перекатывал желтые листья.
Обгоняя партию арестованных, бежали дети и кричали:
— Ребя, гли, опять каторгу ведут…
Из толпы, собравшейся по обочинам дороги, выскочил мужик в рубище, с открытой грудью, поросшей рыжей щетиной. И лицо его до глаз заросло рыжими космами. Идя рядом с партией арестованных, он пел хриплым простуженным голосом:
Товарищи, братья родные,
Довольно вам спины ломать…
Арестанты одобряли песенника криками:
— Давай, давай! Хорошо поешь!
За то, что хозяевам лютым
На ваших трудах отдыхать!
Конвоиры пригрозили:
— Смотри, Левка, опять за песни в тюрьму попадешь! Не посмотрят, что ты — чокнутый!
— Ничего, — ответил тот. — Тюрьма, что могила, и вам место найдется! — И снова скакал рядом рыжий, тянул:
Того бедняка молодого
Сковали они в кандалы,
Не давши с семьею проститься,
Повели вдоль тюремной стены!
Новый порыв ветра подхватил листья, закружил их, затем осторожно уложил у канавы.
За тюремными воротами враз стало тихо. Большие глаза Феди Смирнова заливала тревога.
— А у нас и здесь много друзей! Одного мы только что видели. Это — Левка-песенник! — чтобы приободрить парня, шутливо сказал Иван и подумал с нежностью: «И Маша, моя сестра… Моя подруга где-то здесь…»
На каждого натянули грязные арестантские бушлаты, пахнущие потом.
Отобрали деньги. Сняли наручники. Разъединили: Ермаков, Смирнов и Малышев попали в камеру к уголовникам. Те сразу их окружили. Долговязый арестант сказал:
— Хороши! Хоть выпрягай!
Иван осторожно обошел вокруг него:
— А тебя уже, кажется, выпрягли?!
Уголовники дружно захохотали: ответ понравился.
Долговязый не унимался:
— А мы где-то с тобой встречались…
Малышев, все так же обходя его кругом, отозвался:
— Да, я там иногда бываю.
И новый взрыв хохота потряс сырые стены камеры.
— А ну их, политиков, — махнул рукой долговязый и отошел прочь.
Голые нары в два яруса висели на столбах. В столбы были вбиты железные скобы, как ступеньки, на косяке двери — закопченная лампа. Неслись приглушенные жалобы, смех, грубая брань. Звенели кандалы.
Утром осипший голос с верхних нар спросил:
— Чья очередь камеру убирать?
— Политических!
Три большевика спокойно поднялись. Малышев стуком в дверь вызвал надзирателя, попросил воды и, когда воду дали, склонился над ведром, смачивая тряпку. Сильная рука долговязого уголовника оттеснила его.
— Чего там! Сами будем убирать.
Работали все вместе. Потом снова «политики» сидели на отведенных им нарах.
— Иван, ты вчера что-то сказал о промышленном подъеме, — напомнил Киприян. — А революционный-то подъем видишь ли?
Иван, весело блестя глазами, отозвался:
— Конечно. У нас в чем подъем? Он у нас в борьбе с меньшевиками. Меньшевики-то что делают? Они стараются развалить нелегальные наши организации… стараются народу отвести глаза от прямой нашей задачи.
Федя был молод, может быть, поэтому его чаще других вызывали на допрос. Еще в 1907 году убили фон Таубе, директора завода, деспотичного и жадного. Видимо, убийц не нашли, и следствию хотелось сейчас взвалить это убийство на плечи надеждинских большевиков. Один раз Федю привели с допроса избитого. Товарищи тревожно ждали его: молод, вдруг не выдержит и провалит организацию.
Но еще в дверях Федя бросил на них гордый, ликующий взгляд.
— Ничего не добились!
— А мы вот что сделаем — проведем голодовку: надо требовать прокурора, требовать свою одежду и деньги. Они не имеют права нас избивать, мы — подследственные. И выше голову! — предложил Иван.
…Голод. Мучительно хочется пить. Надзиратели приносили политическим пищу, растерянно переглядывались и уносили ее обратно.
Лежать, перетянуть животы, сохранить силы.
Федя почернел. Измученный допросами, он даже во сне бредил свободой:
— На вечеринку зовут… ждут меня…
Желая поднять его настроение, Малышев говорил:
— Тюрьма — это временный отрыв от борьбы. Ее нужно использовать… будем учиться здесь… Я понимаю, Федя, сейчас, когда наши силы могли бы пригодиться там, сидеть здесь тяжело. Будем изучать урок и опыт революции, литературу, историю.
Киприян помогал Ивану как мог.
— Помню я, как на Чермозском железоделательном заводе забастовка в ноябре пятого года вспыхнула. Впервые. Местечко тихое, и вдруг — забастовка. Ночные смены в горячих цехах не выдержали. Утром шли мы, рабочие вспомогательных цехов, к заводу — попали на митинг, а через несколько часов уж тысячи людей шагали по главной улице. Песни революционные пели. Я тогда совсем зеленый был, вроде Феди вон… И подхватили мы под руки главноуправляющего Чермозского округа. Надели на него лохмотья, лапти, суму нищенскую на плечо повесили. Вот так всю свою злобу и недовольство выливали. Привели мы его в волостное управление… Ну, он струсил да и подписал все требования наши…
…Трехдневная голодовка помогла: надеждинцев перевели в другую камеру, выдали им одежду. Они только жалели, что перевели их не к своим.
Чтобы скоротать день, Малышев учил товарищей французской борьбе или играл с ними в допрос. Вот он приосанился и начал:
— Подследственный Федор Смирнов, когда вас избрали хранителем или, как вас там называли, кладовщиком нелегальной литературы в Надеждинске?
Федя фыркнул и скороговоркой ответил:
— Это кого? Это меня-то? Складов на заводе множество.
Иван грозно поднялся:
— Каких складов?
— Да как же, на улице Походяшина склад. На Сосьве склад.
Ермаков хохотал:
— Так-так, Федя! Прикидывайся дурачком.
«Допрос» продолжался:
— Подследственный Федор Смирнов, дружил ты с членом подпольного комитета Мишей?
— Это какой? Мишка-то Вашкин? Да кто с ним, баламутом, дружит? Он ведь ахаверник!
— Ну, а с Малышевым ты дружил?
— Это какой Малышев? — дурачился Федя. — Такой высокий? С бородкой? Да ведь зря он бороду-то отпустил, три волоска всего! А чё мне дружить с ним? Он к девкам не бегает, тоскливый… Я к нему за песнями ходил. Ох, и песен он знает! В голове не вмещается!
— Каких песен? — стонал, изнемогая от сдерживаемого смеха, «следователь».
— Да разве упомнишь? «Ванька-ключник — злой разлучник», «Ах, вы сени, мои сени», «Скучно пташке сидеть в клетке»…
На улице падал снег. Окошко заледенело. С потолка камеры сочились капли, а глухие темные стены дрожали от хохота.
Федя раньше всех оборвал смех:
— Уж скорее бы суд!
— А чего ты от суда ждешь?
— Освободят же! — запальчиво крикнул Федя.
— Судьи-то те самые враги и есть, против которых мы боролись.
— Давай-ка, Миша, заниматься. А то вдруг нас разъединят… — напомнил Киприян. — Ты вчера начал о политэкономии рассказывать…
Иван рассердился на своего серьезного друга: не понимает, что Федю нужно готовить к новым пристрастным допросам.
— На чем мы урок кончили? — спросил он и внимательно оглядел товарищей: «Спасти, спасти товарища… иначе… так… доведут его до самоубийства…» — На прибавочной стоимости мы кончили урок. Продолжаем…
…Суда все не было: у следствия недоставало доказательств. Раз в неделю арестованных выводили гулять на пятнадцать минут. Прогулку ждали нетерпеливо: во дворе жадно вдыхали холодный воздух. Ловили ртом редкие снежинки.
Только раз политических вывели за стены тюрьмы, в баню, снова надев на них наручники.
День был ясный, тихий. От снега резало глаза. От свежего воздуха кружилась голова. Колонна арестантов, построенных в пары, тянулась на полквартала. Звенели на уголовниках кандалы. Кто-то впереди склонился, поправляя их на ногах:
— Трут, проклятые…
— Подсунь под кольца штаны.
Со стороны опять вынырнул рыжий Левка, одетый в лохмотья, и начал приплясывать впереди колонны:
Ох, Демидов уж умен, умен, умен!
И за это он начальством отличен:
Получил он званья итальянские,
Отнял он леса крестьянские!
Обзавелся гувернантками,
Мамзелями, итальянками,
На гроши наши рабочие
Шьет наряды им хорошие…
В колонне послышался смех. Конвоиры закричали:
— Уходи, слабоумный!
А тот себе плясал, выделывая разные коленца.
Кто-то из уголовников впереди тоже начал приплясывать, высоко поднимая закованные ноги. Кандалы звенели.
На тротуаре раздался знакомый дрожащий голос:
— Родной наш!
Малышев огляделся, но в толпе трудно было кого-нибудь узнать. А вдруг он ошибся? Неужели ошибся?
Левка продолжал:
Он кручинушки не ведает,
По три раза в день обедает!
А на прииске рабочие
Пески моют днем и ночью им…
В колонне посмеивались:
— Дурак-дурак, а умный…
— Нам идти под плясовую легче.
Конвоиры согнали песенника в снег. Но тот побежал по тротуару, и толпа, стоявшая там, пропускала его.
Заработают какие-то гроши
И несут в кабак четвертаки…
Ох, и сколь народ наш дураки,
Только сказывать нам будто не с руки!
Иван думал об одном:
«Маша крикнула или не Маша? Неужели я ошибся? Вот здорово, если Маша!»
В бане Иван ужаснулся, глядя на товарищей: от жаркого пара особенно выступали следы нагаек. Спины словно изрыты. Но даже вид изуродованных спин не заглушил надежды Ивана: «Если то Маша, она наверняка будет хлопотать о встрече».
Теперь, гуляя в тесном дворе, заключенные каждый раз слышали за воротами непонятный людской гул.
Несколько раз Иван с Киприяном пытались связаться с соседями по камере, стучали в стены, но ответа не было. А глазок в двери открывался немедленно. Грубый голос с издевкой спрашивал:
— В карцер захотели?
В напряженном ожидании прошло несколько дней.
Скорей бы, скорей!
Иван ждал Машу, ждал суда: не могут же их держать месяцами в подследственных. Он мысленно готовился к своей речи на суде.
Но суд так и не состоялся: мало было улик.
Как-то утром надеждинцев вызвали в контору и объявили, что их по решению Особого совета при Министерстве внутренних дел отправляют в Тюмень и другие города Сибири в административную ссылку.
«Тюмень? Сибирь? Ну что ж, пусть Тюмень и Сибирь. Всюду идет борьба, и мы включимся…» — думал Иван.
Федя радовался свободе, как ребенок, он то пел, смеялся, то прыгал.
Малышева и Ермакова сковали вместе наручниками.
Этап строился во дворе, где по-прежнему был слышен из-за ворот гул голосов, женский плач, крики:
— Закона на вас нет!
— Передачи не брать вы права не имеете!
— Хорошие нам проводы будут! — шепнул Иван Ермакову.
Широкие ворота распахнулись. Толпа смолкла. Какая-то женщина вдруг истошно крикнула:
— Санушко, куда тебя повели?!
Ее перекрыл родной голос отца:
— Соловейко!
Отец, совсем поседевший, с горящими глазами, мял в руках шапку. Рядом плакала Маша. Ее держал под руку высокий немолодой мужчина с темной бородкой. Муж, наверное.
Толпа кинулась вперед по сторонам колонны, напирала на конвой. Малышевы тоже бежали.
— Цепи-то почисти, Иван, — раздался голос отца.
— Из Орла цепи-то. На всю Россию орловская каторжная тюрьма цепи поставляет!
Среди общего шума вновь различались слова отца:
— Ты, Ваньша, с детства совести не ослушивался! Я в тебя верю!
Иван поднял руки, невольно поднимая и руки Киприяна, потряс наручниками на головой.
— Отец, Маша! Тюмень — хороший город!
— Молчать! — гаркнул один из конвойных.
Но родные поняли, закивали радостно.
Позднее узнал Иван, что Маша, увидев его, когда их вели в баню, вызвала отца, что каждый день они были у тюрьмы. Но свидания никому не давали и передач не принимали. Из-за этого и стояли у тюрьмы шум и волнения.